bannerbannerbanner
полная версияСентябрь

Михаил Евгеньевич Московец
Сентябрь

Полная версия

– Он сейчас не говорит, лежит и спит в кровати, не двигается почти.

– Жаль, очень жаль, как хотелось бы…

Филипп стоял в раздумьях: стоит ли пускать этого спесивого философа-недотепу к Ивану. Не насолит ли он больному?

– Ладно, пойдемте, думаю, ему будет полезно, может быть. Скоро должен проснуться.

Старик не верил своему счастью; он не по годам резво вскочил, накрыл свои драгоценные леденцы каким-то ярким ковром, с проплешинами, который был сложен чуть ли не вдесятеро где-то под стулом, свернул газету под мышкой и приготовился идти за Филиппом, который не без скрытого удовольствия наблюдал за данным действом, насколько может испытывать удовольствие человек при таком горе.

Они вошли в дверь подъезда. Старик неловко попридержал дверь, и газета вывалилась у него из-под мышки, так что он отпустил рукой дверь, совсем забыв о ней, и нагнулся за газетой. Если бы Филипп не обернулся в этот момент, не ринулся к двери и не остановил эту железку – она бы прилично шлепнула бедолагу по голове.

– Ой, спасибо вам большое, я что-то совсем рассеянный стал, валятся вещи из рук.

Поднимаясь наверх, старик вдруг остановился и задумался:

– Знаете, какая удивительная вещь: а мне сегодня снилась эта лестница. Да, точно она! Я так же шагал вверх, даже стертая лазурная краска около стены была во сне, представляете? Символ, определенно какой-то символ…

Они зашли в квартиру. На стуле около окна сидел Петр Сергеич и смотрел в окно, размышляя о своем. На звук открывающейся двери он повернулся и был изумлен, заметив незнакомого человека за Филиппом.

– Кто это?

– Это… – Филипп замялся.

– Степан Петрович, я тут леденцами торгую рядом с домом.

– И?

– Он очень хотел познакомиться с Ваней, упрашивал, – оправдывался Филипп.

– Очень интересный человек, любопытный, – старик был явно возбужден от предстоящей встречи.

– Он же спит, – отвечал недоуменно доктор, который все еще не понимал смысла нахождения здесь этого торгаша сладостями.

– А я подожду в уголку, вот здесь, на приступке, вы меня даже не заметите, буду тише воды, ниже травы, – и он присел на приступку аккурат при входной двери и замолчал.

Филипп прошел в кухню и поставил воду на стол; они с доктором молча переглянулись.

– Не просыпался?

– Пока нет.

Он вздохнул от ожидания. А что ещё оставалось делать? Нельзя же было оставлять Ваню одного; не задумываясь, сидели и ждали Филипп и Петр Сергеич, не ощущая тяжести и усталости. Молчаливо они коротали эти секунды: доктор смотрел в окно на темную улицу, старательно освещаемую работягами-фонарями, освежая в памяти известные ему латинские названия болезней – cancer pulmonis, hernia, ulcus, acute appendicitis, chronic bronchitis. Филипп облокотился на стену, сложив руки на груди, и настойчиво уставился в пол, в который раз что-то выжидая, а старик бегал глазами с одного на другого, осматривая их и попутно ожидая пробуждение «Философа». Доктор казался ему слишком высокомерным фанфароном, выказывая свое равнодушие к нему, от чего самолюбие Степана Петровича было в весьма существенном объеме уязвлено; а вот Филипп ему нравился своей доброй душой и глазами, которые были выразителями этой доброй души, – они говорили.

Филипп медленно подошел к двери в комнату и прислушался: было всё так же безмолвно, как в сельской церкви. Он вопросительно взглянул на доктора, который услышал шаги Филиппа и повернулся на них, прослеживая его до двери; они встретились глазами, и доктор кивнул. Филипп тихонько отворил дверь, стараясь не скрипнуть, и заглянул во мрак; глаза поначалу не различили даже очертаний кровати, но вскоре привыкли. Иван лежал на спине, склонив голову набок, в сторону двери, и смотрел на Филиппа. Тот растерялся, но глаз не отвел. Он подумал, что ему чудится, и не моргал; он замер, словно увидев привидение. Хотел было что-то сказать, но не смог даже и рта раскрыть, а только продолжал стоять, боясь пошевелиться. Страх приумножался каждую секунду более и более, но Филипп всё же решил ступить в комнату. Отодвинув шире дверь, он зашел всем телом. Завидев, как глаза Ивана следили за ним, он успокоился.

