– Ну, пан Дуров, становитесь рядом!.. Это ничего не значит, что вы гутштадтский герой и бравый служака… Здесь, в замке, вы Саша, только Саша, милый, веселый, молоденький Саша, который обязан играть и бегать со мною!..
– Уж и обязан?!
– А то нет? – И живые черные глазки загораются гневными огоньками… – Ну, да бегите же, неловкий! Ловите меня… Раз, два, три…
И черноглазая бойкая паненка, ударив в ладоши, несется по длинной аллее векового парка с причудливыми уголками и затеями на каждом шагу. Белокурые локоны растрепались по спине, плечам и шейке и хлещут своими пышными прядями прелестное личико полу-девушки, полу-ребенка. Щечки разгорелись ярким молодым румянцем. Она вся олицетворение детской беспечности, задора и веселья. Надя заражается и этим весельем, и жизнерадостным смехом Зоей, и сама, смеющаяся, веселая, забыв и свой солдатский мундир, и всю степенность воина, бывшего не раз в боях, несется вслед за девочкой по широкой тенистой аллее.
Прошла только неделя с их возвращения на родину, а уже спокойная, привольная лагерная жизнь успела наложить свою печать на лицо девушки-улана. Измученная, исхудалая было от бессонницы, лишений и ужасов войны, Надя теперь снова словно преобразилась. Глаза горят спокойным, здоровым блеском, щеки порозовели, все лицо посвежело.
Недавние кровавые картины и впечатления войны как-то стушевались и побледнели.
И словно она теперь не прежняя, а другая, новая Надя, совершенно чужая тому молоденькому рубаке-улану, бившемуся в кровавом Гутштадтском бою.
Этот чудесный мирный полдень, эта пышная изумрудная зелень, эти цветы на клумбах, испускающие свой медвяный аромат, – как все это нежно, тихо и красиво!
Раз! – и краснощекая Зося останавливается, схваченная за рукав быстрою рукою Нади.
И юная паненка, и молоденький улан хохочут при этом, как безумные.
– О-о, пан улан, да какие же у вас длинные ноги!
– Вы не уступите мне в скорости, панна Зося, – смеется Надя.
– Зато я уступлю во всем другом… – И черные глазки лукаво щурятся на Надю.
Обе они сидят теперь в хорошеньком зеленом гроте, мастерски выплетенном из ветвей акаций. Вокруг них жужжат мохнатые пчелы, стрекочут изумрудные стрекозы и носятся птицы с веселым чириканьем. А сквозь ветки акаций проглядывает июльское небо, безоблачное, ласковое и ясно-голубое, как один сплошной гигантский камень драгоценной бирюзы.
Глаза Зоей щурятся по-прежнему. Задорную девочку так и тянет шалить и смеяться, а этот смугленький уланчик, как нарочно, ударился в задумчивость. Какой он странный, необыкновенно странный в самом деле! И о чем думает? И чего задумывается? Ужели можно задумываться и тосковать в этот чудесный душистый полдень?..
– Пан уланчик! – кричит в самое ухо Нади шалунья. – Пари держу, что вы думаете об офицерских эполетах!
Надя вспыхивает и потупляется.
Как близка она к истине, эта черноглазая девочка! Увы, она почти угадала ее думы.
Если и не об офицерских эполетах думает теперь она, Надя, то о долгом, тягучем мирном застое, без войны и похода, который еще надолго отодвинет от нее эти желанные эполеты.
И Надя невольно украдкой вздыхает при одной этой мысли.
