bannerbannerbanner
полная версияИзбранные проявления мужского эгоизма. Сборник рассказов

Марат Абдуллаев
Избранные проявления мужского эгоизма. Сборник рассказов

Шурпа, баня и нежный поцелуй за ушком, чуть пониже серьги

Пришла…

«Кто?»

«Милая».

«Когда?»

«Предутренней зарей».

(Рудаки)

Намедни приехала ко мне погостить приемная дочь моего старого знакомого по среднеазиатским командировкам – Гульчирой. Когда-то шестнадцатилетней я впервые привез ее в Москву, а нынче узнал с трудом, хотя не сомневался, что Гульчирой заладит старую песню:

– Дядя Марат, почему вы не женитесь на мне?

–Я много раз объяснял тебе: я женат.

– Ну и что? Я могла бы быть вашей младшей женой.

– Здесь так не принято, а вот замуж тебя точно надо выдать.

– Не-ет, дядя Марат, я люблю только вас.

Ну, что здесь сделаешь! Что с замужеством, что с "дядей" (Гульчирой младше меня всего на несколько лет)! По паспорту она – узбечка, но в реальности – типичная согдийка: белотелая и черноволосая, с лицом, исполненным детской непосредственностью и одновременно – таинственным, истинно женским очарованием.

– Мы сегодня приготовим с тобой думбиль-шурпу, – говорю я, чтобы перевести тему разговора в другое русло, и самому отвлечься.

– Правда? – Гульчирой хлопает в ладоши и начинает скакать вокруг меня, как заяц вокруг новогодней ёлки.– Так, как вы готовили ее у нас? С баней? И походом на Четверговый базар?

Четверговый базар, друзья мои, это вам не какой-нибудь банальный рынок в Ташкенте, Душанбе или даже Фергане. Это – базар с караван-сараями, лавочниками, мирабами-водоносами, гончарами и «ручниками», сбывающими у ворот нишалду, сушеный урюк, пастилу, навот, парварду и прочую сладкую снедь!

Это сидящие в тенечке кумарвозы и игроки, вокруг которых витает запах марихуаны. Это снующие в толпе карманники, которых легко перепутать с блаженными и юродивыми. Это чинные раисы, носящие собственный живот, как орден птицы Симург. Это обобранные раисами дехкане, что-то все же вырастившие для продажи. Это ремесленники и мастеровые, ростовщики и менялы, скупщики краденного и продавцы ворованного, бродячие музыканты и безвестные поэты, слагающие макомы!.. Только здесь на севатах, как отражение солнца, золотятся масляные лепешки-патыры и мелкие кульчи, простоватый оби-нон и изысканная лепешка-ширман, причудливая загора и пахучая джиза с катламой!..

Только здесь румянится в капельках черного тмина самса и источают луковый дух манты, преет на углях нут, на который брошены горсти шакарапа и чаяна, и парится кукуруза!(* см. сноску).

Только здесь с широких листьев можно отведать истекающий соком инжир. Полюбоваться холмиками чернослива и синеватой алычи. Обойти редуты медовых груш и гулистанских дынь. Вдохнуть вязкий аромат хурмы и потрескавшегося граната. Потрогать огненно-розовые ягодицы персиков. И, наконец, щипнуть ягодку винограда – белого, черного, с косточками и без, круглого, длинного, мелкого, крупного, сладкого, кислого – любого!..

– Баня обязательно будет, иначе какая пользы от думбиль-шурпы? – говорю я, глядя в наивные глаза Гульчирой. – Вот только здесь нет Четвергового базара, но все, что нужно для шурпы, я уже нашел.

Не знаю, кто дернул меня за язык сказать о думбиль-шурпе – этой типичной узбекской «животворной» и очень двусмысленной похлебке. Но отступать некуда, тем более, что Гульчирой хорошо осведомлена о подноготной блюда и «процедурных этапах», так сказать, его приготовления. Ибо только несведущему может показаться, что «думбиль-шурпа» переводится как «суп с добавлением кукурузы». На самом деле всё здесь замешано на заковыристой игре однокоренных слов – «думбиль» (кукуруза) и «думба» (курдюк), подразумевающей определенный подтекст в таинстве взаимопроникновения продуктов и их предназначения. Ну вот, пожалуйста:

– Дядя Марат, – быстро ориентируется Гульчирой, – а я знаю, какую часть овцы вы купили для думбиль-шурпы. Это место в утробе (показывает на свой животик), где у нее вырастает ягненок.