– Ты как, Ваня? – вопрос был бессмысленный, но нужно было что-то спросить.

– Хорошо, – неловко прохрипел Иван.

– Точно? – вопрос ещё более бессмысленный, на который даже ответа не последовало. – Тебе принести воды?

– Да.

Филипп вышел из комнаты и подошел к столу. Доктор, который видел всё колебания Филиппа при входе, сейчас молча наблюдал за ним, старательно спрашивая глазами: что же?

– Проснулся, лежит, попросил воды, – отвечал Филипп, наливая воду в стакан и не поднимая глаза.

– Боли нет?

– Говорит, что нет, – но оба понимали, что это неправда.

Старик сидел на приступке и слушал всё внимательно. Он будто бы случайно кашлянул: Петр Сергеевич и Филипп посмотрели в сторону двери, совсем позабыв о госте и сейчас точно увидев его впервые.

– Я не уверен, что стоит… – начал было Филипп, – чуть позже.

Он наливал воду спокойно и бережно, маленькой струйкой, чтобы наверняка не расплескать. Закончив, он поднял стакан и вернулся обратно в комнату. Иван облокотился на руки на кровати, слегка поморщившись, но стараясь это скрыть, и начал пить, наслаждаясь тем, как каждый глоток стекает по иссохшему горлу.

– Ваня, ты помнишь продавца леденцов рядом с твоим домом?

– Да, – тихо отвечал он.

– Он заговорил со мной на улице и напросился к тебе в гости, ему понравились твои мысли, которые я нечаянно обронил при его длинной тираде. Он сидит в прихожей и ждет, – Филипп тоже говорил тихо, сам не зная почему, и смотрел прямо на Ивана.

– Пусть зайдет.

«Этот чтец газет», – вновь с добротой подумалось Ивану. Филипп вышел и посмотрел в сторону смирно сидящего старика.

– Можете зайти к нему, он ждет, только не много…говорите, – и отошел к столу.

Старик покорно сидел на приступке, не опираясь на стену и от этого едва сгорбившись. Правая кисть обхватила левую и обосновалась на бедрах. Голова его была наклонена, но не было видно следов усталости или печали; сосредоточенные глаза не моргали, взгляд устремлен в одну точку. Он словно бы собирался с мыслями перед чем-то великим, перед откровением, перед исповедью.

– Идите, – повторил Филипп с недоумением после наблюдения за стариком.

Тот медленно встал; на лице его можно было заметить тень волнения. Зашел в комнату и остановился около двери, не зная, куда ему податься; не решив, так и остался стоять на месте. Он поглядел на лежащего на спине человека, голова которого была повернута к нему. Длинные волосы его скомкались в некоторых местах, так что походили на тонкие плетеные веревки; они были беспорядочно разбросаны по подушке, по разные стороны от пробора в самом центре головы. Лицо было изможденным, но глаза блестели, будто видели то, что было недоступно обывательскому взору. В темноте было не разобрать их цвета. Небритость как-то гармонировала со всем его образом, в полной мере характеризовала ожидания старика, надуманные в его мыслях.

– Я Степан Петрович, торговец сладостями, тут, рядом, – он указал рукой на окно. – Мы совершено случайно разговорились с вашим другом. Я говорил ему, что люди стали совсем иные, не как раньше, стали более закрытые в себе, – он произносил слова тяжко, но твердо, без тени его защитного веселья, каждый раз подбирая нужные, из-за чего сильно тянул; ещё на улице он хотел побеседовать с этим интересным гражданином, а сейчас не знал, что и сказать. – Я хоть за газетой сижу целый день, но частенько поднимаю глаза на проходящих и каждый раз вижу их скованность, их спасительную оболочку от мира. Даже дети не обращают никакого внимания на леденцы, представляете? Потом ваш друг сказал мне, что тоже замечает эту… ну, замкнутость, благодаря вашим наставлениям. Вот я и захотел с вами познакомиться, с таким умным человеком, – он закончил тихо, понимая, что сказал много и вряд ли больной всё запомнил и осознал.

