Медлительно и плавно подползла короткая жгучая летняя ночь. Все уснуло на хуторе. Нескучное погрузилось в глубокий и сладкий сон… Там, где густо теснилась группа белостволых берез и стройных тополей в углу сада, стояла, не шевелясь, гибкая девичья фигура. В своем светлом платье, с бледным лицом, приподнятым навстречу луне, вся посеребренная её нежным матовым сиянием, Лика Горная олицетворяла собою статую раздумья в этот тихий полуночный час. Внезапный приезд Силы Строганова в их благословенную глушь взволновал ее. Вот уже более двух лет прошло с тех пор, и как она с теткой приехала сюда, в это милое, тихое и одинокое Нескучное; тетя Зина с её неисправимым скептицизмом ко всему русскому, большим скептицизмом, навеянным самою жгучею любовью истинной патриотки, и она, Лика, с разбитым сердцем, на осколках которого, однако, сумело укрепиться одно сильное и смелое чувство любви к её темному народу. Гордое, изнеженное дитя света, Лика смело бросила свой вызов обществу и ушла от него, ушла от тьмы к свету, потому что задыхалась во тьме.
Да, она задыхалась. И сейчас, когда Лика вспомнила о том, что пришлось пережить ей там, в её недавнем и в тоже время страшно от неё отчужденном теперь прошлом, дрожь ужаса прошла по стройным членам молодой девушки. Пред ней медленно поднимались призраки прошлого из серебряной как расплавленный металл, лунной ночи. Вот-вот они снова пред ней, эти жгучие воспоминания…
Тихо и значительно плещут синие воды вечно юной, вечно певучей и радостной Адриатики. Там далеко неслышно скользят огромные суда, кажущиеся здесь малюсенькими чайками. Она, шестнадцатилетняя Лика, стоит на балконе вся белая, чистая, юная и хорошенькая, и пред ней её учитель – синьор Виталио со звучною мандолиной в руках. Лика поет, а синьор Виталио чуть дышит, прислушиваясь к молодым, сочным звукам этого едва окрепшего девичьего голоса. Синьор Виталио – совсем особенный учитель. Он сам – музыкант, великий музыкант, и не признанный людьми композитор. Он презирает деньги, то желчное, бледное, больное подергивающееся в судорогах божество, которому люди сумели отлить драгоценнейший пьедестал. Он не продает своих песен, звуков своей скрипки и своей мандолины этому Ваалу. Он понимает искусство ради искусства, ради него одного. Искусство и родина – вот два несокрушимых идеала престарелого маэстро, альфа и омега всей его жизни. Он поет ради искусства и слагает дивные песни для своего народа, он кормит этот народ своими звуками, своими струнами.
Богатая аристократия – эта вымирающая, истлевшая в собственном разгуле среда – не поймет его. Он им смешон, этим детям балованного света, он, седовласый идеалист Виталио с его пылкими песенками и не менее их пылкими речами. Зато бедняки, оборванные, босоногие, опаленные безжалостным солнцем, бедняки с мускулистыми членами, коричневыми от загара – эти поймут его. Когда они, закинув поутру сети, не найдут в них под вечер того желанного улова, который должен прокормить их на завтра, они идут к синьору Виталио, к их «атисо – синьору» и смело, как у друга, просят у него помощи. И тогда он выступает со своею скрипкой и играет так, что вся Генуя, весь гнилой Рим, с его порочной золотой молодежью и похотливо-страстными синьорами замирает от восторга. Теперь он чаще играет и реже поет. У него пропадает голос, и все назойливее и назойливее закрадывается мысль в сердце одинокого старика – мысль о преемнике, который заменил бы его, который поднял бы знамя светлого искусства так высоко, чтобы люди не могли захватать его грязными, алчными руками.
И она, Лика Горная, явилась пред ним и олицетворила в себе все то, на что робко надеялся старый певец-музыкант…
Золотое солнце жжет знойно, настойчиво и тепло. Небо голубеет высоко-высоко и нет предела этой ясной глубине. Миндаль в самом цвету. Деревья, как белые невесты, стоят высоко над горою…
Лика поет. Эту песню сочинил сам маэстро. Эта песня так славно отвечает и его, и её стремленью. Там говорится о всесилии добра и братства, там говорится о непосильном труде одиноких, о царстве голода и труда. Завтра она споет эту песню зачерствевшим в пороках и страстях, пресыщенным и усталым аристократам, и – кто знает? – может быть, её сочный, молодой, чистый, как хрусталь, голос проникнет им до самых сердец и они помогут семьям тех неаполитанских рыбаков, которые несколько дней тому назад нашли свою могилу в море. И эта мысль так вдохновляет самое певицу, что её голос звучит теми страстными, глубоко прочувствованными нотами, которыми нельзя заменить никакое bel-canto. Даже тетя Зина, привлеченная необыкновенным подъемом в пении Лики, вышла на веранду их маленькой и веселой виллы.
– Как она поет, как она поет, наша девочка! Не правда ли, синьор Виталио, из неё выйдет что-то? – тихо шепчет она на ухо седому маэстро.
Синьор Виталио ничего не отвечает и, лишь, когда замирает последняя трель, он поднимается со своего места, подходит к Лике и, кладя ей руку на плечо, вдохновенно говорит:
– Бог дал вам величайшее из богатств мирозданья. Он дал вам голос, дитя мое, редкий голос и редкую душу. Сумейте же утилизировать их. Отдайте то и другое на служение бедным, сирым и угнетенным. Вы богаты, Лика, и затруднений в этом случае не может быть. Клянитесь же мне, что ваш талант и вашу душу вы отдадите на служение слабым! Клянитесь, что отныне солнцем вашим будет цель облегчения нужд несчастных, клянитесь мне!
– Клянусь! – страстно вырвалось тогда из молодой девичьей груди. – Клянусь, милый, дорогой учитель, и сделаю все, чтобы улыбались вокруг меня те, кто до сих пор не умел улыбаться. Отныне я служу людям, учитель! – пылко заключила свою речь глубоко потрясенная и взволнованная девушка.
И Лика пела на другой день, пела ради бедняков с хмурыми лицами и коричневыми от солнца телами… И как она пела, Боже Великий! Генуя плакала, та самая Генуя, которая привыкла топить золото в бушующей лаве своих страстей. Генуя плакала при виде трогательно-нежной и чистой, как цветок ландыша, русской девушки, почти ребенка, смело указывавшей им, пресыщенным и усталым богачам, на скорби и нужды большого мира…
Новое воспоминание вихрем пронеслось в мыслях Лики.
Ее требуют домой, ее, отданную маленькой девочкой на попечение «заграничной» тете, убежавшей от снежных равнин и голодных деревень её родины потому только, что смелой и энергичной женщине было тяжело оставаться бессильной свидетельницей того мертвого засосавшего её родину болота, в котором безнадежно гнили лучшие люди страны. И вот ее, Лику, отбирают, как вещь, от любимой тетки, научившей: ее не менее старика Виталио любить людей, страдающих и несчастных, а еще больше любить русских людей, больную, израненную родину, этого «недоношенного ребенка», по выражению тети Зины, искалеченного еще в утробе матери. Из своего прекрасного далека, из страны, залитой солнцем, с миндальным ароматом и голубыми волнами Адриатики, она, Лика, сумела, благодаря той же тетке, полюбить и черные, закоптелые избы, и целые поселки без школ и больниц, и долготерпеливую, упорную и жутко-покорную натуру русского крестьянина. Ее тянуло от волн солнца, моря и света в дикие, болотные трущобы, где между покривившимися закоптелыми избушками российских деревень твердо и прочно воздвиг свой трон всесокрушающий царь-голод!
Италия с её звучными песнями и пестрой толпой наскучила ей. Ей хотелось иных песен, иной толпы, которую так вдохновенно и скорбно описывала ей тетя Зина, рано понявшая свое бессилие и уехавшая из России потому только, что помочь ей, этой толпе, она не могла. Нет, нет надо было жить там, страдать вместе с ними! Лика почти обрадовалась, когда запоздалое письмо матери позвало ее на родину.