Верно. Мог бы вырасти. Это часть бараньих надпочечных позвонков с двумя-тремя нижними ребрами, сообщающая, по теории знатоков думбиль-шурпы, жизнетворящую силу будущему блюду. Особенно, если положить на мясо мелко нарезанное «жизненное средоточие» – думбу.

– Овощи, которые родились в земле, – продолжает комментировать Гульчирой, – мы обязательно кладем на мясо целиком. Правда, дядя Марат?

И это верно, если подразумевать под овощами, «родившимися в земле», корнеплоды: белую репу, морковь, белый лук, чеснок и картофель. Людям не дано знать таинства зарождения и развития жизни в корнеплодах. Стало быть, и резать их нежелательно.

Овощи же, которые «родились над землей» (болгарский перец, помидоры) напротив, подвергают тому или иному измельчению, дабы всё, с чем они над землей соприкасались – частичками ветра и солнца, каплями воды или даже жужжанием пчел – полнее уходило в шурпу.

Исключение делается разве что для початков кукурузы, которые можно сломать на четыре части, и жгучих перечных стручков. Последние, в отличие от других овощей, «родившихся над землей», способны еще менять свое внутреннее состояние, будучи сорванными с кустов.

А венчают палитру думбиль-шурпы листики белого (зеленого) базилика – единственного, должно быть, из кулинарных трав растения, носящего женское имя. Ибо узбекское название базилика – «райхан».

Вот и всё. Щепотка соли, щепотка красного перца и щепотка растертой в ладонях зиры, плюс три литра холодной ключевой воды, и казан можно ставить на медленный огонь, больше ни о чем в течение двух часов не заботясь…

– Дядя Марат, а камни в бане уже разогрелись, – откуда-то издалека, как приговор, звучит голос Гульчирой. – Вы будете меня пАрить?

– Буду, – отзываюсь я, поскольку баня перед думбиль-шурпой – вещь обязательная, если есть желание полностью постигнуть суть этого блюда. К тому же камни в парилке действительно раскалились до нужной температуры.

Гульчирой никогда меня не стеснялась и даже не пыталась хоть как-то скрывать свое тело. «Я вас люблю, дядя Марат, разве можно стесняться любимого?» Мне же, тем не менее, приходится входить в парилку обмотанным полотенцем, ибо я не разделяю доводов Гульчирой. Но я сам когда-то, подобно Пигмалиону, лепил в ней это. Заставил отказаться от национальных шаровар в пользу европейского платья. Доказал неэффективность растительной усьмы, соком которой она красила брови. Уговорил расплести четыре десятка мелких косичек и носить волосы в подбор, чтобы перед сном, убрав шпильки, она могла распластать их по подушке, как корни карагача… Иначе говоря, разбавил восточную сдержанность светскими резонами, получив очень неожиданный «коктейль».

– Можно я перевернусь на спину, дядя Марат? – жалобно просит она, хотя я не закончил еще охаживать веником спину.

Ну, а это испытание точно уже не для меня. Я выхожу из парилки, оставив веник на ягодицах Гульчирой.

Я знаю, что будет потом. Остывшие и посвежевшие, мы сядем этим тихим летним вечером на веранде, куда я принесу глиняные пиалы с дымящейся думбиль-шурпой и (на отдельном блюде) выловленные из шурпы мясо, овощи и кукурузу.

После ужина я уложу ее спать, прекрасно понимая, чего хочет она и чего хочу я. Но ограничусь, как всегда, лишь тем, что нежно поцелую Гульчирой за ушко, чуть пониже серьги с крохотным александритом. И у меня не будет сомнений, что последующий крепкий сон унесет Гульчирой в придуманные ею миры.

Хорошего ей сна!

______________________________________________

*нишалда – воздушное лакомство молочно-белого цвета (нет европейских аналогов)

парварда – домашняя карамель

навот – прозрачный кристаллический сахар

кумарвоз – травокур

севат – широкая круглая корзина для хлеба (ее носят на голове)

патыр – лепешка, замешанная на сметане

кульча – небольшой патыр

ширман – лепешка из гороховой (нутовой) муки. Встречается только в Ферганской долине

оби-нон – обычная пресная лепешка

загора – лепешка из кукурузной муки

джиза – лепешка с добавлением бараньих шкварок

катлама – слоеная лепешка с запеченным луком.

чаян (скорпион) – мелкий, чрезвычайно жгучий красный перец, способный оставить на языке волдыри.

шакарап – салат из помидоров, лука и перца

маком – жанр старинных узбекских песен.

Последний урок

1.

Мой отец принадлежал к числу типичных советских директоров-производственников. Тех, кто окончив профильный вуз, поначалу ишачил по распределению в низовых управленческих звеньях, как тогда было принято, "для изучения жизни изнутри". Получив диплом инженера– железнодорожника, он начинал карьеру с кочегара, потом "вырос" до помощника машиниста и так далее, по восходящей, пока в двадцать шесть лет не стал управляющим крупным областным трестом в Ферганской долине, потом – одним из руководителей крупнейшей всесоюзной стройки, которую я как-то вскользь описал в "Кате Андреевой".

Он очень верил в государство, которому, по его словам, он отдал безупречные 25 лет службы в качестве первого лица. Поэтому, как ни странно, ничего не украл, хотя мог, и в годы гайдаровских реформ его накопленные на счетах Сберкассы 10 тысяч советских рублей в одночасье превратились в сумму, которой едва хватало, чтобы оплатить билет на автобус, чтобы проехать к этой разнесчастной Сберкассе.

Однако это его не сломило. Да и как могли сломить какие-то жалкие деньги человека, руководившего многотысячными коллективами, очень жесткого по натуре, порою жестокого, у которого оставался крепкий тыл – моя мама, которая только и жила заботами об отце, хотя и работала с 9 до 18, и трое его сыновей, воспитанных, мягко говоря, в строгости и боготворивших своего отца?

Хотя, честно говоря, выйдя на пенсию, он сник. Не шибко, но сник. Так уж совпало: перестройка, крушение страны. Государство его кинуло, уравняв с бездельниками, выделив что для руководителя республиканского масштаба, что для пробившего всю жизнь балду дармоеда пенсию в 25 долларов. Я успокаивал отца: дескать, наплюй, прорвемся без этого или иного (в котором он жил) государства. И мы прорывались. Спокойно прорывались. Но с затаенной обидой он ничего не мог поделать. Хотя дело не в этом, конечно. Дело в преподанных им уроках, особенно последнем, позволившем понять мне масштаб его личности… Сегодня, 23 сентября, мой папа умер. И я лечу к нему – в Ташкент.

 

2.

…Мы похоронили отца в полном соответствии с погребальными правилами Шариата. Иначе быть и не могло, хотя наша семья жила вполне светской жизнью. Впрочем, решения принимал махаллинский комитет – это такая древняя форма местного, узбекского, самоуправления, которую не смогла изжить даже Советская власть. Похоронить отца надобно было в день его смерти. Но старики дали небольшую отсрочку, на 10 часов, дабы за это время мог подъехать я. Но я был уже в Ташкенте за 5 часов до его похорон.

Я прилетел в Ташкент окаменевшим. Пройдя формальные процедуры по прилету, я деловито направился в аэропортовский ОВИР. И вот какой у меня состоялся диалог с местным начальником.

– Здравствуйте! По законам Республики Узбекистан я должен в трехдневный срок зарегистрироваться в местном отделении милиции, иначе меня не выпустят из страны.

– Совершенно верно.

– Однако обстоятельства сложились так, что я не смогу зарегистрироваться. –

– Почему?

– Потому что ответственный квартиросъемщик, который может меня зарегистрировать, умер, и я приехал на его похороны.

– Вы все равно обязаны зарегистрироваться.

– Как? Кто меня может зарегистрировать, помимо ответственного квартиросъемщика?

– Только ответственный квартиросъемщик.

– Но он умер.

– Ничем не могу помочь.

– Хорошо, на выезде из Республики Узбекистан я могу предъявить копию свидетельства о смерти ответственного квартиросъемщика?

– Нет. Вы обязаны предъявить регистрацию, оформленную ответственным квартиросъемщиком.

– Но он умер.

– И, тем не менее, вы должны с ним сходить в местное отделение милиции и зарегистрироваться. Таков закон.

Тут я понял свою ошибку: я говорил с чиновником на русском языке. Несмотря на то, что он отвечал мне на чистом русском, я все же решил, что он что-то недопонимает. И я перешел на узбекский. Но и это не помогло.

– У вас есть вариант, – опять перешел на русский чиновник. – Поселитесь в гостиницу и там вам оформят регистрацию.

Мне это показалось совершеннейшей глупостью. Я приехал в отчий дом. По вполне определенному делу, при том, что регистрация стоит 5 долларов, а суточное проживание в гостинице – 100. Но даже не в деньгах дело. Я ПРИЕХАЛ В ОТЧИЙ ДОМ ПОХОРОНИТЬ ОТЦА, В ОТЧИЙ ДОМ!!! Почему я должен селиться в гостинице?!

– Хорошо, если я не зарегистрируюсь, меня посадят в тюрьму?

– Нет, вы будете оштрафованы и депортированы из Республики Узбекистан без последующего права въезда.

– Всего-то? (Мысленно я послал куда подальше не только этого чиновника, но и местного президента Каримова с его кабинетом министров поименно, хотя, конечно, я понятия не имею о том, что это за кабинет и какая сволочь в этом кабинете приняла столь иезуитские правила регистрации. Я был окаменевшим).

К моему приезду в квартиру уже доставили приспособление для обмывания тела – что-то типа носилок из оцинкованной жести. Я в другой комнате сидел с отцом, которого положили на снятую с петель дверь. Я привез его из Москвы в Ташкент неделю назад, совершенно беспомощного, на грани комы, как выяснилось позже, с величайшими муками для него и некоторыми открытиями для меня. Как бы мы ни ругали Россию за всё то дерьмо, которым проникнуты некоторые её реалии, я должен сказать, что наша страна обретает человеческое лицо. Во всяком случае, в Домодедовском аэропорту отца не только снабдили инвалидной коляской, но специальная служба доставила его на борт самолета, быстро решив все предполетные формальности, и усадила на пассажирское кресло. Более того, она сделала все необходимые запросы в Ташкент – носилки, карету "Скорой помощи". Другое дело, что в Ташкенте сделали всё через задницу, доставив моему отцу массу мучений, благо он был почти без сознания – Бог этим сволочам судья. Папа, ты оказался прав, сказав когда-то, что испытываешь за Россию гордость, а за Узбекистан – стыд. Похожие чувства, если иметь в виду официальную Россию и официальный чиновничий Узбекистан, я также испытал сполна…

…Потом пришел мойщик тела. Женщин удалили вон, а мужчины стали помогать мойщику. Тот действовал в полном соответствии с погребальными правилами. Мы приносили теплую воду, которая с тела стекала в специально поставленное корыто, а потом выносили и сливали корыто во двор, как и положено. Лицо папы после мытья порозовело и прежде чем завернуть тело в саван, с ним разрешено было проститься женщинам – с условием, что те не проронят ни слезинки.

Так простояли мы несколько минут в гробовой тишине – мне было проще, поскольку я окаменел, маме, должно быть, гораздо сложнее. После чего тело завернули, перенесли на погребальные носилки, которые потом поставили в машину и привезли на кладбище.

Небольшое и старое ташкентское кладбище располагалось во дворе мечети, в которой в это время шел дневной намаз. Мы оставили носилки с телом во дворе и примерно через полчаса к нам вышел мулла и человек сорок молящихся. Они выстроились в несколько шеренг подле носилок и мулла спросил: "Кто будет отвечать за усопшего? " Вышел я. На моей голове была тюбетейка, но моя европейская внешность все же вынудила муллу спросить: "Вы понимаете по-узбекски? ". Я сказал: "Да". И только тогда мулла уже провел все необходимые процедуры: имя усопшего, год рождения, есть ли за ним долги, на что надобно было отвечать мне. И только после этого были прочитаны все необходимые молитвы и окружающие, по знаку муллы, взяв носилки, отнесли их к могиле.

Отца похоронили по одному из двух правил Шариата, касающихся рельефа местности. На дне могилы был прорублен лаз в просторную камеру за пределами могилы. В камеру сначала влез могильщик, потом ему подали тело, он его расположил, сориентировав ногами на Кыблу (в сторону Мекки), открыл лицо… Потом выбрался, заделал лаз сырцовыми кирпичами и засыпал могилу, передвинув холм примерно на то место, где лежал отец. Всё. Погребальная молитва – и все разошлись. Женщин в день погребения, как известно, на кладбище не допускают. Это очень способствует окаменелости. Не знаю кому как, но слышать женский заупокойный плач – это выше любых сил. Хотя… Хотя в таких случаях быть мужчиной, оказывается, очень тяжело.

В последний раз я плакал, наверное, только в детстве. И то – по какому-то пустяковому поводу, которого не помню, хотя помню, что плакал. Сейчас это делать непросто. Нужно уехать куда-то, чтобы остаться одному. Чтобы ни единой души вокруг. И попытаться снять с себя окаменелость. И вот тогда, давясь, кашляя, мыча, задыхаясь, переходя с места на место, поскольку не хватает воздуха, взвыть во всё горло, почти по-звериному взвыть, чтобы, наконец, брызнули слезы, стоявшие у горла все эти дни, подпиравшие сердце и разум… чтобы брызнули, излились, облегчив душу, ибо нет уже мочи сдерживать себя…

Иногда плохо быть мужчиной. Вернее – плохо обладать мужскими рефлексами. Не приспособленными к плачу.

3.

Буквально на смертном одре отца одолела еще одна неприятность – приступ острого аппендицита. Это случилось в Москве, когда он приехал ко мне в сопровождении мамы. Основная его болезнь, вызвавшая, в частности, и аппендицит, превратила отца в тень – я с трудом узнал его в изможденном, едва ковыляющем старике. Он был плох настолько, что в моей голове не укладывалось: откуда у него появилась решимость вылететь в таком состоянии в Москву, перенести все предполетные и послеполетные мытарства? А через неделю случился еще этот аппендицит.

Мой хороший друг, главврач той самой онкологической клиники, где несколько месяцев назад отцу поставили смертельный диагноз, меня ошарашил:

– Его немедленно нужно оперировать по поводу аппендицита.

– Оперировать?! Отца?! Который и без того еле дышит?!

– Иначе он не проживет и дня.

Я отправился в приемный покой, где над отцом уже колдовали медики в присутствии совершенно поникшей мамы, и сказал:

– Папа, у тебя ерундовый аппендицит, сейчас тебе сделают операцию.

Он воспринял эту новость совершенно спокойно, словно бы в его состоянии были все перспективы очнуться после общего наркоза, а сама операция не доставит ни боли, ни страданий, которых он уже натерпелся сполна. У него был вид человека, выполнившего некую, очень важную миссию, причем, выполнившего совсем недавно. Мне даже показалось, что он счастлив отчего-то…

Еще через неделю, когда с отца сняли швы, и дело шло к выписке, главврач мне сказал:

– Мы его еще подержим здесь какое-то время. А тебе нужно поговорить с мамой. Твоему отцу осталось совсем немного, дней десять, от силы – пятнадцать. Вы должны решить, где ему умирать – здесь, в Москве, или на родине. В зависимости от вашего решения мы проведем курс поддерживающей терапии.

Решение мамы было однозначным: на родине. В тот же день у меня взяли пробу крови, которая по группе оказалась идентичной отцовской, и перелили первые 400 граммов (донорская, к тому же консервированная кровь для этого не годилась). Когда отец узнал о том, что у меня взяли кровь, разразился скандал (если, конечно, можно назвать скандалом протест, высказанный почти шепотом – говорить он не мог). Нам удалось, однако, убедить его, что потеря 400 граммов крови не только не вредна, но даже и полезна для моего здоровья. Через три дня процедуру переливания повторили, взяв у меня еще 400 граммов. Когда зашла речь о том, чтобы повторить забор крови, стала протестовать уже заведующая отделением. Однако переливание значительно улучшило состояние отца – и я в третий раз лег на кушетку в процедурном кабинете, после чего, правда, мне уже самому понадобилась капельница.

Общие медицинские показатели отца после переливания крови настолько меня воодушевили, что я забыл о наказе главврача – немедленно везти его в Ташкент. Всю последующую неделю он провел у меня – практически в забытьи, изредка возвращаясь из него, как из мира иного – в иную реальность.

В предпоследний перед вылетом день я сидел у его изголовья и вспоминал. О том, как меня забирали в армию и отец, который был тогда членом райкома партии и мог легко освободить меня от службы, тем не менее, этого не сделал. Я переживал тогда трудный период жизни, связавшись с дурной компанией, и мне необходима была встряска по его разумению. Много позже я понял, с каким трудом далось ему это решение, особенно когда под конец моей службы разразился Афганистан и некоторые подразделения моей части перебросили в состав ограниченного контингента советских войск. Афган прошел мимо меня по какой-то случайности – парни из нашего двора, которых призвали на полгода позже, полегли в основном там. Мне мама потом рассказывала, как отец клял себя за настырность и стремление меня перевоспитать. И все же я вернулся из армии другим. И не стал тем, кем мог бы стать.

Еще я вспомнил, как поступал в Московский университет, сдав экзамены на подготовительном отделении и вернувшись в Узбекистан в ожидании вердикта приемной комиссии. Отец с мамой в ту пору отдыхали на Черном море. Что-то дернуло его неожиданно отправиться в Москву по моему поводу. Билетов, разумеется, не было, но за некую сумму пилоты гражданского рейса взяли его в свою кабину, что нынче кажется совершенно нереальным. Отец пришел к председателю приемной комиссии факультета, на который я поступал, и тот только развел руками: знаний после армии у меня никаких, а самое главное – нет публикаций, дающих право поступать без конкурса. Публикации у меня были, но они, как оказалось, затерялись с какими-то документами. И отец их нашел, проторчав весь день в главном здании МГУ на Ленинских горах. Они-то и решили мою дальнейшую судьбу, и я стал тем, кем я стал.

Я вспоминал, как отец последовательно делал из меня (и моих братьев, конечно) человека и какими хлопотами, а подчас и существенными неприятностями для него сопровождался этот процесс – для него, моего отца, одно движение бровей которого приводило в трепет сотни его подчиненных! И вот он передо мной – исчерпавший свою миссию…

Я погладил его по голове, прибрав абсолютно седые пряди: «Всё будет хорошо, папа». От прикосновения он очнулся, довольно быстро осознав реальность. «Всё будет хорошо, папа. Завтра мы возвращаемся домой». Мой жесткохарактерный отец улыбнулся как ребенок, затем нащупал мою руку и поднес ее к губам. И только тогда я понял, отчего, перенеся нечеловеческие для его состояния мытарства и приехав в Москву, он светился счастьем, пока его готовили к операции. Он приехал попрощаться со мной. И он попрощался, невольно, может, преподав мне свой последний урок – урок обыкновенного отцовского мужества, который, даст Бог, мне удастся усвоить или хотя бы осмыслить.

 

P.S. Папа… Батя мой!..

Есть два моих прегрешения, которые никогда не получат ни прощения, ни оправдания – ни здесь, ни на небесах.

Первое – это то, что я тебя не вытащил из твоей болезни. Случись подобное со мной, ты бы меня вытащил, я это точно знаю. А я не смог, у меня не вышло.