– Приятно слышать, что не я один так думаю, – ответил Иван очень тихо после небольшого молчания, будто накапливая силы. Он улыбнулся: – Меня тоже постигала мысль, что никто больше этого не осознает. Вот теперь и вы ещё нашлись, – улыбка сохранилась на его лице.

– Но почему же так? Видимо, я пропустил момент, когда человек (он особенно выделил это слово) стал зарываться в свою нору.

– Разве не всегда мы жили в себе? Не такова ли наша надуманная сущность? – он говорил через боль, пытаясь отставить её на второй план.

– Раньше я не замечал такого, по крайней мере дети не могли равнодушно пройти мимо коробок со сладостями, – улыбка невольно появилась на его лице, но он быстро её прогнал, подумав, что это будем неуместно. Хотя улыбка Ивана придавала ему уверенности.

– Мне кажется, мы окунулись в себя давно. Мы впали в спячку, забыв о нашем предназначении, забыв о том, кто мы. Мы не медведи, безучастно ходящие по лесу в поисках еды и отбирающие её у слабых, а затем погружающиеся в сон на несколько месяцев. Мы люди, я – человек. У нас есть душа, питающая нас и дающая нам жизнь, – кашель прервал его, а потом он продолжил, бесшумно отпив воды: – А мы, вместо того чтобы внимать ей, затыкаем её в себе и губим там. Нам комфортно в том панцире, в котором мы находимся; в нем никто не тронет попусту, не потревожит – и хорошо…кхе-кхе…Мы забыли себя, забыли мир, который стал для нас неинтересен; краски потускнели, опустилась мутная пелена на наши веки. Мы боимся себя, боимся свернуть не туда, боимся свободы, которая может неожиданно упасть нам на плечи и сломить, – он зажмурился от приступившей боли в легких и задержал дыхание, стараясь её прогнать; она отошла. – А разве не к свободе призывали нас все предыдущие годы? Мы кричали, что хотим свободу, не понимая её сути; мы ратовали за внешнюю свободу, за отмену рабства, за равенство прав; но о нашем внутреннем порабощении мы позабывали, – он замолчал, поморщился, а потом продолжил чуть тише: – Мы очутились в его власти, во власти страха свободы. Нужно избавиться от оков, тянущих нас к земле, и взлететь вверх, как коршуны, обретя жизнь. Вот к чему всегда призывала душа, вот от чего мы так бежим – внутренняя свобода человека, его внутренняя гармония с душой… – он устал и более не мог говорить.

 

Старик во все время этого монолога пристально смотрел на этого бледного и тщедушного человека, как на мессию.

– Да-да, я то же думаю, почти то же, теперь точно, – бегло забормотал он, – теперь мне понятно, что делать: я буду говорить с людьми, откину эту газету, буду петь и плясать около своих леденцов, чтобы привлечь к себе, чтобы показать им, чтобы раскрепостить их от оков. Дети-то уж точно не устоят и будут веселиться рядом со мной, а там и до взрослых недалеко. Веселье поможет, оно не забывается, оставляет след в груди, понимаете? Оно не позволит залезть обратно в норку и отсиживаться до весны, я точно говорю. Спасибо, большое человеческое спасибо вам! – он потянулся было вперед, хотел пожать руку, но остановился, так как Иван всё-таки болен; было видно, что у него мало сил. – Спасибо! Вы большой человек! Выздоравливайте окончательно, будем вместе детишек развлекать да леденцы бесплатно раздавать. У-ух, берегитесь, стены и двери, сдерживающие нас! В эту секунду вам брошен вызов, серьезный вызов! Прощайте, прощайте, – и он вышел, весь воодушевленный.

Старик быстро пожал руки Филиппу и Петру Сергеевичу, не обращая внимания на их озадаченные взгляды, и вылетел из квартиры, всё приговаривая: «Вот покажу, как я раньше-то, раньше не думал?»

Филипп направился к Ивану в комнату.

– Он тебя не утомил?

