Когда Иван потерял сознание, говоря Филиппу и Петру Сергеевичу, чтобы они не уходили, те двое первоначально перепугались не на шутку, но потом доктор подошел и проверил дыхание, после чего заверил Филиппа, что он не умер, а дышит. Он остановил его от порывов вернуть Ивана в сознание, объясняя тем, что ему нужен покой, что после будет немного лучше. Они вышли из комнаты, несильно прикрыв за собой дверь, чтобы услышать малейший шорох.
Несмотря на поздний час, явился Семен Степанович, весь бледный и потерянный.
– Я звонил в больницу, Машу забрали. Смотрели на меня, прямо как вы, – он глянул на доктора, – мол, что же вы дома держали её, больную такую. А я только плечами повел: сам не ведаю, какой меня леший укусил, что я так мучил её. Теперь уж она в безопасности, вылечат своими уколами, – последнее он проговорил с легким оттенком досады на «этих врачей». – Они сказали, что если бы еще больше протянул, спасти было бы практически невозможно. Но сейчас еще есть шанс.
– А Надю я нашел тогда, – продолжал он после небольшого молчания, – когда вы приходили. Тогда и решили вместе звонить в больницу.
– Одной спасенной душой больше, – промолвил Петр Сергеевич, уже распрощавшийся с Машей во время своего короткого обследования, но теперь уверенный в её выздоровлении в надежных руках Эскулапа.
– Да, до чего же эгоистичен человек в своих помыслах. Я ведь мог её погубить только из-за своего презрения к больничным заведениям и врачам-шарлатанам, – он сразу извинительно глянул на сидящего в комнате доктора. – Простите, не в ваш адрес сказано, я в общем. Свои интересы поставил выше жизни моей жены! До чего же я глуп, раз не замечал этого! Только сейчас заметил, здесь, в этой квартире. Кстати, – опомнился гость, – как Иван Богданович? Лучше?
– Нет, состояние стабильное – плохое. Он дремлет.
– Ох, жаль как, хороший человек, крайне хороший, каких немного… – мямлил Семен Степанович, всё не имея понятия, куда ему податься, а Филипп с доктором ждали его решения.
– Теперь и с Надей все станет хорошо. Машу скоро выпишут, а там и заживем, – но все это говорилось безрадостно. – Ох, дурак же я глубокий, дурак…
Он постоял немного, потом кивнул головой куда-то в сторону окна и неспешно вышел, затворив за собой дверь.
Было уже темно. Доктор устало дошагал до стула и тяжело опустился на него; Филипп подошел к окну и приоткрыл форточку.
– Очень он плох, да? – сам не зная зачем, спросил Филипп, не поворачиваясь к доктору.
– Я подумал, ты уже смирился, – бездумно выпалил Петр Сергеевич и посмотрел на Филиппа, – прости, я не хотел обидеть. Он плох, да, ему должно быть трудно сейчас держаться, но он мужественно терпит, – он сделал паузу. – Скоро болезнь его настигла, быстро стала проявляться, такое редко происходит, чтобы вот так сразу. Люди, конечно, сгорают за день, но я первый раз воочию это наблюдаю и ничего не могу сделать, разве что колоть бесконечно морфин, от которого он отказался.
– Спасибо тебе, Петр Сергеич, что помогаешь, а ведь мог бы уже оставить это дело и пойти домой.
– Это мой долг – быть с больным. Мы же врачи, наше призвание – людей спасать, а если спасти нельзя, то смягчать последние минуты. Здесь я ничего сделать не могу и чувствую некую вину за это. Жалко, что такой хороший человек уходит, неправильно я его расценил поначалу, спесивым юнцом он мне показался.
– Вчера-то?
– Да, вчера, когда ко мне наведались. Твердил всё, что мне нет дела, что я равнодушно долг выполняю, ан нет, не прав был. Я с каждым больным его тяготы переношу, не могу по-другому, а потом радуюсь его выздоровлению.
