Смоленск пылал. Жители поджигали свои дома и торопливо покидали город.
По одной из главных улиц скакал молоденький ординарец с закоптелым от порохового дыма лицом. Он подлетел на своем взмыленном коне к зданию штабквартиры, бросил поводья подоспевшему вестовому и, наскоро спросив у него, где находится барон Штакельберг, командир литовцев, прошел в горницу.
Барон почти одновременно с ним вышел из внутренней комнаты.
– Я прислан от ротмистра Подъямпольского, – отрапортовал молоденький ординарец. – Имею честь доложить, что эскадрон занимает крайне невыгодную позицию… Пули перехватывают через прикрытие Бутырского полка и вырывают людей из строя…
– Ходили в атаку? – не выслушав до конца, спросил генерал.
– Так точно, ваше превосходительство, и неоднократно! Но теперь бездействуем и стоим в ожидании повелений. Что изволите приказать, ваше превосходительство?
Штакельберг поморщился, потрогал себя за щеку, как будто у него болели зубы, и кратко бросил:
– Поручик Александров?
– Так точно, ваше превосходительство!
Барон взглянул в самые глаза Нади, потом сердито сморщился и почти в голос прикрикнул, внезапно раздражаясь:
– Стоять! Стоять на месте! Стоять во что бы то ни стало! Так и передайте ротмистру!
Надя наклонила голову, щелкнула шпорами и, сделав налево кругом, вышла из горницы.
В ту минуту, как она садилась на лошадь у крыльца штаб-квартиры, на двор въехала коляска, и дама в черном платье легко выпрыгнула из нее.
Что-то знакомое показалось Наде в тонкой, миниатюрной фигурке дамы, в лице, скрытом густой вуалью.
Вновь прибывшая тоже заметила уланского офицера и быстро приблизилась к Дуровой.
– Скажите, господин поручик… – начала она.
И вдруг лицо ее вспыхнуло под вуалью, а глаза радостно заблистали.
– Надя! – вырвалось из груди вновь прибывшей.
– Зося! Здесь? Каким образом?
И Надя схватила и крепко пожала руки Линдорской.
– Ах, Надя! – со слезами на глазах, прерывающимся от волнения голосом, произнесла Зося. – Я не могла больше выносить неизвестности!.. Это ужас что такое! Не знать, что происходит с Казимиром… и с тобою… О, какой ужас! Я не выдержала и приехала сюда. Буду просить командира позволить мне следовать за полком. Я познакомилась с ним на балу в Закрете и думаю, он мне не откажет в такой ничтожной просьбе, а тем более, когда узнает, какой утомительный путь совершила я из Вильны, по дороге, занятой французскими войсками… Одна, как перст, и… О, Надя! Надя!
И молодая женщина всплеснула руками и горько заплакала.
Наде было бесконечно жаль Зосю, но помочь ей она была не в силах.
– Дитя! Дитя! – произнесла она с грустью. – Зачем ты сделала это! Оставаться в полку тебе немыслимо… Мы постоянно в деле, и ты не можешь подвергать свою жизнь опасности…
– В деле? – произнесла, бледнея, Линдорская. – Как? Вы уже были в деле? Вы дрались? И Казимир участвовал? И ты? И он не ранен? О, да говори же, не мучь меня! Сестра моя! Друг мой!
– Успокойся, Зося! Я видела, как ротмистр вернулся из атаки живым и невредимым. Уверяю тебя!
– Слава тебе господи! – горячо воскликнула Зося, и черные глаза ее поднялись к небу. – Но что мне делать? Что делать? – внезапно произнесла она с новым порывом отчаяния. – Я должна видеть Казимира во что бы то ни стало! Научи меня! Помоги мне!
– Увы, это невозможно, моя Зося! При теперешнем положении дел он не в состоянии ни на минуту отлучиться от своего эскадрона!
Подумав немного, Надя прибавила:
– Мой совет тебе – ехать в Москву, единственное безопасное место в данное время. По войску уже издан приказ двигаться по Смоленской дороге по направлению к Белокаменной. Поезжай туда, и там ты уже наверное увидишься с мужем, а я передам ему о нашей встрече и твоем плане. Одно пугает меня, – с тревогой, раздумчиво произнесла Надя, – как ты доберешься туда, дитя, одна, без провожатых, в такое время.