– Слушайте, пан уланчик, – слышится над нею звонкий, как серебряный колокольчик, голосок Вышмирской, и уже не шаловливые, а глубокие сердечные нотки проскальзывают в нем. – Ведь я знаю, вам обидно и больно… отлично знаю… Вон Юзеф офицер, а вы нет… А между тем вы храбрее Юзефа… Вы герой… Он сам рассказывал мне про вас… про Панина… про Баранчука этого также… и про самого себя – как вы отвели удар неприятеля от его головы… Всем нам рассказывал в первый же вечер вашего приезда… Ах, Саша, какой вы храбрый! И я… и Рузя, и Ядя, и дядя Канут – все, все говорят это… Знаете, когда Юзеф рассказал мне про все – мне захотелось бежать к вам, упасть перед вами на колени и… я не знаю, право… Я очень глупа, Саша… но… я бы так хотела вознаградить вас за спасение жизни моему Юзефу, за вашу храбрость… Знаете, что Юзеф прибавил, когда рассказывал о том, как вы спасли его? «Я, – говорит, – не только бы свои офицерские эполеты охотно отдал Дурову, а кое-что побольше…» И знаете, что он еще сказал?
– Нет, не знаю! – улыбнулась Надя.
Восторженное настроение Зоей в одно и то же время и забавляло и трогало ее.
– Он сказал, что хотя вы, пан Дуров, и русский, но что он охотно бы отдал такому герою свою сестру в жены, то есть меня, пан Дуров… Поняли вы меня?
Надя вскочила как ужаленная.
– Какой вздор! – вся вспыхнув до корней волос, воскликнула она.
– Но почему же вздор? – горячо сорвалось с уст девочки. – Или вы не знаете, что во времена рыцарства и турниров прекраснейшие дамы отдавали свою руку и сердце герою-победителю?
– Но то было во времена рыцарства! – произнесла Надя. – А теперь эти времена давно минули, и я притом далеко не «герой-победитель», – добавила она с улыбкой.
– А!.. Понимаю… – обидчиво перебила ее Зося. – Вы хотите сказать, что и я не прекрасная дама и не достойна этой чести – венчать победителя! – И в ее черных глазках засверкало что-то похожее на слезы.
– Вовсе не то, – попробовала было защищаться Надя, – а просто вы и я… мы… мы… как вам это сказать?..
Ну, мы просто слишком молоды, чтобы мечтать о браке… Мы почти дети…
– Мы вырастем когда-нибудь! – с комической наивностью стояла на своем Зося. – Я бы охотно ждала долго, очень долго такого героя, как вы! Ведь вы герой! Ах, пан Дуров! Если бы вы знали, как я полюбила вас с той минуты, когда Юзек сказал тогда, помните, весною, на нашем бале, что вы ушли из дома ради военной службы и походов. Потом я долго и много думала о вас… А когда Юзек рассказал про все ваши подвиги, и про вашу храбрость, и про свое спасение – о, особенно за это полюбила я вас! – то мне так захотелось сделать вам что-нибудь приятное, хорошее, от чего вам стало бы радостно на душе… Я вас так крепко и много люблю, так же крепко, пожалуй, как и Юзю, или только разве чуточку поменьше… И вот что я придумала: вы знаете, пан уланчик, у меня есть своя земля и прехорошенькое поместье, оставленное мне отцом… Там есть маленький домик, совсем особенный и чудо какой прелестный. Вокруг домика цветут розы… много, много, как в сказке… И это – мой собственный домик, мои собственные розы, и там так хорошо, как в раю. И мы будем там жить, когда поженимся… с вами… Дядя Канут посердится, конечно, потому что вы русский, а я полька, и потому, что он уже нашел мне жениха. Но долго он не будет сердиться, потому что… вы спасли жизнь Юзи и имеете право взять за это мою жизнь – жизнь его сестры…
– Ах, Зося, Зося! – прервала восторженную девочку Надя. – Вы знаете, что я солдат и ни на что и ни на кого в мире не променяю моего солдатского ранца.
– Ну да и не надо менять! – еще более оживляясь, залепетала Вышмирская. – Я буду также находиться в походе… с вами в походе… Ах, как это будет весело: играет музыка, развеваются знамена, и мы все едем… едем.
– Дитя! Дитя! – с улыбкой произнесла Надя, любуясь ее прелестным оживленным личиком.
– Ну вот, «дитя»! – поджала она с неудовольствием свои пухлые губки. – А дядя Канут говорит, что я большая и что мне пора подумать о замужестве… И знаете, что (тут она таинственно подвинулась к Наде и прошептала ей почти на ухо, несмотря на то, что кругом их не было ни души) ко мне уже жених сватался… Ей-богу… Пан Линдорский… тоже улан, только офицер и богатый. У него под Вильной свои поместья. Тот самый, который вас и Юзьку определил в уланы. Только я не пойду за него… Он совсем как дядя… совсем взрослый человек… мне будет скучно с ним… Что за радость! А за вас пойду… Вы веселый, молоденький и притом вы – герой… Ей-богу!.. Ничего, что вы русский… Ах, как славно будет!.. – И она радостно запрыгала и захлопала в ладоши.
– Нет, нет! Это невозможно, милая крошка! – произнесла тихо Надя.
– Но почему? Или у вас уже есть невеста?
– Нет, нет! – поторопилась успокоить ее та.
– Или вы не находите меня достаточно милою?.. Но ведь все говорят кругом, что я хорошенькая… А когда вырасту большая – красавицей буду… увидите! А разве не радость это – иметь красавицу жену?
– Вы дитя, Зося, ребенок! И потом… потом… ну, словом, это невозможно!.. Нельзя…
– Вы не любите меня? – с тревогой произнесла девочка, и чарующий взгляд ее черных глазок с тоской впился в лицо Нади. – Или я глупа, дурна, уродлива, по-вашему?
– Нет, тысячу раз нет! Милая… дорогая девочка… – горячо протестовала взволнованная Надя. – Вы красавица, прелесть, умница, каких мало… В этом нет сомнения… но все-таки это невозможно!
– Невозможно… – упавшим голосом, как эхо, отозвалась Зося. – Невозможно, – еще раз печально повторила она, и прелестное личико ее разом омрачилось.
Необъяснимая жалость наполнила сердце Нади. Эта черноглазая милая девочка с ее детской трогательной привязанностью и наивной ребяческой любовью к ней перевернула ей сердце. Обидеть, огорчить эту девочку, это наивное очаровательное создание – и притом сестру ее единственного товарища и друга – казалось ей жестоким и бесчеловечным. Ответить холодным отказом на ее детскую любовь, впервые заговорившую в ее сердце, – о, нет, ни за что не в силах она сделать этого!
С минуту колебалась Надя, потом словно что подтолкнуло ее, и она проговорила возможно ласковее и нежнее:
– Умеете ли вы, Зося, хранить чужие тайны?
– Дядя Канут говорил мне, что чужие тайны – это чужая собственность, – серьезно отвечала Зося. – Открывать их – значит присвоить себе собственность чужого. Мне еще никто не поверял ни одной тайны, но я уверена, что я сумею сохранить ее…
– Вы любите меня, Зося?
– О, зачем вы спрашиваете это? Больше всех на свете люблю я Юзю и вас, пан Дуров! Бог тому свидетель!
– Но мы не можем обручиться, Зося… Это невозможно. Это невозможно, моя деточка, мой прелестный ребенок, потому что я… я…
Что-то словно мешало Наде выговорить роковое слово. Даже в жар бросило, и дыханье сперлось в груди.
А черные глазки широко раскрыты в ожидании этого слова, и ротик раскрылся от внимания и нетерпения. Она даже как будто побледнела немного, черноглазая милая Зося.
И Надя побледнела. Ее глаза широко раскрытым взглядом впиваются в беленькое личико юной паненки. Вдруг густой румянец покрыл и смуглое лицо, и щеки, и лоб, и шею мнимого улана.
– Я девушка… – лепечет чуть слышно Надя, – девушка… как и вы… и Рузя, и Ядя…
На белом личике, увенчанном парой прелестных черных глазок, недоумение… испуг… глубокое изумление… трепет… Потом что-то неуловимое промелькнуло в нем, тронуло улыбкой алые губки и утонуло в беспредельной глубине черных очей…
Прошла секунда… другая… третья, и вдруг две тонкие девичьи ручки разом упали на плечи Нади и обвились вокруг се шеи… Белое личико приблизилось вплотную… Губы шепчут, улыбаясь трогательно, счастливо:
– Девушка!.. Сестрица!.. Подруга!.. Ах, как это хорошо, как это прекрасно!.. Храбрая! Смелая, героиня!.. За отчизну билась!.. Ах, пан Дуров… нет… пани… Ах! Я не знаю вашего имени… Кто вы?!
– Надя… Надежда… меня зовут Надей, – подсказывает смугленькая девушка, и глаза ее теплятся ответной лаской.
– Надя… Надечка, милая… сердечко мое! – лепечет Зося, и град поцелуев сыплется на лицо и руки сконфуженной Дуровой.
– Зося! Детка моя! Только помни: это тайна! – спохватившись, говорит она. – Большая тайна, страшная… Если ты выдашь меня – я пропала…
– Боже сохрани! – убежденно и горячо восклицает Зося. – Тебя… друга, выдать? Сестру… девочку… героиню?! Я так рада, так рада! – добавляет она восторженно. – Мальчик, мужчина – это не то! С ним и поговорить-то по душе нельзя… А девочка, подружка – та все поймет, право!.. Ах, как хорошо, что все это так… что я могу любить тебя, как подругу!.. А как рад будет дядя Канут, что я не выйду замуж за русского, да еще за солдата!.. Если бы он знал, кто этот улан!.. Ах, как хорошо! Точно в сказке!..
И впрямь, точно в сказке… Точно в сказке расцвел этот пышный июльский полдень, точно в сказке Дышат своим ароматным дыханьем розы, точно в сказке в зеленом гроте сидят две девочки, одна воздушная и прелестная, как весенний цветок, другая – смелая, отважная, с лицом и душой героини.
Они крепко, горячо обнялись… Надя тихо, вполголоса рассказывает своей новой подруге свою странную жизнь, свое необычайное детство и счастливое настоящее, отвоеванное ею насильно у судьбы…
А над обеими девушками и над зеленым гротом повисло июльское небо, с бесстрастным спокойствием обратившее на мир свои бирюзовые очи.
– Сегодня твоя очередь вести на водопой коней, барин! – услышала Надя, проснувшись как-то на заре, голос взводного, Пахомова.
Утро стояло пасмурное, дождливое. Надю, поздно улегшуюся спать накануне, тянуло ко сну. Отягощенная утренней дремотой голова так и валилась назад на подушку. А тут еще, как нарочно, вид крепко спавшего Вышмирского подзадоривал ее броситься в постель и уснуть еще хоть часочек.
Надю, привыкшую к спокойной, праздной жизни у Канутов за последние две недели отдыха, обуревала непривычная лень. К тому же серый, пасмурный день не обещал ничего хорошего. Какая-то промозглая, совсем не летняя сырость стояла в воздухе и отнимала всякую охоту выходить из дому, да еще по слякоти и грязи вести своего и чужих коней на реку к водопою.
– Счастливчик Вышмирский! – произнесла она с завистью, натягивая тяжелые казенные сапоги на свои маленькие ноги. – Ему, как офицеру, не надо исполнять скучных солдатских обязанностей… Ах, когда-то и она, Надя, добьется такой же желанной участи?
Однако делать было нечего. Как ни досадуй, ни завидуй и ни злись, а ехать надо. Вон уже под окном прозвенели копыта лошадей. Тот же Пахомов провел ее Алкида и трех других лошадей, вверенных ее призору.
Пахомов благоволит к Наде за ее простосердечие и ласковость и, чем может, помогает «доброму барчонку» в делах несения тяжелой солдатской службы.
Если б Надя и не видела из окна Алкида, то все равно по ржанию и шагу узнала бы своего любимца. Шаг у Алкида – мало похожий на шаг иных коней. Его копыта как-то особенно звонко и дробно отбивают по земле. И ржет он совсем особенно, осторожно и толково, с какими-то одной Наде уловимыми и понятными переливами.
– О, милый, милый! – с ласковой улыбкой, глянув в окно на действительно красивое животное, произнесла Надя и торопливо занялась своим несложным туалетом.