– К солнцу! К солнцу! – твердила она, как безумная, – туда, в Нескучное (Нескучное было их имение на берегах Волги, далеко в глуши России), к закоптелым избам, к голодным крестьянам, к бесприютным детям! Учить их, кормить, лечить, утешать.
Лика, наглядевшаяся на торжество цивилизации европейского мира во время своих путешествий с тетей Зиной, сумела понять всю целесообразность обязательного школьного образования и всю непригодность российской умственной тьмы. Она помнила, что в далеком детстве, пока её еще не взяла к себе заграничная тетя, ей приходилось видеть весь ужас крестьянского нищенства. И тогда-то и залегла первая чуткая искра мировой печали в нежную душу девятилетней девочки, которую горячо раздули в ней впоследствии синьор Виталио и тетя Зина.
Но на первых же порах жуткое разочарование постигло Лику. Вместо того, чтобы ехать в Нескучное к серым людям и к жгуче-трепещущей деятельности, она очутилась в самом водовороте пестрой столичной жизни. Её мать, вполне светская женщина, влюбленная в вековые традиции общества, сумела на первых порах затянуть Лику в это бушующее, клокочущее море. Но не долго молодая девушка вела эту праздную, далеко не отвечающую её нравственным запросам жизнь. Она не могла довольствоваться тем, чем обыкновенно довольствуются светские барышни с их незначительным, узким кругозором.
И вот в то самое время, когда все её существо так жадно тянулось к тем острым впечатлениям, к той страстно желаемой плодотворной деятельности на пользу человечества, появился «он»…
Лика вздрогнула как бы от холода при одном воспоминании об этом человеке. Он пришел к ней неожиданно, как принц в сказке, и позвал ее на большое, светлое дело.
«Большое дело!» – Лика ядовито усмехнулась… И она поверила ему! Она поверила, что этот высокий, красивый человек с холодным взглядом насмешливых глаз исповедует одну религию с нею, что он – носитель тех же идей, которыми полно все её молодое существо, что и он задыхается среди пустоты суетного света и жаждет приносить пользу и добро. Он предложил ей быть его помощницей… За неимением большого, за невозможностью уехать в дебри «Нескучного» и приносить пользу тем, «другим», Лика охотно согласилась принять на себя дело по устройству детского питомника – его питомника. И вот её новая деятельность закипела. Лика была счастлива, как дитя, видя пред собою радостные детские личики пригретых ею и им сирот. Князь Всеволод Гарин – так звали этого гордого, красивого, ко всему скептически относящегося человека, – сам горячо увлекся идеей детского питомника и заботился о маленьких призреваемых, как самый нежный отец. Им удалось привлечь к их общему делу и богача миллионера Силу Романовича Строганова, на двоюродной сестре которого женился брат Лики, блестящий гвардеец Анатоль. И этот добрый, чуткий, прямодушный, как ребенок, Сила едва ли не более самого князя Всеволода предался делу приюта.
Так шло до тех пор, пока в одни день или, вернее, в одну ночь не рухнуло все разом. Идеал Лики почернел, как чистая позолота от прикосновения к ней ядовитого раствора, и молодая девушка пробудилась от своего сладкого, розового сна. Но как поздно, как ужасно поздно наступило пробуждение! Она обманулась в нем, в этом искателе приключений, в этом холодном аристократе, эгоисте-барине, приняв его филантропическую деятельность за истинную любовь к человечеству; а, между тем, это был лишь эффектный выход талантливого актера, лишняя красивая ставка в жизненной игре. Лика поняла тогда, что Гарин не способен на высокое, чистое, прекрасное чувство ко всему человечеству, не способен отдать себя на служение людям и их нуждам и что если он эффектно задрапировался в красивую тогу благородного деятеля, то ради того только, чтобы успешнее завладеть ею, Ликой. И он завладел ею.