– О, что касается этого, – воскликнула горячо Линдорская, – не беспокойся за меня! Ведь добралась же я сюда из Вильны по вдвое опаснейшему пути! Доберусь и до Москвы с помощью бога!
– Ну, так с богом! Да сохранит он тебя! А мне некогда медлить, прости!
И Надя, крепко пожав миниатюрную ручку молодой женщины, быстро вскочила в седло и помчалась из города к своим позициям.
– Ну, что? – издали крикнул ей Подъямпольский, не покидавший со своим эскадроном опасной позиции. – Что приказал барон?
– Стоять! – отвечала Надя уныло.
– Иу, стоять так стоять, – весело отозвался храбрый ротмистр и ласково оглянулся на усталые лица солдат.
И от одной этой улыбки все эти усталые лица словно просияли. Местами послышались шутки, смех.
– Ротмистр Линдорский! – отыскав офицера, произнесла Надя. – Я несу вам хорошие вести из Смоленска!
– Какие уж могут быть хорошие вести в этом аду? – произнес тот сурово, кивнув головою по направлению поля сражения, устилавшегося с каждой минутой все новыми и новыми трупами.
– И в ад проникает иногда весть из рая, – произнесла Надя. – Я видел вашу жену, ротмистр. Она будет ждать вас в Москве.
– Вы видели Зосю! О, господи! – мог только произнести Линдорский, и все его лицо озарилось счастливой улыбкой. – Будьте благословенны за эту благую весть, поручик.
Он хотел еще что-то прибавить, но не успел.
Следом за Надей прискакал новый ординарец из Смоленска с приказанием Штакельберга выйти из засады и ударить новой атакой на врага.
– Ну, не грех ли отступать с такими молодцами?
Эту фразу произнес толстый, высокий, обрюзглый старик с совершенно седою головою и единственным глазом на морщинистом лице – Кутузов.
И лишь только услышана была войсками эта фраза, ставшая впоследствии исторической, армия словно преобразилась.
– Веди нас, отец наш! – слышались тут и там умиленные возгласы солдат, и глаза всех устремлялись на толстого одноглазого старика, объезжающего ряды войска.
И грянуло отчаянное, полное силы и мощи русское «ура», такое «ура», которое еще редко слышалось в русском войске.
От этого могучего «ура» увлажнился слезою единственный глаз старого главнокомандующего. Недаром дедушка Кутузов так стремился к своим внукам из далекого Букарешта, где проживал на отдыхе после турецкого похода. Он знал, что войска жаждут его появления, он знал и верил в силу своих богатырей. И «богатыри» верили в «отца родного» – Кутузова. Недаром сам Суворов сказал про дедушку: «Кутузов знает Суворова, а Суворов знает Кутузова».
И «богатыри», изверившиеся уже в счастливую звезду Барклая и чуть ли не усомнившиеся в неподкупности его, вследствие постоянных отступлений, ждали теперь какого-то чуда от одного появления «дедушки».
Но вот он явился, наконец, этот прославленный дедушка русской армии, знаменитый соучастник бессмертного Суворова, явился и делает смотр своим войскам, объезжая их с блестящею свитой своих адъютантов, останавливаясь то здесь, то там по фронту, роняя ласковые фразы, награждая своими неизъяснимо-обаятельными улыбками и похвалами героев и всячески стараясь вселить бодрость и спокойствие в приунывших уже было душах солдат.
Наде, следовавшей в качестве дежурного ординарца за своим командиром Штакельбергом в свите главнокомандующего, была ясно видна тучная, тяжело опустившаяся в седле фигура Кутузова, на которую обращались с надеждой и верой взоры каждого солдата. И сердце Нади билось тою же бессознательной радостной надеждой, и в душе ее расцветала твердая уверенность в скорую и верную победу.
«Не грех ли отступать с такими молодцами?» – неотступно стояла в ее ушах фраза Кутузова.
И она была твердо убеждена, что с этой фразой оканчивалась темная эпоха войны и начиналась новая, светлая, торжественная – во славу русского знамени.
26 августа 1812 года тучный одноглазый человек с душой военного гения доказал в действительности, что с русскими героями отступать нельзя.
В этот день произошло сражение, знаменитое Бородинское сражение, данное русским гением другому гению, не уступавшему ему по силе своей гениальности. Армия Кутузова сошлась с армией Наполеона под Бородином.
На заре прогрохотала первая пушка. Ей ответили разом несколько из ее железных сестер – и с этой минуты день как бы затмился в облаке порохового дыма, и наступила ночь, адская ночь, бесконечная ночь битвы, смерти, всеобщего уничтожения.
Эскадрон Подъямпольского был выстроен неподалеку от флешей1 Багратиона, на которых сосредоточилось исключительное внимание французов. И эти флеши несколько раз переходили из рук в руки. То французы, налетая вихрем и обсыпая градом пуль и картечи доблестных защитников их, вырывали флеши из рук русских; то русские со штыками наперевес возвращали флеши назад, подставляя мужественные груди ударам неприятеля. То русские, то французские знамена, порванные чуть не в клочья, возвышались, чередуясь, над укреплением.
И на Семеновском редуте, и на редуте Раевского, всюду шла та же штыковая кровавая игра, и груда окровавленных тел страшным кольцом окружала редуты…
В разгаре боя, когда Багратионовские флеши в который уже раз переходили обратно в руки русских, отчаянный крик пронесся по фронту:
– Багратион ранен!
Надя вздрогнула и перекрестилась. Перед ней мелькнуло восточное лицо командующего второй армией, милое лицо, столь любимое и понятное каждому солдату.
Ей припомнилось, как пять лет тому назад в такой же бой, только разве менее ожесточенный и кровопролитный, он, этот самый Багратион, герой и любимец армии, шел на верную смерть, ведя атаку на полях Фридланда. Но тогда пули как бы щадили героя, а теперь… Теперь время его пришло…
Надя видела, как на флешах Багратиона произошло легкое смятение, как по направлению сельца Таратина, где находился наблюдавший за битвой Кутузов, поскакал адъютант и как солдаты, подняв с земли чье-то окровавленное и бессильно разметавшееся тело, понесли это тело за фланг.
Большего она не могла различить и увидеть, так как в тот же миг чей-то охрипший голос, в котором Надя с трудом узнала голос Подъямпольского, скомандовал атаку, и они понеслись куда-то. Куда – Надя сама не могла понять, так как черный, густой дым надвинулся навстречу сплошной стеной и нестерпимо ел ей глаза. Потом что-то грохнуло, что-то ухнуло неподалеку, что-то круглое, страшное и странное подлетело с шипением, и целый дождь сверкающих осколков осыпал ряды атакующих улан.
«Гранаты!» – вихрем пронеслось в напряженном мозгу девушки, и перед ее глазами четко вырисовалось лицо и фигура Линдорского, склоняющегося в ее сторону с седла.
– Вы ранены, ротмистр? – вскричала она в испуге, удивленная и тому, что Линдорский очутился в их эскадроне, и тому, что, рассыпаясь, груда осколков не долетела до нее.
А позади уже несся второй эскадрон, и вахмистр на лету подхватил склонившегося в стременах Линдорского. Надя сжала ногами бока Зеланта и без сознания, без мысли, понеслась вперед, увлеченная общим потоком атакующих.
Странная мысль охватила девушку. Ей хотелось теперь только одного: увидеть то, на что устремлялось их течение, – видеть врага и лицом к лицу встретиться с ним. Но4 черный дым по-прежнему слепил и ел глаза, отделяя их от неприятеля своей непроницаемой волнующейся стеною.
И бешенство, непонятное, злобное бешенство овладело Надей.
«Увидеть! Схватиться и отомстить! Отомстить за смерть Торнези, Линдорского, за рану Багратиона! – выстукивало ее сердце, разжигая и без того душившую ее злобу. – Зося! Бедная Зося! Рано же ты останешься вдовою!» – добавляло это неугомонное, озверевшее в бою сердце, и Надя неслась вперед, в самую гущу черного облака, где уже слышался звон и лязг сабель и стоны умирающих.
