Маленькой мелководной прусской речонке Алле выпала значительная историческая роль. Она разъединяет две великие армии и составляет единственную преграду для двух страшных лавин, готовившихся ворваться одна в другую и слиться в одно целое, роковое, кровавое целое, в бесчеловечном адском бою.
По одну сторону Алле стоит французское войско с самим великим Наполеоном во главе, с этим гением, покорившим, со всеми его первыми маршалами и генералами – Мюратом, Ланном, Леграном, Сультом и другими – уже одну половину мира, мечтающим покорить и другую.
По другую сторону – наши войска с союзниками-пруссаками, под командою Бенигсена, недавнего победителя при Прейсиш-Эйлау, теперь немощного и больного, измученного бессонницей старика. Тут же Багратион, Платов, Горчаков – все лучшие вожди русского войска. Но их мужественные лица сосредоточенны и рассеянны сегодня. Бенигсен – болен. Главнокомандующий – болен. Он не может явиться перед фронтом, чтобы вдохнуть новую отвагу в мужественные груди русских солдат.
А там, на противоположном берегу, не только маршалы, там сам полководец-император объезжает полки, приветствуя свою старую и молодую гвардию. С русского берега Алле видна нарядная группа всадников, медленно и торжественно объезжающих войска. Среди блестящих золоченых камзолов маршалов и генералов Франции находится увенчанный пушистым плюмажем на шляпе ново-произведенный вице-король Неаполитанский Мюрат, сын трактирщика, из простого рядового ставший маршалом Франции. Но больше всего выделяется полная, приземистая фигурка в расстегнутом сюртуке, с характерным горбоносым профилем, в простой скромной треуголке. Этот человек, с заметно отросшим брюшком, с орденом Почетного легиона в петличке, – это Наполеон, сам Наполеон, победитель Австрии, Италии, Испании, Египта, Индии, повергший к своим ногам многие сильные государства Европы. Многие, однако не все. Но он мечтает покорить их все и сделать из них одну общую всемирную Францию, этот толстый человечек, объезжающий свои войска. Его мечты так дерзки и отважны! Недаром же он из ничего стал императором, он, сын простолюдинки-корсиканки, он, шутя захвативший в свои пухлые маленькие руки престол и корону Франции, он, возложивший на свою характерную голову железный Ломбардский венец, он, перед кем склонились короли и сам папа! Он вправе считать себя гением и полубогом. Над его головой сияет яркое солнце – солнце победы и славы, славы, о которой простой смертный не дерзнул бы мечтать. И, объезжая свои ряды, император-полководец улыбается, счастливый своей уверенностью в победе…
Сегодняшний день сам по себе велик по своему значению. Сегодня блестящая годовщина битвы под Маренго. И это должно принести счастье его французским полкам.
– Солдаты! – звучит энергичный голос вождя-императора. – Моя храбрая гвардия, мои гренадеры, я буду смотреть на вас – сегодня день счастья и победы, знаменитый день Маренго, солдаты! Будьте же достойны его!
И молодая и старая гвардия, знаменитые наполеоновские гренадеры – все это смешалось в одном сплошном стихийном реве.
– Vive l’empereur! Vive Napoleon!! – несется крик со стороны французов.
А на русском берегу идет тихое и мирное подготовление к бою. Солдаты, получившие свою обычную порцию у котлов и пропустившие «чарочку», веселы и спокойны, несмотря на бессонную тревожную ночь, проведенную в виду неприятеля. Спокойны и коннопольцы и с веселой сосредоточенностью готовятся к бою. В лейб-эскадроне, где находятся два юных товарища, Дуров и Вышмирский, солдаты выглядят сегодня как-то особенно бодро и весело.
– Что, Иванков, – говорит старый вахмистр Спиридонов молоденькому фланговому, – небось теперь смеешься, а как зажужжит «она», притихнешь, братец, кланяться учнешь!
– Ни в жисть не учну, дядюшка Савельич… лопни утроба, ни в жисть!.. – бойко отзывается курносенький, весноватый солдатик. – Коли кому от «ей» на роду смерть написана, так уж кланяйся аль нет, все одно жиганет.
– А ты думаешь, что тебя-то как раз и жиганет? – не унимался бравый вахмистр, подмигивая собравшимся вокруг него солдатам на весноватого Иванкова.
– Мне умирать никак еще не можно, – весело отвечает тот, – у меня женка молодая в деревне осталась и детки… Четверо деток… Ей-богу, не можно мне умирать, Савельич.
– Эх дурень! – рассмеялся Спиридонов. – Что говоришь-то! Да нешто спросит «она», можно али не можно! – передразнил он Иванкова. – