bannerbannerbanner
полная версияСентябрь

Михаил Евгеньевич Московец
Сентябрь

Полная версия

– Много дома осталось? – не могли угомониться ребята.

– Нет, – он глянул и увидел, что осталась всего пара комнат.

Подул ветерок и так нежно обволок все его конечности, что Максик, в неге, закрыл глаза и раскрыл руки, представляя себя летящим.

– Максик!

Он услышал крик и опомнился. Тело его стало падать назад, к ребятам, но крик вернул его в сознание, он успел поставить ногу на край стены. «Фух!» – подумалось ему.

– Все хорошо, ребята, я спускаюсь.

Он медленно спустился, и они пошли добивать оставшиеся части сорняка, скрывающиеся в этом доме.

Так часто и проходил их день – в приключениях, исследованиях, играх и забавах. Дети возвращались домой счастливые и полные жизни и желания на следующий день опять окунуться в пучину походов и странствий под предводительством Максика.

Но в один день нить странствий оборвалась, цепочка великих походов разлетелась вдребезги о веретено судьбы.

Ваня сидел в своей комнате на подоконнике и смотрел в окно на ворон, как вдруг услышал пронзительный крик. Он приоткрыл дверь и изумленно вышел из комнаты. На полу около ванной на коленях сидела мама, рядом покойно лежал Максик; над ними ещё стоял папа. Тот быстро глянул на маму, потом резко на Максика и невольно отстранился к стене, закрыл лицо руками. Потом опомнился, побежал к телефону и начал что-то лихорадочно в него объяснять. Мама сидела и рыдала, хлопала Максику по щекам и трясла голову, проверяла пульс, переворачивала на спину, звала его и умоляла перестать, а он не отзывался. Максик ушел. Далеко и навсегда. Она взяла его на руки и всё ещё звала, упрашивая вернуться. Но никто не внял её мольбам, Максик остался глух. Бледным вернулся отец, опираясь всем телом на стену, словно бы не мог идти сам. Ноги его подкашивались, глаза не видели ничего и были мокрыми. На щеках были глубокие ручейки слез, стекавшие параллельно друг другу. Он сел у стены, не смотря на маму и Максика, стал рвать на себе волосы и затем спрятался в коленях, все вопрошая: «Почему же? За что?»

Ваня всё стоял, смутно понимая, а слеза уже падала по его розовой щеке.

– Мама, зачем ты его качаешь? – спросил он.

– Ваня, уйди…

– Мама, зачем ты его качаешь? – крикнул Ваня. Он видел, что Максик не двигается, что бесполезно его качать. – Что с ним, мама?

– Сынок… – она снова зарыдала и уткнулась лицом в мертвое тело.

Ваня стоял и не знал, что делать. Слезы проступали у него на глазах, к горлу подходил огромный ком, руки начинали трястись. Он бросился к Максику и начал его тормошить:

– Вставай, Максик, идем на улицу, к ребятам. Они же ждут тебя, вставай, они же ждут, Максик…

Он перестал что-либо видеть, перед глазами возникла пелена, закружилась голова, стало тошнить. Ваня рухнул без сил на маму всем телом, голова его уткнулась ей в ногу, и он зарыдал во весь голос, стуча свободным кулаком об пол. Потом он перестал и просто лежал на её ноге, не двигаясь, уставившись в темноту своих глаз. Мама рыдала вместе с ним, плакал и отец. Лишь мертвое тело безучастно растянулось на руках матери.

– Отнеси его в комнату, – едва проговорила мама отцу, кивнув на маленького Ваню, – отнеси.

Ваня слабо почувствовал, что его подняли, сразу же провалившись во что-то тяжелое и глубокое.

Приехала скорая, забежали врачи, стали щупать пульс, разводить руками и говорить, что надо увезти в больницу для вскрытия…

Максика забрали, родители поехали с ним в больницу.

Вскоре его похоронили, в дождливый день, когда не светило солнце, не пели птицы, не резвились дети. Мир плакал по нему, по доброму и смелому. Он умер, неожиданно, случайно, когда никто не подозревал. Он ушел по-английски, не попрощавшись, не сказав никому и последнего своего слова, – и от этого родным было ещё тяжелее. Родители не могли принять это, не понимали, почему это самое несчастье произошло с ними, что же они такого натворили, что Бог отнял у них старшего сына, не предупредив об его скором уходе. «Зачем? Почему?» – надрывалась мама каждый вечер. Отец замолчал и потускнел.

Максик умер от остановки сердца. Никто из врачей не мог сказать, по какой именно причине вдруг у здорового мальчика остановилось сердце, когда он умывался. Он последний раз улыбнулся во весь рот себе в зеркало, глянул на свои взъерошенные волосы, попытался их прилизать… Но в глазах потемнело, и он медленно скатился на пол по закрытой двери. Тихо и безмолвно. Шум воды скрыл от семьи его уход. Шум воды – и ничего…

Звон капель о камень жизни, темнота, мрак; заблудшая душа сидит и покорно внемлет голосу воды, который что-то бормочет, но точно отвернувшись.

– Привет, это я, Максик, – говорит он, – я пришел к тебе.

Но голос продолжает бубнить в другую сторону. Беспечно течет река – Стикс ли, Коцит ли. Из тумана показался фонарь, подвешенный на трость, лодка… Он отвернулся и закрыл глаза, чтобы уйти совсем, на покой. Голос замолк, пропал стук капель. Он упал назад и повис, в тишине и забвении…

***

Иван отошел от воспоминаний и уже тихо сидел на скамейке, положа ногу на ногу, откинувшись к спинке и положа руку на неё, но всё пристально смотрел куда-то вдаль, не осознавая окружающего.

Мимо сновали соседи, каждый здоровался, но Иван воспринимал их «Здравствуйте», только когда они сворачивали с дорожки на улицу; оно отдавалось эхом в его голове.

Его внимание что-то привлекло. До слуха донесся негромкий напев, где-то совсем близко. Иван стал лихорадочно водить глазами по сторонам и наконец заметил девочку: она ходила, немного опустив голову, и что-то мелодичное бормотала себе под нос. В руках у нее – казавшийся внушительным белый цветок, на длинном зеленом стебле, доходящем до пояска вокруг платьица. Она мельтешила кругом от одного поребрика до другого, все разговаривая с цветком, гладила его и лелеяла. Иван смотрел на это, и чувство умиления наполняло его: эта девочка, будто ангел, ниспосланный с небес, проливала свет на его душу, его сознание, направляя в нужном жизненном фарватере, возвращая к реальному. Она будто пела ему, ласкала его, а он ощущал себя цветком, радостно приветствуя каждое её телодвижение. Он тянулся к ней…

– Что у тебя за цветок? – само по себе вырвалось в потоке блаженства.

– Лилия, – и девочка, мгновенно выйдя из своего «транса», близко подплыла к незнакомцу и развернула цветок бутоном.

– Прелестная лилия, – нежно протянул он.

А девочка все стояла и глядела ему в глаза, а он – в её…

– А что ты поешь ей?

– Про озеро. Она ведь тут одинешенька.

– Ей помогает?

– По крайней мере она еще пахнет и цветет, – рассудительно заключила она.

– Верно.

– Подержите в руках, – и она всучила ему стебель.

Он оказался мягким и ворсистым на ощупь. А запах… благовоние разошлось в секунду, каждая клеточка тела ощутила сладковатый медвяный аромат, открывающий пейзажи сельских полей с ромашками и подсолнухами, собранными стогами сена, на которые они любили забираться ночью и любоваться небосводом в далеком отрочестве. Белые лепестки лилии жеманно расходились в стороны, вполовину согнувшись и приняв вовеки грациозную позицию.

– Оставьте её себе, – буркнула девочка и покраснела, – пусть и она напоминает вам о вашем озере.

Не успел Иван ничего ей ответить, как впереди мелькали уже спинка и поочередно поднимаемые ножки. Он с умиленной улыбкой принял подарок и еще раз вдохнул, опустив веки. Беспокойство улетучилось, наступило умиротворение…

Мысленно он набрел на Филиппа, и подобие улыбки вновь проступило на его лице. «Филя, друг ты мой, найти бы нам озеро… Опора ты моя в этой затасканной жизни. Куда я без тебя? Кто же, кроме тебя, сохранит память обо мне? – он приблизился лицом к цветку, погрузившись в его запах, а потом оттолкнулся с навязчивой мыслью: – Боже, как же я одинок». Он бездумно уставился перед собой, мимо цветка, куда-то в землю, немного покручивая стебель в руках, точно прикидывая какой-то план. «Надо пойти к нему», – решил он спустя несколько минут.

Филипп оказался у себя дома. В отличие от своего друга, он жил в большом достатке, в крайне просторной квартире. Когда зашёл Иван, его друг что-то писал.

– Филипп, можно к тебе? – неуверенно спросил гость.

– А? Что? Конечно, входи, присаживайся, – бегло проговорил хозяин, отодвигая кипу бумаг, лежавшую перед ним в путанице, в душе радуясь возможности отдохнуть от этого бесполезного вороха писанины.

– Филя, – начал неуверенно, в тоне извинения, Иван, – не могу я с тобой ссориться. Кроме тебя, у меня никого больше нет, – он прошел к небольшому трехногому столику около стены, расписанному в ярком римском стиле, на котором покоилась высокая керамическая ваза, тоже весьма выразительной и броской отделки, и опустил в неё лилию.

– Да, Ваня, прости меня за утро, сам от себя не ожидал такого, – Филипп поднял глаза на своего друга, заметил, что тот принес цветок, и хотел было осведомиться, но другое привлекло его: – Что с тобой?

– А что?

Иван бегло обернулся и поглядел на себя в зеркало. Лицо было нездорово бледным. Это озадачило его.

– Я не знаю, только утром же всё было хорошо. Ты ведь помнишь?

– Тебе надо к доктору, срочно, – Филипп вскочил впопыхах и начал что-то предпринимать. – Нет, доктора приведем сюда. Мало ли что с тобой по дороге ненароком случится, – он подлинно обрадовался своей гениальной идее.

Филипп стал звонить знакомому доктору, а Иван всё не мог оторвать от себя свой же прикованный взгляд. Он словно бы старался пощупать каждую клетку сильно изменившегося лица, прикасался и не верил. «Странно как-то», – подумалось ему.

– Я вызвал доктора сюда, подожди немного. Принести воды? Настя, принеси графин Ивану Богдановичу, со стаканом.

Филипп подошёл к своему гостю и бережно посадил его в кресло, налил воды и подал. Иван посмотрел в его глаза: они тревожно бегали, там отдавалось нешуточное волнение. «Хоть в этом он честен с собой», – в растерянности подумалось ему. Он молча взял стакан воды, медленно отпил, словно боялся порезать горло каждым глотком, и, не торопясь, поставил на маленький журнальный столик подле кресла. Голова замерла, взгляд устремился в окно, руки опустились на колени, а он сам потерялся…

 

– Ваня, ну что же с тобой?

Иван всё так же недвижимо сидел в кресле. «Зачем мне всё это? Никому не нужна свобода. Настоящие они только в своем страхе…» – отдавалось в голове.

До прихода доктора Филипп мелкой неловкой поступью передвигался по комнате от угла к углу, сложив руки за спиной, и часто исподлобья поглядывал на своего друга, который продолжал безмятежно сидеть в кресле, косясь серыми потухшими глазами в то же окно. Раздался звонок в дверь, и хозяин пошёл открывать.

– Здравствуй, Петр Сергеич, – любезно поздоровался Филипп.

– Здравствуй, здравствуй, Филипп Кириллович. Что у тебя болит?

– Нет-нет, вот больной, – он указал на неподвижно сидящего Ивана.

Доктор кротко взглянул на пациента, повернулся к Филиппу и недоуменно шёпотом бросил: «Что с ним?» Тот сказал, что только что Ваня пришел к нему и «…сразу весь бледный, как сейчас вот сидит, я аж испугался, отродясь его таким не видывал». Потом доктор спросил про причины, и Филипп только недоуменно пожал плечами и пересказал вкратце их утренний спор.

– Здравствуйте, уважаемый, – восторженно поздоровался доктор и посмотрел на Ивана. Тот сидел молча и, казалось, не слышал доктора. – Здравствуйте, – уже настойчиво повторил доктор.

– Здравствуйте, доктор, – нехотя отрезал ему Иван, вздохнув не спеша.

– Как ваше самочувствие?

– Ничего, пойдёт для нормы.

– А по вам не скажешь, вы крайне бледны, взгляд несколько потерянный. Что с вами случилось?

– Я не знаю, утром вроде бы всё было хорошо, – вяло ответил Иван, говоря одними губами, – спросите у Филиппа, хотя он вам, наверно, уже рассказал.

– Да, рассказал, но не думаю, что вы побледнели из-за ссоры. Как из-за нее можно болезненно побледнеть? – он вопросительно глянул на Филиппа. – А как вы себя чувствуете, так сказать, морально? – теперь он вопрошающе уставился на Ивана, всё ещё не поворачивающегося.

– Я… я не знаю, доктор, тяжело на душе…

– Вот от этого ещё может быть слабость, – прервал доктор.

– Да, тяжело, – Иван не переменял взгляда и позы.

– Это все, что вы хотите сказать?

– Доктор, ведь вам же не интересно понять меня, а важно только поставить диагноз и узнать причину. Для вас это игра, бесчувственная работа, каждодневный монотонный труд, усыпивший вашу жизнь. Наверно, многого хочу от людей, даже слишком многого, непосильного для них – просто жить, быть собой и открыться миру. Не поступать по шаблонам, не руководствоваться рутиной. Ваша забота не поможет мне…морально, она бесчеловечна и мертва в этом смысле. Вам велит заботиться Гиппократ, долг службы, но до меня и моей жизни вам совсем нет дела.

– И Гиппократ, и Эскулап, – подшутил он, явно пытаясь своими шуточками расположить к себе этого весьма угрюмого пациента. – Да бросьте, я же вас пришел лечить всё-таки, а для доктора спасти ещё один организм – величайшее благо. А в нашем случае философствования могут пойти на пользу, но в меру, – он поднял указательный палец, – в меру, мой друг. Не перетруждайте себя великими мыслями, добром это дело может не кончиться, – сказал доктор серьезно, но со смеющимися глазами, поглядывая всё на Филиппа, который не до конца понимал, что делается в этой комнате. – Дельные у вас мысли, ценные, вы продолжайте, не стесняйтесь, – подбадривал доктор, всё улыбаясь и истощая запас средств побуждения к расположению к себе.

Иван продолжал устало смотреть в окно. Он упрямо замолчал, не отдавая себе отчета в своем излишнем упорстве. Потому что ни этот доктор, ни какой-либо другой не поймут его, не смогут прочувствовать с ним его же переживания и мысли. Потому что сам не мог выразить словами тот хаос мысли, который роился в его голове. Это все вызывало апатию, равнодушие ко всему в этой комнате. Ему положительно не хотелось говорить.

– Мне кажется, из всего услышанного я только и могу заключить, что у вас депрессия, – после продолжительного молчания завел свою шарманку доктор и бегло глянул в сторону Филиппа, – и вполне естественно, что она сопровождается упадком сил. Я пропишу вам…

Иван молчал и не слушал доктора. Невидящими глазами смотрел он в одну из двух створок окна, обрамленную деревянной рамой, и думал о том, что настанет дальше. Куда ему дальше? И нужно ли вообще куда-то? Однако на стекле на появлялись ответы в виде испарений влаги, не капала магическим образом краска, выстраиваясь в слова. Хватит с него оставленных без ответов вопросов. Нужно просто жить, как и раньше. А как было раньше?

– Хорошо? – спросил доктор.

– Что?

– Я говорю, что пропишу вам успокоительные пилюли. Также настоятельно советую гулять подольше, дабы в лёгкие поступал свежий воздух, – последние слова доктор сказал слишком по-отечески заботливо.

– Да… хорошо, доктор, как скажете, – растерянно выдавил Иван. Сейчас ему всего лишь хотелось, чтобы его оставили одного, наедине с собой.

Доктор отошёл к Филиппу и сказал ему тихонько: «Друг мой, позаботьтесь о вашем приятеле, развлекайте его по возможности, иначе все это может плохо для нас всех кончиться, постарайтесь уж ему на милость». Филипп понимающе кивнул и проводил доктора.

Иван через некоторое время встал с кресла и тоже решил уходить. В прихожей непонимающим взглядом его встретил Филипп.

– Он ведь сказал, что мне надо больше быть на свежем воздухе.

– Но ты же совсем бледен, Ваня.

– Ничего, на лёгкий моцион сил хватит. Прощай.

– Тогда я с тобой, – Филипп уже было влез одной ногой в башмак, а рукой взялся за шарф, но Иван остановил его рукой и умоляюще посмотрел в глаза: тот всё понял и перестал собираться, сильно пожал ему руку и отпустил.

Он шел и перескакивал взором с лица на лицо. «Они ничего не чувствуют? Бездушные тела, отданные на целевой труд Всевышним диктатором. Или я ошибаюсь? Как можно: жить – и не чувствовать, губить то, что у тебя на сердце? Почему они отстраняют свою душу, притворяясь кем-то другим, кем они не являются и быть в глубине не хотят? Почему не прислушиваются к себе же? Какая деланная напыщенность вокруг…»

Он уже просто, не торопясь, брел прямо, не озираясь по сторонам, погруженный в свои думы. «Чего же нам недостает? Все ведь есть – только протяни руку и возьми. Но мы слепы, чтобы взять то, что нам предрасположено. Мы разучились различать подлинное от слепящей подделки. Зачем они все играют какую-то неброскую комедию вместо жизни? Повсюду театр, Венецианский карнавал, салонный маскарад высшей пробы. Но не то предписано, не то… Нам же природой указано быть людьми – чувствовать, сопереживать, творить. Вместо этого мы, не вдумываясь, потребляем давно изъезженное. А только посмотрите вокруг себя, откройте глаза на мир – он ведь чудесен, он натурален, жизнь сама чудесна, истинная жизнь, а не её фальсификация. Радость ли нас переполняет, горечь ли, страх, боль, волнение – это все наши чувства, наша сущность. Зачем от неё бежать?»

Не поднимая головы, он машинально следил за светлой полоской между плитами на тротуаре, всё убегающей от него. Резко нахлынула слабость, в глазах помутнело, ноги стали подкашиваться. Сквозь пелену он сумел разглядеть коричневую скамейку и направился к ней, пошатываясь. С трудом он сел, вытянув ноги вперед, и облокотился на спинку; кружилась голова. Мимо бегали люди, мимо протекала жизнь. «Вот она – их натуральная жизнь, эгоистичная жизнь, неестественно зацикленная на каждом из них. Они думают, что она существует только вокруг них, поэтому и не смотрят дальше и глубже на постороннее». Он задумался. «Но ходят, не смотрят, и… что? Что с того? Таковы мы, разве это плохо? Может, Филипп был прав про этого Ивана Иваныча?» Он притянул ноги: они уперлись во что-то мягкое. «Что это?» – он нагнулся: это был пёс. Иван ногами попал в тело пса, лохматого бродячего пса. Его косматая и безмятежная морда лежала на передней лапе чуть правее, под самым центром скамьи. Но пес не двинулся, а так и остался лежать на месте; глаза его были закрыты навсегда. Иван протянул было руку, чтобы потрепать морду, чтобы попробовать влить в неё жизнь, чтобы оспорить это утверждение смерти, но попридержал её и одернул. Выпрямился на скамейке. «Да, когда-то был псом, много кушал и резвился с детишками, быть может, ловил тарелку и бегал за мячиком, а теперь тут, в одиночестве, когда лишь я один рядом, не знавший его, не видевший живым. Тяжко тебе пришлось, приятель, раз никто из знакомых твоих не сидит сейчас на этой скамейке. Был ли ты кому-то близким? В те самые минуты, когда даже у самого черствого человека на свете обязательно проявляется хоть какая-то толика любви, в минуты кончины, перед отплытием на другой берег, с тобой не оказалось никого. А ведь не важно, пёс ты или человек – чувствуешь ты одинаково, разве что газеты мы читаем и умываемся по утрам. Закат – один, воздух – один, небо, солнце и луна, деревья, листья – одни. Чувствуют они то же, что и мы, просто молча, в себе, и смотрят влюблённо и без памяти нам в глаза, пытаясь сказать, а мы глухи, мы не научились слышать, – несколько секунд он помолчал. – Ничего, все мы рано или поздно проигрываем борьбе с жизнью, ничего, дружок, верю, что ты бился упорно и храбро». Иван нагнулся и снова посмотрел на пса, на его закрытые навсегда глаза; на морде сохранилась печаль, её след ещё был заметен, вперемешку со смирением. Да, это было смирение, соглашение со своей участью, несмотря на всю её тягость. «Да, нужно быть смиренными перед… Твоим лицом. Да, перед Тобой, всё мы ведь перед Тобой, не оставляй нас, не покидай», – умоляюще он посмотрел на небо. Взор его задержался, будто он ждал ответа. Хотя сам он и знал, что никакого ответа не последует.

Иван не мог остаться: он вновь почувствовал себя ужасно, в груди начало что-то мутить; нужно было добраться до дома, там всяко безопаснее и надежнее, чем на улице. На выходе из парка он в последний раз бросил взгляд на скамейку, перевел глаза на небо – и ушел.

Он шагал домой, не поднимая головы, спотыкаясь, сталкиваясь с людьми, ловя слухом их оскорбления, но абсолютно в них не вслушиваясь. Для него это было неважно. Все, что происходило вокруг, больше не играло никакой роли. Оно было словно далеко, в дымке. Бред подступал, шел по другой стороне улицы, медленно подкрадывался сзади невидимой тенью, шептал на ухо… Иван ощущал полную отрешённость от реальности, но всё неуверенно двигался вперёд. Вдруг его кто-то сильно дернул за плечо и выругался, кто-то подтолкнул в другое, кто-то всей подошвой наступил сзади на ботинок – Иван чуть не разостлался по плитке. Он оглянулся назад, но ничего не рассмотрел: вокруг летали тени, перемешиваясь друг с другом, будто бы играя в чехарду, в догонялки, всё стало темным и серым, как в ночном кошмаре, улица слилась в одну единую полосу, дома сомкнулись стеной. Мелькали неопределенные образы; Иван никак не мог разглядеть их лиц, сколько бы ни старался напрягать свои глаза. Вот пролетела тень в шляпе (ему показалось, она даже сняла её по направлению к нему и поклонилась); вот вальяжно и чинно проплыла тень с тростью. «Что это?» – спросил он сам себя, не зная ответа. Праздник теней, невидимый бал… Тени кружили в вальсе, переходя с одного края полосы на другой; одни синхронно снимали шляпы и кланялись; другие надменно стучали тростью в такт мелодии. Иван один стоял неприкаянно: все будто бы знали свою роль и изо всех сил снимали шляпы или стучали тростью, всё подозрительнее косясь на Ивана. «А чего это он стоит?» – говорили их глаза, которые неожиданно выскакивали из серости и подлетали к самому его лицу, излишне стараясь придать себе максимально возможный удивленный и осуждающий вид. «Почему он не танцует под нашу музыку? Эй, снимай шляпу!» – и половина теней в один момент покорно сняла шляпу другой половине. «Так вот, чего он стоит? Кто это?» – спрашивали глаза друг друга. «Мы его раньше не видели тут. Разве здесь можно стоять? Мы же тебя собьём. Отойди и не мешай нам! Приготовься, тростью – пошёл!» – и другая половина так же одновременно стукнула тростью. И они с новой силой закружились в танце, стараясь унести Ивана на вихре своего полета… На мгновение он было потянулся за ними, протянул руку по направлению танца, закрыл глаза, чтобы ворваться в этот безудержный вальс жизни… Но замер на месте: он услышал где-то вдалеке легкую музыку, пронизывающую всю его душу. Он открыл глаза и стал пристально смотреть по сторонам, пытаясь найти источник волшебства. На другом конце серой полосы, около пересечения со стеной, на ступеньке сидел человек, свет от которого проникал через все тени, пронзал их насквозь; мужчина играл на скрипке. Иван теперь отчетливо видел и лицо его, и скрипку со смычком, и ступеньку, и часть тротуара (но только часть): всё это было освещено лучами от него, незнакомца. Тени посторонились от музыканта и от Ивана, глаза исчезли куда-то, мир посветлел. Иван без сил присел на бордюр и слушал, закрыв глаза. В таком положении он внимал этой журчащей музыке, напевающей ему о светлой жизни, о любви, о вишневом саде, о яблоне, смиренно стоящей на холмике около реки, под которой прилег какой-то паренек с тростинкой в зубах, беспечно таращась на заходящее солнце… Каждая клеточка его тела в этот момент радовалась жизни и торжествовала. Секунды растянулись в вечность, казалось, музыка не закончится никогда, он навек застыл на тротуаре, с ней наедине… Но что-то оборвалось; нить, связывающая его, стоящего на тротуаре среди теней, и музыку, мечты, надорвалась, не выдержав тяжести его души. Мелодия поменялась, и состояние душевного восторга осталось по ту сторону нити. Он не верил, открыл глаза и осмотрелся, но никак не мог найти чего-то только что испытанного; он терялся среди прохожих, и, наконец, осознав утрату, с трудом поднялся и ушел.

 

Домой он возвратился подавленный. Соседи сообщили ему, что приходил доктор. Не застав больного дома, он сообщил, что наведается завтра утром. Иван молча кивнул и зашёл к себе. Он с ещё большей силой почувствовал боль в груди и, не имея сил раздеться, присел на кровать. Он уставился в одну точку и замер, как, бывало, замирают дети, когда видят что-то невообразимое. Ему тоже виделось невообразимое – неосвещенная стена словно бы пошевелилась, потом ещё раз, и уже кружила в безудержном ритме. Появилась стремительная спираль, всё расширяющаяся и манящая к себе. Но не было сил податься вперед и проскользнуть туда, в неизведанное. А что было бы с ним, двинься он вперед, поддавшись искушению заглянуть за горизонт своего сознания? Он опомнился, протер глаза – стена снова стала мертвой и сухой.