О, как она помнит эту ужасную, роковую для неё ночь!.. Они катались на тройке, сна, Сила Романович, брат Анатоль со своей невестой Бетси Строгановой и «он» – «он», которого она любила больше жизни и которому посвятила всю свою кроткую девичью любовь. Лика, как сейчас, видит пред собой снежную гладкую, как паркет, зимнюю дорогу. Троечные бубенцы звенят, переливаясь в ушах… Снежная пыль кружится в воздухе и обсыпает их серебряными блестками, садясь на темном бобре мужских шинелей и шапок, на светлом сукне изящных шубок её и Бетси.
И потом этот переход из тьмы к свету, залитый потоками электричества отдельный кабинет, с его преступной атмосферой, наполнившей, казалось, и алые бархатные диваны, и тяжелые драпри, и хрусталь, и бронзу, уставившую стол… И, наконец, волшебное пение соединенного цыганского хора, смуглая, худая красавица-цыганка с её в душу просящимся, жгучим взором, и «его» песнь, песнь князя, мастерски исполненная с настоящим цыганским пошибом. О!.. А потом все завертелось, закружилось в одном общем круговороте, и Лика помнит только одно – их обратный путь, её заезд к «нему» и страстные, нежащие душу глаза Всеволода, его покоряющие сердце речи и поцелуи, и ласки без конца.
И теперь, вспоминая о них, она страстно вздрагивает всем телом. Неужели она еще любит его? Нет, нет! То прошло, миновало безвозвратно, вернуться к прошлому невозможно!
Когда она ушла от него навсегда, узнав, что он делил её любовь с любовью другой женщины, купленной рабыни, маленькой дикарки, привезенной им ради прихоти с Востока, Лика ясно поняла, что любовь этого человека ничтожна и пуста и что она была для него лишь блестящей игрушкой и только.
Разрыв с родными, которым она смело бросила в лицо правду о своем падении, глубокое разочарование в любимом человеке надломили тогда силы Лики. Она опасно заболела, а когда вырванная заботами тети Зины, прилетевшей из-за границы, чтобы ухаживать за её любимицей. Лика встала, прежнего стремления к борьбе и жизни на пользу людям уже не ощущалось в ней. Какая-то жуткая апатия овладела всем существом молодой девушки. Жизнь представлялась ей теперь сплошным и тоскливым прозябанием. И вот тогда-то и появился тот славный богатырь Сила. Он пришел и сказал ей о солнце, о её былом солнце, которое было померкло для неё. Он напомнил сии о том времени, когда она настойчиво и смело рвалась к этому солнц, когда она вся горела желанием раздавать улыбки и счастье вокруг себя, и всколыхнул ее всю одним словом. И снова чудный мир раскрылся пред Ликой. Уныние и апатию как рукой сняло. Она убедила тетю Зину ехать в милое Нескучное, вокруг которого затерялись крошечные закоптелые лачуги голодных крестьян. И вот уже два года она здесь. Два года благословляют ее крестьяне. Она выстроила школу в Колотаевке, устроила воскресные чтения в Красовке, на свои личные средства соорудила приемный покой в Рябовке. А сколько одиноких, осиротевших крестьянских ребятишек гащивало у них в Нескучном до тех пор, пока их не удавалось устроить где-нибудь в столичном приюте!
– Святая наша барышня, как есть святая! – убежденно говорили о Лике красовские, рябовские другие крестьяне, с каким-то благоговением глядевшие на молодую девушку.
– Не надорвись, Лика! – часто предостерегала Зинаида Владимировна свою не в меру усердствовавшую племянницу, когда та возвращалась поздно ночью из избы какой-нибудь умиравшей бобылки.
– Ах, не мешай мне! – говорила Лика, – я только и живу этим, тетя!
И она ни мало не кривила душой, говоря так. Её жизнь состояла в работе для других.
О князе Гарине, который поступил с нею предательски, Лика не думала больше. Иногда, правда, мысль о нем возвращалась к ней, но она упорно гнала ее от себя; она старалась вполне отрешиться от того омута, в который когда-то ее было забросила судьба. И это вполне удалось ей. Лика почти забыла то, что составляло мучительную язву её жизни, как вдруг прежнее воспоминание при появлении Силы снова вспыхнуло в ней.