– Он и мне тогда всё утро говорил про свои мысли, но я не понимал. А потом к окну подошел, посмотрел, увидел эту кутерьму – и понял. Но он её преувеличивает, слишком категорично смотрит вокруг. Взять хоть этого продавца, вечно сидящего за газетой, – тот ещё философ-самоучка, толковый старичок, внимательный. Ваня мне как-то говорил, что в каждом есть «семя», символизирующее, что ли, саму душу человека. Это семя он боится вырастить и бережет, но напрасно; оно сильно и устойчиво, ему нужно помогать, а не укрывать от мира. Необходимо показать человеку его свободу, раскрыть его, тогда он обретет себя.
– В университете как-то в свободное от больниц время я тоже увлекался философией, свободой личности, духовным развитием, но потом пришел к выводу, что каждый выбирает для себя свой путь. Я выбрал свой – но это ведь не значит, что мой путь правилен для всех вокруг. Некоторые не хотят искать себя в темноте, потому что это тяжело и игра не стоит свеч, как они считают. Стоит ли им помогать избавиться от всего напускного? Вопрос сложный. Иван считает, видимо, что нужно. Сейчас, пожалуй, я с ним соглашусь, через много лет после своих юношеских мыслей. Человек не хочет избавиться от своих искусственно возведенных рамок. Но как он может не желать, если он не знает, что такое свобода, не знает, кто он на самом деле? Он просто не задумывается об этом, это вне сферы его рутинной мысли. Люди, которые закрылись в себе от мира, зациклились лишь на своих установках, – своего рода беспомощны, их нужно вызволять из их колодца небытия. Они ведь не знают себя, боятся услышать внутренний голос, боятся понять, кто они в этой жизни и на что способны. Один, может быть, художник, другой – танцор, третий – превосходный наездник. Когда они познают себя, когда обретут истинную свободу, чтобы быть человеком, тогда они скажут спасибо тем, кто их наставлял.
– Да, я так же думаю теперь. И ведь человеку не так трудно показать, каким он может быть, избавившись от всего лишнего, от всех этих высоких ширм. Пусть посмотрит вокруг вновь открывшимися глазами – и он увидит совершенно иные краски. Вчера в «Ферзе» над нами хотели подшутить трое напившихся работяг, но у них не особо вышло. Ваня как-то это всё повернул, что через пару минут они уже сидели за нашим столиком и хохотали вовсю, повествуя нам забавные истории из их жизни. Сейчас, когда ходил за водой, встретил их; говорят, что это было им уроком, что они зареклись пить и взяли за привычку прогуливаться по городу после работы. Большую благодарность передавали Ване, обещались зайти завтра вечером.
– Ловко он с ними, – сказал Петр Сергеевич, внимательно слушавший весь рассказ, подперев подбородок рукой. Видно было, что он неимоверно устал, что чуть ли не кимарит. Филипп это заметил, обернувшись на доктора в конце своей речи.
– Петр Сергеич, ты бы пошел отдохнуть, поспал бы часок-другой, а потом вернулся бы утром.
– Ага, сейчас, а кто помощь оказывать будет, если что? – он оживился немного. – Ты что ли? Нет, Филипп, я останусь, здесь лучше посижу, так вполне сгодится. Не первую ночь я не сплю с больными, мне не привыкать.
– Хороший ты врач всё-таки. Иные давно бы бросили это безнадежное дело и отправились бы спать; встречал таких на своем веку.
– Я тоже встречал таких…сухих. Но их немного, я тебе говорю. Большинство горят своим делом и стремятся помочь каждому, кто к ним обращается. У врачевателей (не у всех опять же) развилось какое-то обостренное чувство сострадания со столетиями. Вроде бы должно быть наоборот, ведь столько смертей повидал наш брат, ан нет. Каждого калеку, каждого безнадежно больного мы лечим до последнего, радеем за него и переживаем, когда он уходит в мир иной. Такова наша планида.
Филипп некоторое время смотрел на него с благоговением, которое потом сменилось несоизмеримой благодарностью, что он сейчас сидит вот здесь и не покидает их. Он отвернулся обратно к окну.