Иван встал и прошелся до окна. Он оперся руками на подоконник: всё казалось новым, хотя он только что вернулся с прогулки, но тяжелой прогулки, где он едва осознавал и себя.

На улице светило солнце, как может светить оно в сентябре, на закате раздолья и свободы. Неслышно поддувал ветер, то поднимая, то плавно опуская оранжевые, коричневые и бурые листья наземь. Скверы, пустые скамейки, одинокие грязные фонари, наклоняющиеся над улицами и не понимающие себя. Несколько листьев пронеслось мимо его третьего этажа в непонятном направлении; в стекло светили жалкие, едва доходящие лучики света.

В дверь постучались, – это был Филипп.

– Ваня, ты гулял всё это время? Я всё же не смог долго сидеть дома сложа руки и думать, что ты в таком состоянии где-то бродишь, решил зайти и проверить. Тебе нельзя так долго гулять, ты простудишься, тем более сейчас, когда твой организм ослаблен сильно, – заботливо произнёс гость, попутно подвигая стул и присаживаясь.

– Спасибо за заботу, но мне нужно было пройтись. Знаешь, такая странная прогулка была, и я сам не свой был, подобно… не важно. Представляешь, я слышал такую музыку… ангела, – он немного поморщился, когда произнес это слово, а потом слегка усмехнулся. – Ангельскую мелодию, изливавшуюся со струн скрипки и трогавшую само сердце. Она была поразительна: каждая нота играла жизнью, ложилась гармонично на общую картину, – он вернулся обратно к кровати и снова присел.

– Что еще за музыка ангела?

– Один музыкант на улице сидел на крыльце какого-то дома и играл что-то поистине проникновенное и душевное. Я… я не могу передать это чувство, это невозможно, но просто поверь, – он умоляюще взглянул на своего друга, а Филипп, улыбаясь, кивнул. – Я не знаю, что это была за мелодия, да это и не имеет никакого значения. Главное – что я почувствовал умиротворение и спокойствие, веришь ты?

– Ну, я рад за тебя, Ваня, тебе сейчас нужны положительные эмоции; радуйся жизни, она ведь расчудесна! – и Филипп стал водить руками по воздуху, будто он заправский дирижер.

– Да, наверно, ты прав в какой-то мере, – тихо сказал Иван.

– Что-что ты сказал? – Филипп отвлекся от своего дирижирования.

– Ты прав, Филипп, жизнь расчудесна, – он снова улыбнулся в сторону друга, а тот ответил ему улыбкой. – У меня нет сил, никаких, Филя. На прогулке почувствовал себя очень дурно, голова закружилась, перед глазами встала пелена, еле добрался до дома, – сказал Иван, немного сдвинув брови.

– Это, вероятно, из-за недосыпа. Вот выспишься – и всё пройдёт, – он по-ученому чуть приподнял голову, слегка повернул её вбок, подпер подбородок пальцами и посмотрел в стену, но по виду его можно было сказать, что он заглянул в самую суть Бытия.

– Да, наверно, ты снова прав, ученый ты человек, – и он посмотрел на него с таким искренне благодарным лицом, что сам Филипп невольно улыбнулся.

– Ваня, а я тебя всем сердцем люблю, несмотря на все твои споры со мной и непонятные мне рассуждения, которые ты пытаешься донести с пеной у рта. Ты мне очень близкий и родной человек, знай это.

Он встал, чтобы уходить, потому что видел, что Иван бледен и бессилен. Только сейчас он заметил маленькую слезинку на щеке своего друга, и это тронуло его до глубины души.

– Ваня, ты чего?

Он подался было к нему, чтобы обнять его, как это было в далекие детские времена, когда они, беззаботные мальчишки, обнимались чуть ли не каждые пять минут, все переполненные счастьем. Ведь как еще ребенку выразить свою человеческую любовь? Но Иван опередил его. Он стремительно вскочил (насколько стремительно может вскочить болезненный человек) и с распростертыми руками бросился к Филиппу. Они крепко и молча обнялись.