– Нет, – он покряхтел немного, прочистив горло, – очень веселый старик, толковый, чего по нему изначально не скажешь. Провозгласил, что отныне будет веселить всех на улице, продавая леденцы. Ты погляди на него завтра, – улыбка опять проскочила на бледном лице Ивана, но уже не вызывала желания улыбнуться в ответ, а только посочувствовать. Он осунулся за этот день, скулы немного выдались вперед, губы давно потеряли красноту. Бросалась в глаза основательная щетина на его почти прозрачных щеках.

– Знаешь, я ещё рабочих сегодня видел, когда за водой ходил. Помнишь тех, что над нами пытались подшутить в «Ферзе». Так вот, они обещались завтра вечером зайти, печенье домашнее принести. Один говорит, что жена его изумительно печет.

– Да? Ну и хорошо, буду ждать… – он закашлял и отвернулся от Филиппа, а тот не знал, куда себя деть: он не мог сделать ничего, было тяжко смотреть на друга.

– Боли нет? – спросил он снова, когда кашель стих.

– Ты это к тому, надо ли снова колоть? Не надо, не переживай.

– Но почему, Вань? Он же помогает.

– Потому, Филя, – Иван повернулся и глянул на Филиппа, отчего у того к горлу подошел ком, и он отвернулся к окну, а потом и вовсе к нему подошел.

– Красиво тут, месяц ещё совсем молодой, – сказал он невзначай.

– Да, новая жизнь бесконечно перерождающейся Луны. Вот бы нам так, как думаешь?

– Ты хотел бы перерождаться каждый месяц? – Филипп хотел перевести этот вопрос в шутку, но понял её никчемность. Нельзя смеяться над желанием жить, тем более на грани смерти. – Прости, я не подумал прежде, – вымолвил он.

– Да ничего. Представляешь, если бы каждый месяц человек перерождался? Вот свобода бы была – всего месяц на всю жизнь. Разве тогда мы тратили бы время на страхи и разумения? Захотел полететь – у тебя всего месяц, чтобы научиться, потом новая жизнь, новые мечты. И каждый раз ты непременно живешь как последний.

– Да, было бы здорово. Но у тебя был бы всего месяц, чтобы летать. А тут целая жизнь, хоть каждый день можешь планировать на ветру.

– Только если ты не боишься взлететь.

– Только если так, – немедля подтвердил Филипп.

Они помолчали.

– Знаешь, когда я заглянул в комнату и увидел твои глаза, я подумал, что… – Филипп замялся.

–…что я умер? – закончил за него Иван. – Нет, ещё не время, – Филипп повернулся и снова смотрел ему в глаза. – А мне показалось сначала, что это не ты ко мне заглянул.

– А кто же? – спросил Филипп.

– Один…человек, из моего сна. Мне казалось, что это он был, поэтому я тихо ждал.

– Какой человек?

– Незнакомец, я не знаю, кто он, не знаю, человек ли вообще, он не ответил мне. Потом мы беседовали с ним. Сумбурный был сон очень.

«Что за сны такие ему снятся? Не бред ли это был?» – подумал Филипп.

– Там была девочка, я за ней бежал, потом потерял из виду; передо мной оказалась приоткрытая дверь, и оттуда свет. Я зашел и увидел эту же девочку, а на стуле в темном углу человека в пальто и шляпе, но лица не разглядел. Мы с ним говорили о жизни, он мне рассказывал про человека и то, что в каждом есть жизнь, его истинная жизнь, настоящая, которую нужно только правильно произрастить, чтобы она дала плоды, – он говорил, прерываясь, с нарастающим возбуждением, так что под конец начал задыхаться и умолк, сдерживая кашель.

Филипп всё ещё с недоумением смотрел на друга.

– Не бред ли это был, Ваня?

– Не знаю. Даже если и бред, то мысли были ценные и самые естественные, я понял многое, – ответил он через минуту.

– Ну хорошо.

Филипп снова посмотрел в окно: месяц светил, тщетно стараясь охватить своим сиянием всё вокруг. Пролетела комета с предлинным хвостом.

– Звезда упала, можно желание загадать, – сказал Филипп.

– Загадай за меня.