– Петр Сергеич, я выйду подышу немного, ты не против?
– Нет, выходи, конечно.
– Я недалеко, тут посижу под окном на скамейке.
– Хорошо.
Как только он вышел на улицу, он закрыл глаза и вдохнул полной грудью ночной воздух. Спертый запах квартиры претил, в нем можно было задохнуться. Он присел на скамейку, на которой Ивану недавно приходило видение. Голова его опустилась в свои же собственные руки, которые начали без устали тереть глаза, отчего последние увлажнились.
– Куда же он уходит-то? Слишком быстро, слишком стремительно. Что же останется после него? После такого человека не останется ничего; память о нем скоро угаснет… во многих угаснет. А ведь тяжелую мысль он нес, правильную мысль о человеке. Кто теперь будет нести её? Не возымел он должного здесь, не успел…
Он не спеша откинулся к спинке и глянул наверх: там снова пролетела звезда.
– Зачастили они падать, – усмехнулся он и не загадал желание.
Он так и продолжал сидеть, больше не о чем не думая.
Печально видеть, как близкие уходят, как бы мы не были к этому готовы. Некоторые говорят, что не стоит беспокоиться, ведь они уходят в мир иной. Немногие стоики утверждали ранее, что не стоит оплакивать умирающих. Истинно ли это? Мы всегда твердим одно в теории, доказываем с самым ожесточенным рвением, но в жизни словно забываем обо всех философских трактатах, когда дело касается близкого нам человека. Индивидуалист остается индивидуалистом, покуда горе не коснется его семьи; с этих пор он забывает все свои ницшеанские теории и становится чувственной и сострадающей субстанцией. Сострадание свойственно нам, как бы Сверхчеловек ни бежал от него, как бы индивидуалист не старался нам внушить его вредоносность. Главный довод ведь в том, что это ослабляет человека, делает его мягче, чем нужно для великих свершений. Но ведь мы стремительно шагаем к человечности, к душевности и свободе; жестокость и сила как проявления индивидуализма не дают ничего, кроме больших жертв и редких успехов при полном отсутствии чувств. Чувственное содержание, в том числе сострадание, наполняет человека целью – отдавать по возможности себя другим, привнося мир вокруг себя. Для достижения высокоразвитого общества, для создания идеального государства, для порабощения нужны жестокосердные люди. Но что делать потом? Как жить людям во всеобщем зле и проявлении силы? Поэтому после всех потрясений общество преобразуется в тихое и мирное сожительство. Нельзя искусственно отказываться от чувств, навязывая идеалы твердости и разума. Чувство – это великая и неотъемлемая добродетель, присущая человеку.
Филипп посмотрел в единственное горящее в ночи окно, в открытую форточку.
– Что же делать, кроме ожидания? Невыносимо это, когда ничего не можешь сделать.
Он тяжело встал и направился обратно. Доктор всё ещё сидел на стуле; он перелистывал томик Лермонтова, который невесть откуда достал.
– Читаешь? Где ты её взял?
– Я всегда ношу с собой какую-нибудь книжку, чтобы в свободное время почитать, отдохнуть головой. А то еще того гляди засну.
– Печально я гляжу на наше поколение! Его грядущее иль пусто, иль темно… – устало продекламировал Филипп.
– Но не под бременем познания и сомнения состарится оно, а под бременем боязни и беготни.
– Да, но в наших силах это изменить.
– Не только в наших, но и в их, даже по большей части в их.
– Это тоже верно.
Петр Сергеевич снова опустил глаза в книгу, а Филипп присел на другой стул, принесенный из комнаты Ивана, и проговорил:
– Я даже не знаю, что и делать.
– Я тоже не знаю, – Петр Сергеевич поднял глаза и взглянул на него, – нам остается только сидеть тут и ждать не пойми чего.
– Скоро солнце встанет, начинает светать, – заметил Филипп после недолгого молчания.
– Предтеча нового дня, – Петр Сергеевич всё не опускал глаз.
– Очищение, – тихо заключил Филипп.