Как раз в это время с редута Раевского послышалось громовое «ура!». Это нашим удалось отбить новый натиск французов.
«Слава богу! – промелькнуло в мыслях Нади. – Слава те…»
Она не договорила. Какой-то тяжелый шар зашуршал по земле уже совсем близко от нее. Зелант метнулся в сторону, и в тот же миг что-то острое, мучительное и горячее, как огонь, врезалось в ногу Нади пониже колена.
Девушка зашаталась в седле и потеряла сознание.
Это был чудесный сон, похожий на сказку… Надя, но не Надя улан-литовец, а совсем юная девочка Надя плывет по У даю…
Удай так и сверкает свежей весенней синевою. Такой же синевой блещут и небо, и преображенные волшебником-маем зелень и кусты…
Этот свежий весенний блеск, эта роскошь и обилие красок так радует и ласкает взоры…
А на берегу сидят свои: отец, Клена, Василий… Только мамы нету. Где же мама? Почему она не пришла встретить ее, Надю, так долго не возвращавшуюся домой? И почему они здесь, на Удае, в Кобелякском повете бабушки Александрович, а не дома, на Каме, в их милом сарапульском захолустье?.. Надя теперь уже будто не прежняя дикарка Надя. Быстрый взор ее стал задумчивее и глубже, а на детской груди сверкает беленький крестик, крестик отличия героев. И папа смотрит с берега на нее, Надю, и на этот крестик, смотрит и улыбается, а по лицу его текут слезы… А Удай делается все шире и шире и превращается в Каму, широкую, синеглазую Каму, плавно текущую в крутых берегах. По одному берегу идут бурлаки и поют. Что поют – не разобрать. Один из них поет громче других, и сам он мало похож на остальных. Это не простой бурлак. Его лицо, его черные глаза и смоляные кудри Надя узнает из тысячи других. Это Саша… Саша Кириак, милый черноглазый Саша… И он поет или говорит… Нет, говорит… Как он очутился здесь, на Каме? Зачем идет он с другими бурлаками, когда его место не здесь, а в далеких Мотовилах, под солнцем залитой Полтавой? И она кричит Саше, кричит в сторону, откуда надвигаются с песней бурлаки…
Вдруг берег и бурлаки, все это разом приближается к Наде. Нет, не бурлаки, а Саша, один только Саша…
– Так вот где вы, русская Жанна! – смеются его глаза, и губы, и весь он смеется своим милым, детским, хорошо знакомым ей, Наде, смехом.
Надя открывает глаза.
Саша смеется по-прежнему, но каким-то новым, уже задушевным смехом, и в черных глазах его стоят слезы.
«Что это? Сон?» – спрашивает себя мысленно Надя.
Острая мучительная боль в ноге заставляет ее разом прийти в себя… Нет, это уже не сон, а действительность.
И Саша теперь как будто не Саша больше… Его лицо, обросшее усами и бородкой, как будто не лицо Саши, прежнего мотовиловского барчонка: это совсем, совсем новое, возмужалое, но все же странно знакомое лицо. И этот военный сюртук с блестящими пуговицами, завешенный окровавленным лекарским фартуком, так мало походит на прежний парусиновый костюм милого Кириака.
Надя мучительно вдумывается, стараясь понять и припомнить, где она и что случилось с нею. А черные глаза знакомого незнакомца все приближаются к ней… Глаза эти не то смеются, не то плачут…
– Так вот где пришлось встретиться нам, русская Жанна! – произносят его румяные губы.
– Саша! – радостным криком срывается с уст Нади. Теперь уже нет сомнения… Это он, Саша!
И точно кусочек голубого украинского неба повис над обессиленной головой Нади, точно заплескал золотистыми брызгами в лучах майского солнца голубой Удай, точно старая бабуся неслышно подошла к ней и зашептала ей на ухо ласковые, добрые речи… Саша принес это все с собою – и весну, и солнце, и ласку бабуси!
Напряженные нервы Нади не выдержали… Она зарыдала…
– Ну, вот, ну, вот! – радостно и тревожно говорил Саша. – Ну, вот! Этого еще недоставало! Георгиевский кавалер, офицер, поручик – и плачет, как баба! Да полно же, полно, приятель! Не для того вас доставили сюда, на перевязочный пункт, чтобы вы кисли здесь, как какая-нибудь слабонервная барышня! – притворно-сердитым голосом урезонивал он своего старого друга.
А между тем на его собственные черные глаза навертывались слезы. Встреча была слишком радостна для молодого лекаря… Когда час тому назад на пункт доставили нового раненого и он с привычным вниманием врача наклонился над ним для осмотра, взор его упал на бледное, безусое лицо этого раненого, и он с трудом удержался от крика испуга и радости, узнав в нем Надю.
И сама Надя мокрыми от слез глазами оглядывалась вокруг, чтобы убедиться, что это не сон, не грезы, не болезнь взволнованного воображения, а правда и действительность… Нет, это не сон, не грезы…
Она на перевязочном пункте в летучем лазарете… Кругом на койках и на полу лежат раненые… Слышатся стоны и какой-то странный лязгающий звук, доносящийся с середины комнаты, где несколько человек склонились над чем-то, беспомощно распростертым на столе. Наде становится страшно от этого лязгающего звука и от этих стонов, не прерывающихся ни на минуту.
И вдруг сознание собственной опасности поглощает ее всю. Она с ужасом смотрит на свою вспухшую, потерявшую всякую форму и тяжелую, как бревно, ногу.
– Я серьезно ранен? – шепотом осведомляется она у Кириака.
– Ничуть! – с беспечным видом отвечает тот. – Только придется вынуть осколки. Вы сильно контужены гранатой…
Странно: только при этом ответе доктора Надя впервые понимает вполне сознательно, каким образом очутился здесь, на перевязочном пункте, Саша и какую роль он играет здесь. Так вот оно что! Саша – лекарь! Настоял-таки на своем, ушел из дома, выбрался-таки из своего стоячего болота и пробил себе дорогу! Недаром такой горячностью звучали его речи о принесении пользы всему человечеству! Ушел, вырвался из болота!..
Теперь Наде неудержимо захотелось узнать, что осталось там, в этом стоячем болоте, откуда и она ушла, не вынося его застоя.
Но спрашивать было некогда. К ней приблизился старший врач и, с помощником-фельдшером тщательно осмотрев контуженую ногу, стал погружать что-то острое и сверлящее в больные места.
От нестерпимой боли глаза Нади сомкнулись, и она вторично потеряла сознание. Когда она снова пришла в себя, все уже было кончено. С наложенной чистой перевязкой на ноге, лежала она на куче сена в углу горницы. Боль как бы поутихла, но общая слабость была так велика, что Надя едва могла пошевелиться.
– Вам лучше? – пробегая мимо нее с озабоченным и хмурым лицом, спросил Саша и тотчас же добавил вскользь: – Куча дел, нет конца раненым; все новых и новых доставляют с поля битвы! Как освобожусь немного – потолкуем…
– Господин Кириак, к старшему врачу! – послышался около голос фельдшера, и Саша стрелой помчался куда-то с тем же сосредоточенным лицом и хмурыми глазами.
В эту минуту двое казаков внесли на носилках нового раненого и положили его прямо на стол. Что-то знакомое показалось Наде в мертвенно-бледном лице раненого, в складке посиневших губ, в широко раскрытом пристальном взоре.
Доктор и его помощники тотчас окружили его и засуетились подле. Старший врач с сосредоточенным лицом склонился над ним. Прошла минута… и нечеловеческий вопль потряс стены лазарета. Люди, окружающие стол, расступились, и Надя увидела корчившееся в судорогах тело, алую струю крови, медленно скатывающуюся по углу стола прямо в подставленный таз, и окровавленные руки старшего врача, перебиравшего что-то в животе несчастного… Дрожь охватила все существо девушки; ей стало как-то разом мучительно холодно тем колючим холодом, который наполняет и тело, и душу. Даже самая радость встречи с Сашей как-то померкла и потеряла всю свою прелесть при виде этих новых нечеловеческих страданий.