На этих словах Филипп повернулся и решительно посмотрел на Ивана, который, в свою очередь, смотрел на Филиппа. В этом взгляде было всё: и мука, и огромное желание жизни, и любовь, перемешанная с печалью. Филипп понял и загадал два желания – избавить от мучений Ивана и сохранить человечность в себе, чтобы жить. Да и во всех, пожалуй. Иван тем временем уткнулся в подушку.

– Ваня, ты чего? Петр Сергеич! – крикнул он доктора.

– Что такое? – прибежал тот. Филипп указал ему на кровать, и он все понял. Быстро сбегал за морфином и шприцем и принялся колоть.

– Не надо, прошу вас, – по какому-то наитию Иван предчувствовал укол морфином и говорил теперь через подушку, – я хочу чувствовать, остаться собой до конца, а не бесчувственной куклой, не надо, уберите, – молил он.

Доктор остановился и посмотрел на Филиппа, а тот думал.

– Не надо, Петр Сергеич, оставим это дело, уберите.

Петр Сергеевич убрал шприц обратно в сумку и вернулся.

– Его желание – закон, надеюсь, так ему будет легче. Иван, вы мужественный и достойный Человек.

Над кроватью стояли двое мужчин и не знали, что делать и как помочь человеку, отказывающемуся от помощи. Доктор сходил за водой.

– Она сейчас понадобится, скоро, – сказал он, пока Иван кашлял в подушку.

Стоявшие переживали каждый звук этого тщедушного тела. Вскорости звуки прекратились, но Иван все ещё лежал спиной, не поворачиваясь.

– Вань, – окликнул Филипп.

Доктор подошел и присел на кровать.

– Иван, возьмите воды, попейте.

Иван слегка повернулся и протянул руку к стакану, но, не удержав его в ослабевшей руке, уронил на себя и пролил всю воду.

– Сейчас принесу новый, – и доктор быстро сбегал и налил новый стакан. – Вот, возьмите.

Иван присел на кровати и отпил немного: в темноте, при слабом свете месяца было видно, как вода в стакане красилась в красный. Оба посмотрели на это и замерли. Иван отдал стакан назад и лег на спину, закрыв глаза.

– Забудьте про морфин и просто будьте рядом со мной, не уходите, прошу, – процедил он, а голова начинала кружиться.

– Не уйдем, Ваня, мы тут…

И он провалился в неизвестность.

***

Темнота распростерла, словно перед объятием, вокруг него свои размашистые руки. Иван чувствовал тошноту от происходящего. Он ничего не осознавал и не чувствовал, был в вечном полете в никуда. Голова летела кругом, по спирали вниз; пришлось закрыть глаза, чтобы не потеряться окончательно.

«Ты?» – спросили из темноты. Иван открыл было глаза и только хотел что-то пробормотать в ответ, как раздался Голос: «Да, это я». Он обернулся – но там сплошной мрак. Кто-то снова спросил, тихо-тихо, себе под нос, так что было не распознать слов, а затем ответ: «Оставь нас, ты ничтожен, ты смиряешь человеческую жизнь, ты её низвергаешь и топчешь, уйди прочь!» Голос молчал, не продолжая спора, но слышно было его дыхание вблизи, мерное и наглое. «Прочь тебе говорят!» – кричал второй. «Подумай, кем бы ты был без меня, прежде чем прогонять. Останешься ли тем же для них всех? Я топчу, я уничижаю, чтобы они ценили, чтобы страшились потерять. Ведь ценность любой вещи в том, что её можно легко потерять. А какая будет ценность жизни, если её невозможно утратить? Я уйду, а ты поразмысли», – он перестал пыхтеть и растворился. Второй Голос остался здесь, в темноте, и не покидал её. «Суть ведь не в том, чтобы человек боялся потерять жизнь, любовь и доброту, а в том, чтобы не боялся и в то же время ценил, чтобы принял их и жил ими. Он не понимает, он тщеславен и горд, чтобы понять свою ложь. Истина в другом – он мешает видеть человеку; своим риском утраты он заставляет превозносить не духовное, а материальное, не жизнь, а существование, он не дает расправить крылья свободы и отправиться навстречу солнцу в полете мечты, как Дедал и Икар», – мыслил Голос в каком-то усталом отчаянии.