Ведь, Сила знал все. Весь её короткий и так безжалостно опошленный её героем роман происходил на глазах его, Силы Строганова. С его появлением здесь появилось у неё острое, как сверлящий бурав, воспоминание. Двое мужчин, двумя молчаливыми призраками, встали пред нею: он – этот Сила Романович Строганов, великодушный, чуткий альтруист, любивший ее самоотверженно и покорно, верный пес, готовый ежеминутно следовать по пятам за своей госпожою, и тот холодный, эгоистичный человек, любивший себя больше целого мира и готовый бросить весь мир к своим аристократическим ногам…
Эти два призрака двух диаметрально противоположных людей упорно стояли теперь пред Ликой в полутьме июньской ночи и невольно её мысленные взоры устремлялись к ним. Прежняя волна, прежняя жажда быть снова преданно и нежно любимой заговорила в девушке. Ведь, она еще молода, ведь, ей едва минул двадцать один год, и она имеет право взять свою долю счастья у судьбы. То дело, которому она отдавала себя, – бесспорно великое, огромное дело; по и для личного счастья, для её маленького девичьего счастья ей хотелось бы чего-то еще. Ведь, не умерло же в ней сознание своей красоты и молодости. Правда, она почти забыла о них, но сегодня красноречиво-влюбленные глаза Силы сказали ей, что она по-прежнему молода и прекрасна и имеет право на счастье, огромное счастье. И зачем только появился здесь Сила? Зачем? Она хорошо, просто и трезво чувствовала себя со своими мужиками и их ребятишками, с простыми, рано состарившимися в борьбе русскими женщинами-крестьянками, с малых лет признавшими инстинктом один великий девиз: «отдавать всю себя за любимых». И нужно же было после двух лет появиться сюда Силе и разбудить так крепко уснувшую было в ней силу её молодости!
Знойная, жгучая июньская ночь обжигала Лику; в ней было что-то тлетворное, в этой, пропитанной запахом левкоя и меда, ночи. Чьи-то глаза блеснули близко-близко от Лики. Она узнала их сразу. В их холодном, темном пресыщенном взгляде сквозили нестерпимая жажда и власть. Лика вздрогнула.
– Что это? Галлюцинация? – беззвучно прошептали её губы.
И тотчас же она невольно усмехнулась над своей трусостью. Такие глаза не принадлежали одному князю Гарину, которому два с небольшим года тому назад она, гордая и чистая Лика, беззаветно отдала себя всю. У Брауна, нового машиниста на фабрике, были такие же жуткие и холодные глаза, тот же темный, прожигающий душу каждого и холодный сам по себе взгляд. И всякий раз, как только Лика встречала Брауна, чувствовала на себе взгляд его странных глаз, её мысль вызывала другой образ, далеко не похожий на образ фабричного машиниста, но, тем не менее, обладающий подобными же глазами. И сейчас мысль Лики сказала ей, что здесь Браун.
В этом не было ничего необычайного, так как один из красовских крестьян, за которым она долго ходила, умирал в фабричной больнице и Лика с минуты на минуту ждала известия оттуда.
– Браун, вы? – звонко крикнула в темноту Лика.
Но никто не отозвался. Только те же темные глаза неотвязно стояли пред Ликой, обжигая ее своим фосфорическим огнем.
Тогда она ощутила какой-то суеверный страх; он колючим холодком пробежал по всему телу молодой девушки и, зябко кутаясь в платок, она тихо и бесшумно тенью скользнула по дороге к балкону.
Уже около самых ступеней террасы Лика машинально подняла голову и глянула по направлению Красовки. Громкий крик вырвался из груди девушки. Небо алело заревом пожара, крайние избы, те, которые стояли ближе к фабрике, пылали в огне.
Первою же мыслью Лики было бежать. Там, в слободе (Красовка была слободою, тесно прилегающей к фабрике), могли быть слабые, больные старики и дети, о которых, конечно, позабудут в суматохе пожара, и Бог знает, что может случиться с ними.