И второе. Я так и не сказал тебе, что тебя ожидает. Я даже попросил друга своего главврача выписать наряду с подлинным эпикризом эпикриз липовый – чтобы ты не знал, что с тобой.

Таким образом, я лишил тебя права хотя бы подготовиться к уходу в мир иной. И это не только умножило, но и утяжелило мои земные грехи.

Adagio sostenuto

Восьмиклассница Наташа стала, пожалуй, первой и последней девчонкой моей юности, к которой я не подошел даже на расстояние вытянутой руки и которой не сказал ни слова. Наверное, это было моё первое ощущение благостности бытия, наполненного лёгким светом и свежестью, от чего у смертных обычно прорастают крылья, а с ними – и осознанная любовь к жизни.

Я и до сих пор пытаюсь разобраться в моей тогдашней внезапно нахлынувшей нежности ко всему сущему на земле. Но ведь так оно и было – под долгим, длившимся целую минуту Наташиным взглядом. Он погрузился в самые отдалённые мои тайники, да так и остался, смешав во мне, как в колбе алхимика, все мои чувства, жившие доселе по отдельности.

В нашей школе десятиклассники почти не общались с младшими. Возможно, сказывались возрастные границы, забавные с точки зрения взрослого человека, но хорошо усвоенные подростками. Разница в год, полтора, два выпукло читалась на взаимоотношениях, словно речь шла не о сверстниках, а о молодежи и стариках.

Армейский неуставной быт, гипертрофированно отражающий существование подростковых возрастных границ, думаю, был бы радикально иным, если бы солдатскую лямку тянули лет с тридцати. В этот возраст в большинстве своём мы входим с более или менее устаканенными мозгами.

Так что мне, потерявшему тогда всякий покой и забывшему об обыденности, оставалось ждать с нетерпением перерывов между уроками. Чтобы в перемену, сломя голову, сбежать по лестнице с третьего этажа на второй, где учились восьмиклашки. И как бы невзначай прогуливаться по шумному коридору, чтобы увидеть Наташу.

В стайке подруг, о чем-то оживленно щебечущих, она, конечно, не обращала внимания на проходившего туда-сюда десятиклассника. Тем не менее, я был счастлив, сканируя короткими взглядами её образ. Удивительные свойства человеческого восприятия выстраивают в душе бездонное пространство с вихрем фрагментов и деталей образа. А затем воссоздают его до мелочей, как в кинематографе. С той только разницей, что с «за экранным» образом можно ещё и говорить. Поэтому Наташу я вижу даже сейчас, спустя много лет – идущую мне навстречу истинно женской походкой, словно бы кричащей о совершенстве стати. Вижу серые внимательные глаза и оттопыренное правое ушко, прорезавшееся сквозь светлые локоны волос.

Её долгий взгляд продолжает что-то перебирать внутри меня… В черных, порою дурно пахнущих лабиринтах души я всё же нахожу залитую утренним светом пещеру Занг-Занг*, под сводами которой собирается эхо собственного шепота. "Любовь моя… – пульсирует в висках этот шепот. – Любовь моя навсегда сокрушившая всё всего-всего без остатка уже растворенного в тебе в неге нечеловеческой со всеми смыслами жизни и смерти в центре Вселенной оберегаемой теплом моих ладоней навсегда навсегда навсегда...."

А тогда… А тогда я нашел её дом, её окна на первом этаже и почти каждый день становился случайным прохожим, которому иногда везло. Время от времени девчонки, живущие в этом доме, высыпали в теплые вечера на улицу, чтобы покидать друг другу огромный пластиковый шар на манер волейбола. И я видел Наташу, разгоряченную подростковыми потребностями двигаться. И вновь был счастлив, хотя проходил мимо стремительно, боясь быть обнаруженным. Директор нашей школы Марк Наумович Рабинович по прозвищу "Макарон" был немало удивлен, когда я явился к нему и заявил, что хотел бы поставить с восьмиклашками спектакль по "Минуте молчания" Роберта Рождественского. "Ты же знаешь, – сказал мне Макарон, припоминая множество хулиганств с моим участием, – что если бы я не уважал твоего отца, я бы отправил тебя в колонию, подонок". ("Подонок", если что, – это фирменная фишка Макарона (царствие ему небесное, хороший был человек), которую он применял даже к первоклашке, забывшему с ним поздороваться. Когда нас, провинившихся старшеклассников, приводил к Макарону школьный сторож, которому мы попадались за вечерней кражей роз из школьных цветников, директор начинал "беседу" с неизменного: "Ну что, подонки!…")