Иван бесшумно направился в его сторону, не видя ни зги. Голос все ещё дышал где-то поблизости, вот только протянуть руку – и дотронешься. Но с каждым разом не удавалось его достать. А он все слышался и слышался, словно замер над какой-то своей тревожной думой. «Почему мне не достать тебя?» – решился наконец сказать Иван. Но в ответ продолжались лишь отрешенные отзвуки вдоха и выдоха. Ивану сразу почудилось, как этот кто-то сидит на каком-нибудь камне с понурой головой, отрешенный от мира, и думает о своем. «Почему?» – вопрос повторился, тише и неуверенно. На этом прервалось дыхание – и всё погрузилось в могильную тишину. Не было слышно больше Голоса. Но Иван почувствовал жаркое дуновение, приятно обдавшее из ниоткуда. «Теплый таинственный дух», – назвал он его. Он снова закружил и завертелся. Мгновение – и он открыл глаза.

Вокруг была ночь, которую своим блеклым светом едва рассекал месяц. Иван перевернулся на бок, от двери к стене. Из-за неё не раздавались голоса, не было полоски света на полу. «Тихо как», – думал он, слушая пульсирующую кровь, отдающую в ушах. Он почувствовал, что ему жарко, что он весь мокрый, а волосы прилили ко лбу. Но это не заставляло прибегать к каким-либо действиям. Он продолжал лежать и беспечно глядеть в стену, не моргая; мысли пропали. Он уставился в одну точку, и вскоре все поплыло. Серые линии, словно змеи, начали ползать одна вокруг другой, совершая неведомый ритуальный танец. Потом появились ещё черные и откуда-то сразу же белые. Неописуемое творилось на стене и вдруг – неловкий скрип. Иван не обратил на него внимания, возможно, даже не услышал его, занятый бесконечными волнами, но на подкорке этот звук запечатлелся. Звук, казалось, усмехнулся нерасторопности человека. Он стал уверенней.

– Красивая ночь, – сказал кто-то.

Иван расслышал, но не поверил своему слуху, а продолжал пилить стену глазами. Потом он осознал, медленно и натужно отвернул голову от стены. Точно по наитию, он понял, что Голос донесся откуда-то сверху, и он посмотрел в сторону окна: там оказался человек, в черном, со шляпой. Это был его давний знакомый. Он стоял неподвижно и не оборачивался, а Иван выжидал действия с его стороны, находясь в небольшом потрясении, хоть и видел его раньше. Незнакомец уставился в окно, словно видел ночь первый и последний раз в своей жизни. Словно озарение снисходило на него в этот момент, энергия вселенной подпитывала его, наполняя силами для долгого и тяжкого пути. Но вот он одумался и развернулся на месте; не садился, как до этого, а остался на ногах. Он снял шляпу и положил её на подоконник. Створка окна была приоткрыта; ветерок мягко обдавал его седые, но вполне густые волосы; у него оказалась длинная борода, тоже с проседью, что в предыдущее знакомство заметить ввиду полного отсутствия освещения было весьма затруднительно. Он облокотил свою трость на боковую подпорку стола и глянул на Ивана, который во всё это время не сводил взора с гостя. Это был какой-то особый взгляд, нечто незримое ранее: он отдавал добротой, глаза его любили, испытывали счастье, раздавали его всему окружающему. Они отдавали жизнью; смотрели и пылали, изливали свет в кромешную темноту, наполняли смыслом; в них были любовь и радость, не земная радость от веселья, а что-то высшее и откровенное. Улыбка медленно проступала промеж его бороды, запаздывая за взглядом, но никак не нарушая гармонии чувств.

От этого Иван цепенел и не знал, что предпринимать. Он смотрел в глаза, полные жизни, и сам был счастлив: по какой причине, с чего вдруг от одного лишь взгляда он поймал то далекое счастье – он не знал. Но ни о чем не хотелось гадать в эти секунды; хотелось просто держать это при себе, ощущая его теплоту.

 

– Почему я опять вижу тебя? – спросил Иван, медленно пытаясь присесть.

