Лето пришло жаркое и сухое. Чёртово пекло – так говорят.
Днём зной стоит недвижимо, – точно дух в истопленной по-чёрному бане, – не спрятаться от него, не скрыться. И даже ветер, страшась обжечься, облетает село стороной. Лишь к полуночи чуть остывает воздух, чтобы с первыми лучами солнца всё повторилось сызнова…
В богатой купеческой избе душно. Три высоких, узких оконца, украшенных воздушными заморскими тюлями, заперты на щеколды. Тяжёлая дверь, ведущая в сени и обитая войлоком, закрыта плотно, будто на дворе лютая зимняя стужа.
Просторную горницу украшает высокая, фигурная да пёстрая, изразцовая печь на золочёных ножках. Слева от печи – широкая лестница, ведущая наверх, во светёлки. Справа – большой расписной сундук с откинутой крышкой. В углу над сундуком, под самым потолком – иконы в резных рамах.
За круглым дубовым столом под окошком сидит девушка в простом белом сарафане с голубым орнаментом на поясе и широких рукавах. Она так увлечена шитьём, что и не чувствует духоты: тонкие пальцы порхают над топко-синим штофом. До чего же хороша ткань! Иголка ловко ныряет в плотный, гладкий шёлк и тянет за собой золочёные нити, выписывая драгоценный узор…
Ткань эту и нитки папенька привёз для Нади с ярмарки ещё весной.
– Дорогие, наверное! – воскликнула Надюша, увидав отцовы подарки.
– Никаких денег не пожалею для моей мастерицы, – пробасил отец и осторожно погладил дочь по голове.
А узоры у Нади и вправду выходят чудные.
Вот на лазурной тафте застыли, расправив огромные крылья, дивные птицы с длинными шеями и хохолками-коронами. Каждое пёрышко переливается на свету перламутром, и веришь, что сейчас встрепенутся вышитые птицы и полетят по гладкой ткани, что по́ небу.
А вот распускаются на изумрудном шелку невиданные цветы. Лепестки их нежные, хрупкие – так и тянется рука прикоснуться. И то ли мерещится, то ли вправду исходит от них нежный, тонкий аромат.
Бывает такой замысловатый узор получится: сразу и не разберёшь, что вышито. Потом приглядишься – ба! – да то ж олени тонконогие по степи скачут! А коли не поленишься, ещё присмотришься, тут-то и увидишь, как девушки-красавицы водят хоровод вокруг костра…
Никто никогда не спрашивал у Нади, откуда берутся эти узоры, а спросили бы – она б не ответила. Того Надя и сама не знает. Да только увидевши ткань и взявши в руку иголку с ниткой, она уж не остановится, пока не закончит картину. И ни одного лишнего стежка не положит – будто рукой её кто-то водит… Нечистый дух, али кто?
Матушка, увидав новую Надину работу, только крестится и прячет шитьё в сундуки.
Вышивание да батюшкина нежность – вот и все Надины радости. Да ещё, пожалуй, ночные прогулки, на которые она выбирается тайком каждый раз, как восходит полная луна. Молочно бледная или жёлтая, как яичный желток. А, бывает, и красная, точно капелька крови. Далёкая и туманная или близкая и щербатая. Луна всегда разная.
Вспомнив большую, круглую луну, Надя вздыхает: скоро, скоро снова призовёт её ночное светило. И тут уж никак не усидеть ей в доме, взаперти…
С самого детства у Нади внутри тикают лунные часики. Отмеряют, как прибывает месяц, округляется, превращается в полное лунное яблоко. Покрасуется на небе ночку, а затем убывает себе потихоньку, словно кто острым ножичком срезает по тонкой дольке.
И всегда-то Надины часики знают, когда наступит полнолуние – ни разочка ещё не ошиблись.
В сенях раздаётся шум и голоса. Надя подскакивает с лавки и прислушивается, схватившись за длинную свою русую косу.
Точно, идут! Близко уж!
Наскоро набросив на вышивку тряпицу, Надя подбегает к раскрытому сундуку, залезает внутрь и тихонько опускает над собою крышку.
***
Круглые плечи купчихи Аглаи Федосеевны укрывает воздушный платок из серой органзы. Ступает она величаво, церемонно несёт своё пышное тело, словно богато украшенный свадебный каравай. Широкая юбка из чёрной парчи без узора еле слышно шуршит.