– Ну что, Алкидушка? Что, голубчик? – приветствовала она через несколько минут на дворе своего любимца, поднося ему на ладони еще с вечера припасенный ею ломоть черного хлеба с солью.
Алкид, обожавший подобные лакомства, с удовольствием вытянул губы, и ломоть в одно мгновение ока исчез с руки хозяйки. Покончив с хлебом, он положил голову на плечо Нади и стал легонько теребить губами ее белую эполету.
– Давно бы пора! – значительно усмехаясь, произнесла девушка. – Сорви их, Алкидушка, сорви, милый!
Авось другие вырастут на их месте… да не такие… а офицерские…
И, говоря это, она ласково трепала шелковую гриву коня, его красиво изогнутую, изящную шею. Потом легко вскочила на покрытую одной попоной, без седла, спину и, взяв трех других лошадей на повод, поскакала с ними к реке.
Дурная погода, не позволявшая делать ни учения, ни проездок, гибельно влияла на лошадей. От продолжительного застоя в конюшне они, вырвавшись наконец на свободу, прыгали и резвились не менее молоденьких жеребят по дороге к реке. Надя с трудом удерживала их за повод. Особенно кипятился и горячился один, совсем еще молоденький конек.
Наконец уставшая Надя с трудом добралась с ними до реки, где остальные уланы уже успели напоить вверенных им коней.
– Эх, барин, – встретил ее Пахомов, – конек-то этот у тебя эво как расходился. Все дело портит.
– Да, не справиться с ним, – согласилась Надя. – А я на обратном пути на него сяду, а Алкида пущу на повод. Алкид добрый конь. Он артачиться не будет.
– Пожалуй, не будет! – поддакнул Пахомов, благоволивший не только к «барчонку», но и к его «доброму коню».
Сказано – сделано. Надя побольше отпустила повод, чтобы дать простор своему любимцу, и, вскочив на непокорного молоденького конька, помчалась в обратный путь к лагерю.
Но на этот раз Алкид не оправдал ожиданий своей хозяйки. Застоялся ли он в конюшне, наравне с другими, во время Надиной отлучки под Гродно, или пример четвероногого приятеля заразил его, но Алкид был положительно неузнаваем сегодня. Он то прыгал из стороны в сторону, то взвивался на дыбы и с громким ржанием бил задними ногами землю, то мотал усиленно головой, стараясь во что бы то ни стало вырвать повод из рук своей госпожи.
– Алкид, гадкий, несносный! Что с тобой? Я не узнаю тебя, приятель! Да стой же, стой! Говорят тебе, негодный Алкид! – увещевала своего любимца Надя.
Но все было напрасно. Алкида точно подменили. Он как будто и внимания не обращал на слова своей госпожи. Вот он сильнее и сильнее замотал головой, вот новый неожиданный скачок в сторону и повод выскользнул из рук Нади, а освободившийся от узды конь стрелой понесся по полю, перепрыгивая бугры и канавы, попадающиеся ему по пути. Только грива его вьется по ветру, а длинный пушистый хвост серым султаном развевается по воздуху.
– Алкид! Алкид! – кричит Надя. – Да остановите же вы его! – просит она солдат, уехавших далеко вперед на своих конях.
Но им и не слыхать ее крика за дождем и ветром, а если бы и услыхали, то все равно ничто в мире не остановит теперь ее Алкида. А у Нади, увы, связаны крылья. У нее самой еще три лошади на руках, выпустить которых она не имеет права и за целость которых она должна отвечать своему эскадронному начальству.
А Алкид уже далеко. Вон он стрелой несется к глубокому рву… воя взвился на дыбы… Раз! И как ни в чем не бывало в одно мгновение ока перемахнул канаву.
У Нади только сердце захолодело да дыхание сперлось в груди.
– Молодец! Прелесть! У-у, прелесть моя! – не могла не восторгнуться она этим прыжком.