– Разве важна причина? Ты пришел к этому. Мы вместе с тобой пришли к этой встрече.

– Да, ты прав, не очень важна, – он помолчал. – Я и не знаю, что сказать тебе, – он сопроводил речь улыбкой и бросил глазами в темный угол. После небольшого размышления он произнес, пристально глянув на собеседника: – Я теперь чувствую что-то внутри, ранее незнакомое мне. Оно наполняет всю душу счастьем и блаженством. Я не хочу потерять его.

– Не потеряешь, оно теперь с тобой, навеки, – человек посмотрел на него, тоже улыбнувшись. – Чистое сердце у тебя, сохрани и его таким, – он медленно подошел и присел на кровать рядом.

– Сохраню, сохраню, – твердил Иван, а слеза медленно спускалась по его щеке.

– Блаженны такие моменты, когда понимаешь, что всё живое наполнено любовью, их надо уметь запомнить, – изрек он и присел на кровать.

Они утихли, один подле другого. Но молчание это было спокойным и не обременяющим. Это был уже не тот незнакомец с нарочито выставленным цинизмом. Сейчас он был добр и открыт душой, он был другой, совершенно другой. «Наверно, только боги могут чередовать насмешливое ханжество с добрым простодушием и быть одинаково искренними и в одном, и в другом», – подумалось Ивану. Человек поднялся с кровати и подошел к окну, видимо, решив снова лицезреть месяц. От его света незнакомец немного прищурился и приоткрыл рот, неторопливо вдыхая свежий воздух.

Над улицей пролетела птица, приземлившаяся на недалеко стоящее дерево и скрывшаяся в его ветках, негромко пару раз прокричав свои птичьи трели.

– Мне вспомнилась одна притча, которую я услышал много лет назад от одного человека. Это притча о дереве, одиноко стоящем на холме. Каждый раз, говорил рассказчик, взбираясь на этот холм, он слышал ропот его, что всё вокруг – зло, все пытаются ему только навредить. Каждый раз оно гневалось и ругалось на солнце и ветер, что они сушат и морозят его, старалось отмахиваться от птиц своими кронами, прикрываться, да сильно-то не укроешься одному на открытом плоскогорье. Так дерево впало в печаль глубокую от бессилия, что гегемония зла вокруг продолжается и никто его не замечает. Однажды, во время грозы, мимо пролетала одинокая птица, еле взмахивая одним крылом. «Птица, быстрее в дупло, там спасись от грозы», – сжалилось дерево над птицей. Птица залетела в дупло и приютилась, а дерево почувствовало впервые любовь и заботу. Не роптало больше дерево на птиц, садящихся на ветви, а каждый раз радовалось, когда они сидели на сучьях. И отныне птицы не отлетают от дерева, а устроили там гнездо и учат летать птенцов. Не было зла больше у него, не было место гневу; он ушел, и не тратилось больше сил на то, чтобы злиться.

– Да, любовь ко всему, – протянул Иван.

– И смирение. Вкупе со смирением любовь возвышает человека до свободы души.

– Да, об этом же и я думаю. Но почему смирение? Своей волей человек стремится к свободе, превозмогая преграды и трудности.

– Да, это верно. Но как избавиться от них, если они плотно накрывают с головой? Если они, только отступив, будут стремиться возвыситься вновь. Чтобы истинно посмотреть на мир, стоит перестать замечать эти стены, не важно – стены страха ли, зла, печали; стоит смириться с ними, чтобы они более не доставляли неудобств, не мешали; с этого мгновения человек руководит своей жизнью, а не навязанное извне. Он возносится выше этого и теперь может направиться к свободе. В каждом человеке есть зерно жизни; мало оно иль велико, плодородна почва иль нет – это не важно, оно живет внутри. Каждый человек истинен по своей природе и не может искусственно эту истинность нарушить и затмить внешними наваждениями. Если ему пока что нравится жить в неведении, пусть так. Но потом и он поймет.

Человек говорил тихо и отчетливо, слова вылетали словно песня из его уст. Иван внимал им, впитывая каждый звук его речей. Его собеседник всё ещё смотрел куда-то в даль, и в свете месяца было видно, как тяжело опускаются веки; волосы его порхали по ветру, но он этого не замечал. Иногда он поглядывал на собеседника и улыбался, а Иван в это время испытывал мощный прилив радости. И не было ничего другого в таком месте.