Между тем раненый затихал понемногу и, наконец, вопли его смолкли совсем. Его перевязали, осторожно отнесли в угол и положили на мягкую подстилку по соседству с Надей. Теперь девушке было ясно видно его лицо, показавшееся ей знакомым в первую минуту.
В бледных, искаженных страданием чертах раненного в живот офицера она узнала Мишу Матвейко, своего давнишнего приятеля. Теперь он снова стонал, и метался, и о чем-то молил кого-то, и о чем-то плакал. Рана в животе жгла ему внутренности. На измученное лицо ложились предсмертные тени.
– Миша! Миша! Вам худо? Бедный! – произнесла Надя, наклоняясь в сторону молодого офицера.
Но он не расслышал и не понял ее вопроса.
– Сестра… Даня… – лепетали чуть слышно его запекшиеся губы. – Иван Матвеевич… возьми с меня этот камень… Зачем его навалили на меня… Даня, голубка! Сними мой образок с шеи… там земля родимая… донская… И камень сними с меня, Даня!.. У-у! Наполеон! Видите его, проклятого? Он не человек, а демон… И рога у него, и копыта… Всю землю хочет затоптать своими копытами… проклятый… Но не удастся ему это! Россия встанет… вся Россия! Все за царя родимого!.. Даня! Даня, приблизься ко мне, родная… ближе… ближе! Чего же ты стоишь вдалеке, Даня?.. Или ты боишься, моей раны боишься, Даня?..
Но не Даня, не любящая сестра подошла к изголовью умирающего, а кто-то иной приблизился неслышно и склонился над ним, готовый каждую минуту схватить его в свои цепкие, ледяные объятия: смерть накрыла его наполовину своим холодным веющим крылом…
Надя быстро, насколько позволяла раненая нога, сползла со своего места и потянулась к мечущемуся в предсмертной агонии Матвейко.
И вдруг взор умирающего широко раскрылся и как бы прояснился разом.
– Дуров! Саша! – чуть слышно произнес он, узнавая ее. – Как я счастлив, что ты со мною в эту минуту! Ведь это смерть, Саша!.. Бродячая гадалка сказала правду… Я несчастливчик, Саша… Нет, нет, нет! Ах, тяжело мне! Какой огонь! Какая мука! И камень… этот камень на груди… Кто навалил его? Я знаю, кто это… Наполеон… Наполеон… камень… Напо…
Он не договорил. Все его тело дрогнуло, вытянулось, и его не стало…
Бродячая гадалка сказала правду. Черное крыло смерти накрыло его с головою…
– Саша! Саша! – горячо говорила в ту же ночь Надя, когда на перевязочном пункте после усиленной дневной сутолоки наступила наконец ночная тишина, изредка прерываемая стонами раненых. – Саша, – обращалась она к молодому Кириаку, присевшему у ее ложа, – я видела славную смерть стольких героев, и ужели она не будет отомщена?
Саша молчал. Его глаза уж не смеялись больше. Они глядели в мертвое лицо Матвейко, распростертого на соломе с застекленевшим неподвижным взором, вперенным в пространство, взором мертвеца.
Вопли раненых рвали ему сердце не меньше, чем Наде. В глубине души поднималось проклятие против того же ненасытного кровожадного корсиканца, обагрившего родные поля потоками человеческой крови, которого проклинал в своей предсмертной агонии несчастный Матвейко. Душа Саши была потрясена настолько, что даже внезапная встреча с Надей как-то не радовала его. Он не стремился даже узнать, как все эти шесть лет, что они не видались, провела эта странная девушка, жаждавшая великой деятельности. Общее дело, родное дело отодвинуло на второй план все прочие интересы…
И Кириак всею душою переживал его…
– Саша! – послышался над его ухом давно знакомый, милый голосок. – Это ужас, Саша!
– Ужас! – эхом отозвался молодой лекарь, и, подняв кулак, он погрозился им куда-то в пространство, туда, где находился человек, желавший раздавить под своей маленькой пятой большую и сильную Россию…