– Филя, спасибо и тебе за всё, за то, что ты всегда был со мной, что всегда терпел меня – неугомонного эгоиста, – слезы навернулись у него на глазах, – прости меня за всё, в чем был и не был виноват.

Филипп засмеялся, потому что любил Есенина, а Иван – потому что засмеялся Филипп. Смех и улыбка – заразительные вещи, но порой они выручают нас в тяжелые минуты, когда смеяться совсем не хочется.

– Филя, мне бы отдохнуть сейчас.

– Хорошо, Ваня, я зайду к тебе позже, вечером, – они снова крепко обнялись и расстались.

– Что-то тяжело мне на душе, давит и тянет, надо прилечь, надо прилечь… – Иван замер на несколько секунд, но потом опомнился и прилег на кровать как и был одетый.

Филипп был прав, эти спонтанно вызванные чувства сыграли свою роль, они ненадолго вернули Ивану жизнь. Иван был тронут своим другом и его словами, они растрогали… Но прежнее неумолимо возвращалось, прихватывая с собой и ту подавленность, с которой он вернулся домой. «Что это было такое со мной? Как я оказался среди теней? Или это были люди, но я не мог просто-напросто их рассмотреть? Нет, я же могу различить тень и человека, я же не свихнулся окончательно… пока. Тень серая, летает, а человек ходит, он объемный», – он потянул вверх полу своего пальто, чтобы проверить, объемный он или нет. «Да…объемный. Ещё мы любим. Или не любим? Не знаю. Черствые мы, сухие мы, нет в нас любви к ближним… да. Мне надо поспать, это я точно знаю, надо поспать, поспать…» – подумал Иван и сомкнул веки. Всё тело расслабилось; на секунду воцарилось блаженство. Дальше он не помнил себя.

***

Звук заставил открыть глаза – в уши сильно отдавало что-то пронзительное. «Плач, – подумал он, – но откуда? Здесь же не живут дети. Или успели заселиться, а я не заметил?» Он сел на кровати и опять прислушался, безуспешно стараясь вспомнить тот момент, когда он заснул. Потом встал с кровати, подошёл к отодвинутому стулу и придвинул его. Застыл на мгновение. Затем вспомнил про плач и, колеблясь, приоткрыл скрипучую дверь своей комнаты. В прихожей и кухне был мрак, глухой мрак. Он снова замер, притих и прислушался: но слышал только кровоток в ушах. «Неужто мне показалось? Уже и галлюцинации приходят».

Он открыл дверь и подошёл к окну, в которое ярким белым светом стучался молоденький месяц. «Уже ночь? Филипп не заходил?» Он выдохнул, надувая губы, отчего на стекле быстро образовался неправильной формы круг из осевшей влаги, и посмотрел на небо: там, наверху, мерцала мириада звезд. Взор его привлекла одна, в окружении чёрной пустоты, переливающаяся сине-зелено-красными красками точка, так и манящая к себе. Но малейший шорох из коридора еще раз заставил пристально вслушиваться в пустоту. Он обернулся ко входной двери – под ней промелькнула тень. Иван медленно, без шума прошёл к двери и взялся за ручку в нерешительности, потом приоткрыл её и просунул голову. Грязный плафон тщетно пытался разрушить тьму, но ему удавалось осветить только небольшой кусочек площадки; по углам, около стен, было не видно ни зги. Он вперился туда, во тьму, давая время глазам привыкнуть, но всё равно не мог ничего разглядеть. Внезапно он опять услышал детский визг, и будто бы показалась девичья ножка в босоножке, скрывшаяся в верхнем лестничном пролёте. Он резко запрыгнул на пару ступенек и поднял голову на перила лестницы. Наверху, в нескольких этажах, маленькая ручка беспечно бежала по коричневым перилам. «Стой!» – но в ответ тишина. Иван принялся скоро подниматься наверх. «Стой, поздно ведь, ты почему не дома? Заблудилась?» Ручка перестала бежать. «Разве я заблудилась?» – лицо на мгновение перевалилось через перила и взглянуло на преследователя; бездонные глаза (а он их увидел, хотя было темно и несколько этажей между ними) капнули прямо в его душу и царапали её, но всего секунду – девочка побежала выше. Он ещё быстрее устремился за ней, но она словно пролетала все ступени, так что нельзя было её догнать. Но вот последний этаж, последний пролёт за поворотом. Он приостановился, чтобы отдышаться, и ступил наверх.

Рейтинг@Mail.ru