И Лика бросилась бежать со всех ног, трепеща в своем волнении. Огромный пустырь до леса в несколько минут остался далеко позади за нею. Теперь она неслась, как птица, по знакомой меже между двумя рядами колосьев, по той самой меже, на которой она сегодня пристыдила Силу, послав его на фабрику.
Мысль о Строганове живо перекинула ее на иную мысль. Невольная догадка молнией блеснула в голове молодой девушки.
Пожар на конце Красовки, там, где живут эти… Веревкин и Маркулов. Неужели же? Неужели красовские выполнили свою давнишнюю угрозу и пустили «красного петуха» двум отщепенцам, которых дружно ненавидели всею слободою, считая их за доносчиков и шпионов, состоящих негласными помощниками управляющего.
Лика знала, что большую часть спичечников составляли слобожане. Они задыхались в тяжелых условиях фабричной жизни точно так же, как задыхались и в зловредных испарениях белого фосфора, находящего себе применение на этой фабрике, вопреки распоряжению губернской администрации. Фосфорные, сернистые пары, наполнявшие воздух камер, убийственно влияли на обоняние и зрение рабочих.
Лика знала весь ужас фосфорного отравления. Но говоря уже о постоянном расстроенном питании, бронхите, воспалении легких и туберкулезе, фосфорное отравление влияло еще на челюсти и полость рта, поражая и вызывая опухоль десен.
Примитивное устройство купленной Строгановыми фабрики, её скученные отделения, перегороженные лишь слабыми стенами от ядовитых камер, все это говорило за широкое скопление вредных бацилл. Лике не раз приходилось слышать жалобы слобожанок-матерей из Красовки на то, что их дети, посылаемые на фабрику, жалуются на зубную боль и опухоль десен, которые в самом непродолжительном времени переходят в гнойное воспаление надкостницы, заканчивающееся поражением челюсти, специальною болезнью спичечников.
Она давно хотела серьезно и обстоятельно переговорить с управляющим фабрики о том, как бы уговорить хозяина перенести лабораторию в другое помещение и упрочить стены между сушильной и макальной, чтобы вредные пары не переходили из одного отделения в другое. Но управляющий Бобруков, сухой, черствый человек, всячески избегал этого разговора с Ликой. Он был нанят еще прежним хозяином фабрики и ценился им за уменье беречь хозяйскую копейку. Зато рабочие дружно ненавидели этого жестокого и черствого человека. И теперь волнения между красовскими рабочими были вызваны исключительно им, его беспрестанными взысканиями и штрафами, его бессердечным отношением к рабочему люду. Лика неоднократно заговаривала с ним о непосильной тяжести трудового дня, об антигигиеничных условиях фабрики, но на все доводы получала один ответ:
– Полноте, барышня! Зря только волнуетесь! У нас рабочие, как в раю. Толи еще бывает!
Однако, спичечники, вволю натерпевшиеся, наконец, не вынесли этого рая, и ропот поднялся между ними.
Бобруков встрепенулся. Боязнь за собственную шкуру заставила его тотчас написать в Петербург. Результатом этого письма и оказался приезд Силы.
Лика давно знала о брожении на фабрике, знала, что этому брожению хитрый Бобруков силится придать политическую окраску, чтобы скрыть экономические прорехи и недочеты. Знала она и то, что среди красовских есть шпионы, которые за ничтожное вознаграждение готовы донести управляющему на своих же товарищей. Двоих из бобруковских наушников она знала в лицо; это были Маркулов и Веревкин, избы которых и пылали теперь на краю Красовки. Очевидно, красовские накрыли управительских шпионов и решили разделаться с ними по-своему.
Теперь Лика летела стрелой прямо к тому месту, где исполинский костер указывал на место пожара. Две избы были сплошь охвачены пламенем. До ушей молодой девушки доносились смутный гул голосов, женские крики и визг, плач ребят и мычанье испуганного скота.