– Что ты чувствуешь? – осмелился спросить Иван.

– Я? – он задумался. – Мне хорошо, давно я такого не ощущал. Словно открыл для себя заново, – молчание, – любовь. Любовь к людям и миру.

И они снова блаженно помолчали.

– Что же теперь будет? – волнение возвращалось к Ивану.

– А что теперь?

– Я ведь болен, сильно.

– Болеет тело. Душа твоя жива и покойна.

– Да, я ощущаю это сейчас. Я умру?

– Тело не вечно, оно умирает когда-то. Но душа остается навсегда. Твоя душа останется навсегда, скоро ты это поймешь.

– Скоро? – он уловил тонкий намек, а гость понял, что немного промахнулся.

– Очень скоро. Тогда мы с тобой снова встретимся. Мне пора, прощай!

– Прощай!

Человек подошел и поцеловал Ивана в голову, после чего вернулся к столу, взял в руки шляпу и трость, последний раз улыбнувшись, но уже вроде бы себе, глядя в пол. А потом – пропал из виду. Его не было больше здесь. Он не вышел в дверь, не улетел в окно, а просто канул.

Иван сидел на кровати, не дернувшись ни единым мускулом.

– Сколько же жизни моей прошло, а я только сейчас научился её ценить. Сколько осталось ещё несбывшегося, забвенного мной уже теперь навсегда. Сам-то я свободен? Я боюсь смерти, я боюсь собственной незначимости; моя гордость брала понемногу верх, я смотрел на всех людей свысока, принижая их; моя гордыня слепила меня, и я сам не видел их души. Или не хотел видеть – в том же докторе или чтеце газет, – он укорял себя мысленно, произнося эти слова медленно и будто удлиняя собственное презрение в своих же глазах. – Взывая к свободе, к единению с миром, я сам был глух и слеп к другим людям, возомнив себя кем-то особенным, пророком, – он усмехнулся. – И вот теперь:

Кругом нет ничего… Глубокое молчанье…

Пустыня мертвая… И небеса над ней…

Столько я упустил в погоне за чем-то иным, однако потерял больше, чем приобрел. Где же моя любовь к миру? Не смотрю я так, как он, нет у меня пламени жизни и не было никогда. Чему я пытался учить, если сам не понимал? – он замолчал ненадолго. – Но сейчас я чувствую любовь ко всему, я ощущаю мир душой – в этом он мне помог. Он истинный, вот каким нужно быть с человеком – собой – и убеждать собой, а не философиями и идеями. Ведь собой он меня убедил – своим видом и глазами – в своей же правоте, – казалось, он снова приоткрыл для себя плотную завесу, спонтанно, продолжая сидеть на месте и бессознательно уставившись в пол.

В груди начинала ощущаться боль. Радость и возбуждение подобострастно отходили, бесславно уступая место. «Мне тяжело, я не хочу уходить», – думал он теперь, несмотря на сказанные ему слова, бесчувственно опрокинув голову на подушку. Изнуряющая боль подкрадывалась; она терзала и трепала изнутри, оставляя ещё шанс на жизнь, не убивая сразу и мучая тем свою жертву. Она подло перебирала своими бесстыдными лапами по плоти, на щадя даже при самых сердечных мольбах. Она росла и росла, уже стремительно вырывалась наружу, изнывая от жажды свободы. Иван не издавал ни звука, не давал ей повода для победы, не поддавался на её уловки, не пускал наружу. Порой было невыносимо, но он держал её в узде и вроде бы начинал потихоньку возобладать над ней, но та с новым напором начинала рвать, так что силы кончались. Она рвала и рвала без устали, она уже ощущала свою победу, этот сладкий вкус, и прибавляла. Иван сопротивлялся до конца, с боем отдавая каждую секунду. Но боль стала невыносима – в груди все кололо и сжималось, щипало и резало. Невозможно было уже терпеть это, она съедала. Он от боли потерял себя. Мгновение ясности сменилось забвением.

***

Рейтинг@Mail.ru