Кума её, Лизавета, в цветастом домотканом платье и беленькой пелеринке, семенит следом. Шажочки у неё меленькие да быстрые. То и дело она замирает, приглядывается, прислушивается, поводит вострым носиком – ну, точно лисица рыщет.
Оглядев горницу, Лизавета семенит к оставленному на столе шитью. Приподняв тряпицу, поджимает тонкие губы и качает головой.
Золотыми нитями на тёмно-синем шёлке вышиты степные травы и цветы, да так искусно – словно красками на холсте выписаны. Того и гляди налетит ветерок, качнёт пушистые верхушки мятлика и принесёт в душную горницу свежий, горький аромат ночной степи.
Лизавета вздрагивает, отводит взгляд от вышивки и сладко улыбается купчихе:
– Где же твоя Надежда-красавица, а, Федосевна?
Купчиха, тяжело вздохнув, грузно садится за стол и подпирает толстую щёку рукой.
– Ох, Надежда моя, Надежда, – начинает Аглая Федосеевна, будто только и ждала того вопроса. – Правду говорят, Лизавета: от судьбы не уйдёшь. Кого чёрт пометил, тот несчастным и помрёт.
– Да что ты, кума! – Лизавета плюхается на лавку напротив Аглаи Федосеевны. – Так уж и чёрт!
– Так я ж ейная мать, мне ли не знать? – выпучив глаза, купчиха тычет себя в ляжку: – С рождения у ней вот туточки, на бёдрышке, пятно проклятое!
– Како тако пятно? – Лизавета, не скрывая любопытства, подаётся вперёд, навалившись на стол костлявой грудью.
– Копыто сатанинское, – шепчет купчиха, подобострастно крестится на угол с иконами и громко всхлипывает: – А мы её возьми да окрести ентим именем окаянным! Ведь завещала мне матушка: не нарекай дочерь Надеждой – несчастная будет судьбинушка. Не послушалась я мать, и что ж?! Девке осьмнадцатый годок, а никто сватов не шлёт, никто замуж не берёт!
Тут Аглая Федосеевна заходится плачем. Дородные плечи купчихи вздрагивают, и вся она колышется, точно студень.
Лизавета вскакивает с лавки, вынимает из-за пазухи носовой платок и обмахивает им безутешную куму. Затем помогает Федосеевне встать и, причитая, уводит из горницы.
Шаги и голоса затихают.
Надежда вылезает из сундука, опускает крышку, садится сверху и беззвучно плачет.
***
В амбаре не протолкнуться. Закупоренные бочки с соленьями да вареньями стоят рядами. Мешки с тем зерном, какое удалось спасти от чёртовой жары, поверх бочек уложены. Ящики с сыромятными кожами друг на дружку составлены. А посредине амбара стоит здоровенный сундук на тяжёлом висячем замке, доверху заполненный пушниной.
Всё проверено, подсчитано, готово к ярмарке – осталось погрузить на телегу, да в путь с рассветом отправиться. Но не хочется купцу уезжать из родного дома. Неспокойно у него на душе, муторно.
В сердцах топает купец ногой, срывает с темени красную бархатную шапку-тафью и бросает об пол.
– Ох и бабы, дурное племя! Трещат без умолку, да всё одни глупости! – басит купец, потрясая кулаком над головой.
Эх, ему бы косу в руки, да в поле поутру – весь гнев, как есть, в работу добрую уйдёт. Да куда уж там – дела! Вот и бранишься почём зря, запершись в амбаре с мешками да с бочками.
– В портки бы их мужицкие обрядить, да в поле – пущай пашут! – шипит купец сквозь зубы. – Вся дурь и выйдет, как есть. Тьхфу, окаянная! Сама ереси придумала, сама слухи распустила, сама ревмя ревёт! А дочка единственная, дитятко ненаглядное, страдает…
Купец пинает шапку и, развернувшись, уходит, громко топая сапогами.
***
Наде не спится. Лучина давно прогорела, но в окошко светёлки льётся желтоватый шёлковый свет. Встав на колени перед окном, Надя глядит на круглую, как яблоко, луну. Она знает: не пора ещё, рано.
Откуда знает?
И что за неведомые силы тянут её каждое полнолуние из дому? Чует Надино сердце – те самые это силы, что и рукой её водят, помогая вышивать картины невиданные.
Поди, правду матушка сказала…
«Раз я несчастная, раз я чёртом меченая, что ж отца с матерью позорить? Сбегу!» – думает Надя, глядя на бледную луну и сжимая в ладонях свою толстую косу.