Лика остановилась, чтобы перевести дух неподалеку от фабрики, мимо которой ей надлежало пройти, чтобы попасть в Красовскую слободку, а затем ускорила шаги и очутилась у самых ворот. Огромная толпа народа запрудила всю внутренность фабричного двора, преграждая всякий доступ к деревне. Толпа кричала, шумела и волновалась, ни мало не обращая внимания на горевшие избы, откуда неслись стоны и вопли о помощи.
До Лики доносились отдельные голоса, выкрики, фразы.
– Душегуб он, братцы… – кричал хорошо знакомый Лике звонкий тенор Гараськи Вихрова, того самого, которому еще так недавно в её присутствии ампутировали руку, – как есть душегуб. Што ему в сушильне вентиляции понаделать, а то от фосфора не передохнешь вовсе. Покедова рамки сделаешь – задохнешься.
– Верно, братцы, он это верно, Безрукий, говорит, – послышался другой голос, нервный и вздрагивающий от натуги. – Старики наши вон говорят, что николи так народ не мер, как с той поры, что фабрику здесь приспособили.
– А дети наши! – неистово взвизгнула худая, как скелет, бабенка, – мой Митяга кашлем заходится. К земскому дохтуру возила, в чахотку его вогнали, сердешного… – и баба заголосила, неистово покрывая собою гул толпы.
– Смету сколько времени обещал послать в Питер к хозяину, живодер окаянный, а что сделал?
– Он все больше насчет политики… Все агитаторов ищет! – послышался в толпе полуинтеллигентный оклик одного из «образованных» рабочих.
– Вот мы ему и покажем агитаторов. Тут не в смутьянстве дело, а в том, что жрать нечего! – озлобленно воскликнул пожилой мрачного вида мужик и погрозил кулаком по направлению управительского дома.
– А Веревкин с Маркуловым дотла, братцы, испепелятся, – послышался чей-то нерешительный голос в толпе.
– А тебе жаль, што ли? Добра их жалко? А мало по их милости нас гибло от безработицы, когда по их наговору треклятому управитель нашего брата рассчитывал? Так им и надо, собакам. И Бобрукову того же надоть бы.
– И Бобрукову того же, и «управителю того же… Пущай собака погреется хорошенько! Мало, што ли, выпил крови христианской? – подхватило несколько голосов.
Гул их становился теперь все громче и страшнее, нарастая с каждой минутой. Угрозы ежеминутно вырывались из той или другой возбужденной и надсаженной горечью груди.
Лика, затерянная, никем не замеченная среди этих озлобившихся, взволнованных людей, слушала с напряженным вниманием то, что происходило в толпе. И вдруг резкий одиночный крик поразил слух молодой девушки:
– Веревкин и Маркулов за наушничанье, а ему, собаке, за притесненье того же подпустим!
Лика вздрогнула и встрепенулась. Ей слишком хорошо был понятен этот призыв рабочего.
И она испугалась возможности его осуществления. Поджечь дом Бобрукова – значило бы сжечь всю фабрику, значило бы оставить без хлеба сотни семейств тех самых людей, которые в своем слепом порыве мщения отказывались слушать голос рассудка.
– Остановитесь, безумные! Что вы хотите делать! Фабрика сгорит, вы останетесь нищими! – вырвалось помимо воли из груди девушки, но её слабый голос был покрыт и задавлен новым гулом мужских и женских голосов, и тут же толпа ринулась по направлению управительского домика, стоявшего очень неподалеку от рабочих камер.
Лика кинулась следом за толпою, беззвучно крича что-то и махая руками.
– Остановитесь! Остановитесь! – рвалось стонами и воплями из её души.
Она бросилась вперед, стараясь протискаться как можно ближе к главарям толпы.
Но вдруг чья-то сильная рука схватила за руку Лику. Она быстро вскинула свой взор и подалась назад. Пред ней стоял высокий, худощавый мужчина с длинной черной бородой, с бледным лицом и душу прожигающим, острым взглядом. На нем была широкая темная блуза, подпоясанная ремнем. Темные волосы падали на высокий лоб и придавали суровое выражение его угрюмому лицу.