И вдруг так внезапно охвативший ее восторг мгновенно исчез куда-то… Сердце точно перестало биться в груди… Оно замерло… застыло… Алкид, оставляя канаву далеко за собою, теперь уже несется во весь дух прямо на высокий плетень, поднимающийся грозной оградой, с заостренными зубьями… Надя видит, как стремителен бег коня, как стройно перебирает он быстрыми ногами… Она знает силу и ловкость своего Алкида… Но это новое препятствие высоко, слишком высоко, даже для такого далеко не заурядного коня.
«Перескочит или обежит кругом? – сверлит назойливая мысль мозг девушки. – А вдруг и не перескочит, и не обежит, а…»
И при этой мысли холодный пот выступил у нее на лбу… Руки заледенели и выпустили повод… Надя уже как бы не чувствует себя и, точно перестав жить, существовать, в эту минуту вся превратилась в одно сплошное, ужасное ожидание… Вот расстояние между роковым плетнем и Алкидом делается все меньше и меньше с каждым мгновением, с каждой секундой… Вот все ближе и ближе вырастает перед ним высокая преграда с пикообразными кольями… Вот он близко… уже почти там… взвился на дыбы… мелькнул в воздухе… вот…
Дикий, нечеловеческий вопль прозвучал и замер над полем. Безумно расширенный взгляд Нади приковался к роковому плетню… Что-то забилось, заклокотало, словно оборвалось у нее в груди…
Там, на плетне, тяжело опустившись на острые колья, трепетало в конвульсиях обезображенное тело ее несчастного Алкида…
Обезумевшая от горя и ужаса, стоит Надя над распростертым у ее ног конем. Он еще жив… еще дышит… Его стройные члены дрожат и подергиваются в последних предсмертных судорогах… Распоротый живот с выпавшими внутренностями прикрыт рогожей… Окровавленная морда с умными, выразительными глазами лежит на плече госпожи. Умирающий конь не отрывает от нее мучительного, выстраданного, молящего взора… О, сколько муки, сколько нечеловеческой муки глядит из него!..
– Господи! – склонившись перед ним на колени, рыдает Надя. – За что, за что?.. Единственный, дорогой, незаменимый! И вот… О-о! Алкидушка! Радость моя, сердце мое, голубчик мой, что ты с собой сделал? Что я буду без тебя, голубчик мой, ненаглядный!
Умирающий Алкид точно понимает эти вопли и стоны. С трогательным выражением беспомощного страдания глядят его карие глаза в залитое слезами лицо Нади.
И Наде кажется, будто и в них, в этих несчастных глазах страдальца-коня, стоят слезы, человеческие слезы… Не то вздох, не то стон вырывается из груди Алкида… Вот уже одно отяжелевшее веко опустилось на правом глазу… Минута… еще минута… последний трепет пробегает по всем членам несчастного коня. Последний трепет!.. Алкид угасающим, полным любви и жалобы взглядом приковывается к Наде, изумительным взглядом, похожим на взгляд человека… и Алкида не стало…
Солдаты, снявшие с рокового плетня Надиного любимца, обступили с суровыми, сосредоточенными лицами мертвую лошадь и бившегося в конвульсивных рыданиях над нею своего молоденького товарища. Эти мужественные люди, видевшие немало пролитой крови на своем веку, закаленные в боях, теперь смущены и растроганы до слез искренней, глубокой, безысходной печалью бедного ребенка.
– Алкидушка мой! Любимый мой! Родной мой! – рыдает Надя. – Нет тебя больше! Алкидушка, друг мой верный, незаменимый!
И бьется о землю головой смугленькая девочка, и сердце ее разрывается от тоски, безысходной, неутолимой…
В тот же вечер глубоко растроганный Галлер говорил своему эскадрону, собравшемуся на молитву:
– Ребята! Наш юный приятель Дуров достоин теперь еще большего уважения. Сколько любви и преданности обнаружил он к своему злосчастному коню!.. Каждый истинный кавалерист должен чувствовать такую именно привязанность к лошади. Конь и кавалерист – это одно целое и на войне, и в походе… Честь и слава молоденькому товарищу за его неподкупную привязанность к коню!..
А молоденький товарищ бился в это время в нервном истерическом припадке на руках своего друга – Вышмирского.