Тем не менее разрешение на спектакль я получил. Но даже будучи "главным режиссером" я так и не смог заговорить с Наташей. Сидя в партере школьного актового зала и глядя на неё в шеренге других девчонок на сцене, я разве что мог прикрикнуть для всех: "Живее, естественнее!!!", постукивая, как режиссер, длинной линейкой по спинке переднего кресла. Среди наших учителей, включая Макарона, было много фронтовиков, которые особо с нами не церемонились при нашем непослушании. И длинной линейкой, в случае чего, можно было запросто получить в лоб. Исключение составлял только школьный физрук Геннадий Александрович (и ему царствие небесное, хороший был человек), который за неимением линейки обычно пользовался увесистой пятерней для столь же увесистых подзатыльников.

Спектакль состоялся, но без меня в качестве руководителя или вдохновителя. Вернувшись из армии, я поспешил во двор, где тысячу лет назад девчонки бросали друг другу огромный пластиковый шар. Согнутый армейскими порядками и буднями в бараний рог, то есть существенно возмужавший, я был полон решимости постучаться в заветную дверь, чтобы вновь утонуть в Наташином взгляде. Но дверь открыла её мама, онемевшая от вида человека в военной форме: "Наташа живет у мужа". Вечером этого же дня мы со встретившими меня друзьями изрядно напились, после чего я очнулся под кустом сирени глубокой ночью – меня теребил милиционер. Через какое-то время подъехал наряд местной войсковой части и меня, демобилизовавшегося из армии, заперли на гауптвахте. Родителей. которых я не видел те же самые тысячу лет, я всё же увидел, спустя сутки, когда нашлись мои документы и когда меня, как "гражданского", наконец освободили из армейского плена. Жизнь казалось пустой и потерявшей весь цвет. Но я был молод и глуп.

По прошествии ещё одной тысячи лет, я обрёл таки своё счастье, углубившись в собственное становление.

Наташа, я здесь. Я – живой.

_______________________________________

*) Если заглянуть в пещеру Занг-Занг на Чаткале, можно побывать в своём прошлом.

Прехорошенькая особа

Как-то раз, когда мне было всего 17, я провожал до дома одну прехорошенькую особу.

Помню точно: то была предновогодняя ночь. Только-только схлынула карусель школьного бала, и по хрустящему снежку, вдыхая морозный воздух, в котором чувствовался аромат корицы, шли мы с этой прехорошенькой особой плечо к плечу и тихонько беседовали.

Моя спутница почему-то грустила, и мне совершенно не понятна была ее грусть. Но я не стремился как-то вторгнуться в ее состояние, ибо, казалось мне, именно грусть придавала тонкому личику моей спутницы виновато-тоскливое очарование.

Когда моя спутница улыбалась(а улыбка получалась такой же виноватой), глаза ее чуточку влажнели, поблескивая, как снег в свете фонарей, и губы раскрывались так наивно и так трогательно, что я в смущении надвигал заиндевевшую шапку на лоб. Она это замечала и смущалась, что в свою очередь ввергало в смущение и меня. И это заставляло говорить. Хоть что-то, чтобы сгладить возникшую неловкость.

– О чем вздыхает прехорошенькая особа? – спрашивал я.

– Прехорошенькой особе нужно домой, – шутливо отвечала она.

– А что прехорошенькую особу ждет дома?

– Грязная посуда и голодный папа.

– А разве папа не в силах помыть посуду и сделать примитивный ужин?

Рейтинг@Mail.ru