– Барышня… Лидия Валентиновна… Куда вы? – услышала Лика над собою глухой, но не лишенный приятности голос.
– Ах, это – вы, Браун! – словно во сне, прошептала Лика. – Пустите меня! Разве вы не видите, что они безумствуют?
– Настолько, что вам, слабой женщине, не остановить их, – прервал ее машинист, и его холодные глаза пронзили Лику странным блеском.
Но Лика рванулась снова вперед, крича в толпу умирающими, тут же на месте заглушенными звуками. И снова сильные руки Брауна удержали ее.
– Пустите меня, пустите! – билась в этих сильных руках Лика, – они сожгут дом, сожгут фабрику. Я должна остановить их, пустите меня!
– Они не послушают вас… Они оскорбят ваш слух, Лидия Валентиновна… Они невменяемы… Всякое заступничество может только сильнее разжечь их страсти. Поручите это дело мне. Я в данном случае сильнее вас.
И, прежде чем она могла ответить что-либо, высокая фигура Брауна замешалась в толпу. Энергично работая локтями вправо и влево, он опередил Лику и, поспешно вбежав на крыльцо управительского дома, закричал своим сильным голосом с заметным иностранным акцентом прямо в народ:
– Стой, братцы! Не стоит из-за одной паршивой овцы погибать всему стаду. Спалить конуру кровопийцы-собаки легко, по огонь может перейти на фабрику – и тогда все пропало. Сотни безработных пойдут с протянутыми руками, во имя Христа… Стоит ли он этого братцы? Подумайте! Возмездие должно быть. Он виноват перед нами, и я, германский подданный Герман Браун, первый стою за то, чтобы управляющий понес кару. На крупных европейских и российских заводах в рабочих уставах, ставших традиционными, есть один прекрасный обычай – вывозить недостойного администратора в тачке за ворота фабрики. Позорное клеймо такого наказания не смоется никогда. А я, со своей стороны, постараюсь оповестить столичные газеты, что рабочие спичечной фабрики господ Строгановых вывезли на тачке управляющего за его недостойное поведение с ними. Так ли я рассудил, братцы, а?..
Так, так! – загалдели рабочие.
И вмиг новый гул покрыл все остальное. Что-то зловещее слышалось теперь в этом гуле.
Лика невольно содрогнулась от одной мысли о том, чем может окончиться инцидент с тачкой в случае если Бобруков задумает сопротивляться. Озлобленные красовские готовы были на все. Об этом наглядно свидетельствовали теперь две сожженные избы приверженцев Бобрукова.
Но больше всего остального Лику мучила участь Силы. Где он? Куда он скрылся? Почему его нет здесь, на месте волнения? Судя по времени, он давно должен был быть на фабрике. Что же могло задержать его? Или…
Последняя мысль бросала девушку то в жар, то в холод. Что если озлобившиеся на всю фабричную администрацию рабочие встретили по дороге Силу и… и… расправились с ним?.. Но в таком случае она уже давно узнала бы об этом. Нескучное и Красовка – ближайшие соседи, и ничто не могло бы укрыться от взора обитателей хутора. И тут же Лика не могла не сознаться самой себе, что она умышленно убаюкивает свой страх.
Однако думать об этом много ей не приходилось. В доме управляющего замелькал огонь. Очевидно, там догадались о грозящей опасности, и все поднялись на ноги.
Герасим Безрукий и еще четыре заправилы фабричных энергично шагнули вперед, быстро взобрались на крыльцо и отчаянно забарабанили в дверь.
– Дмитрий Кузьмич, выходи! – закричал один из этих рабочих, Иван Дурдин, надорванный работой мужик. – Народ пришел до тебя, говорить надо. Выйди на минутку! Дюже надо повидать тебя.
Но никто не откликался из дома на громкий призыв рабочего. Только мелькающий огонек перешел из одного освещенного окна к другому, и снова все погрузилось во тьму. Тогда крики рабочих сделались настойчивее и громче. Женские голоса присоединились к ним.