***
Мрак снова окружил с головой. Откуда ни возьмись возникли странные бесформенные создания, пытающиеся забрать Ивана к себе, прибрать, но он изо всех сил боролся и вертелся, не хотел во тьму, в небытие. Снова тени… Свет становился всё дальше и дальше, всё недостижимее. Пальцами он уже не дотягивался до него. Он сделал последний рывок, напряг все свои мышцы, взмолился, но не достал. Тени вокруг смеялись, ликовали об ещё одной потерявшейся душе, искавшей рая, но заблудшей по ошибке к ним. Раздался голос. Но Иван не мог разобрать того, что он говорит. Казалось, он был далеко, обращался не к нему. «А к кому же ещё?» – подумалось ему. Однако слов было невозможно разобрать; бормотание было похоже на горловое пение монахов в Тибете – это протяжное «ммммм». Дым, головокружение, тьма, нирвана, «ммм»… «Это мой сон, это моя жизнь, она теплится во мне, я чувствую её. Не отдам!» – кричал Иван. Снова попытка рывка… Но он не мог сделать ни одного телодвижения, не мог произнести ни слова, а просто лежал во тьме, висел в пустоте. Некоторые тени тоже начинали петь, другие продолжали радоваться и кричать. Это был словно пандемониум, жертвоприношение. И будто бы приносили в жертву жизнь Ивана. Будто бы злые духи старались забрать её, вырывали из груди, высасывали, поглощали. «Она течет во мне, я чувствую!» – он понимал, что уже обманывает себя, что уже уходит. «Нет, оставьте… молю вас, я не хочу прощаться с жизнью, с душой. Оставьте, молю!» – стонал он, пристально вглядываясь во тьму. Он уже отчаялся, но сделал последний рывок своей души… Нет, он погряз, на этот раз безвыходно. Внутри сжалось ещё сильнее, невыносимая боль пронзила его тело, но она была словно где-то далеко, не в его теле. И он понимал, что плачет, но не ощущал влаги на глазах. Нет, не по той причине, что он больше не увидит могучего солнца, планомерно и важно встающего каждое утро на востоке из-за старых домов, освещая их сзади и, казалось, преображая их, заливая всё небо жёлто-красным оттенком, ассоциирующимся всегда с началом чего-то великого и бесконечного, и ближе к вечеру, перед сумерками, заходящего на западе за невысокие крыши, оставляя за собой живописное алое зарево с сиреневыми облаками, тем самым медленно зазывая ночь. Не потому, что не увидит он более ночного неба – этого божественного, звёздного и нескончаемого купола с рассеянным на всем видимом промежутке белёсым Млечным Путём, переливающимися разными красками недостижимыми звездами, безудержно манящими к себе; этого неба, которое, будто бы по-матерински, окружает нас каждую ночь, но остается зачастую без нашего благодарного внимания; не почувствует дуновения весеннего ветерка, принёсшего теплоту и душевную радость. Нет! Он горевал по своей человеческой жизни, которую не ценил, которой не дорожил ещё некоторое время назад. Забылись и солнце, и небо, и ветер. Он хотел мыслить, чувствовать! Он хотел быть! Неожиданно его осенило: «Я встречусь с моим гостем, как он говорил. Я буду в достойной компании, среди достойных людей, но в ином мире. Может, в таком же», – он перестал бороться, приобретя уверенность, которой так недоставало раньше. Да, он встретится со своим призраком, приходящим во сне, он встретится с другими, снисходящими до людей в минуты сомнения, и станет сам этим таким озаряющим видением. Вот его цель, прежняя цель – наставлять людей. Пусть в другой ипостаси, но это он, Иван. Он расслабил тело и дух, полностью отдавшись происходящему. Скоро он будет там, с другими.
А эта прежняя жизнь и её живописные краски останутся там, на противоположном берегу. Навсегда, без него…Мрак безудержно плясал и нависал над ним, над его сознанием и душой. Тени уже протянули свои руки к нему. Свет погас, жизнь погасла.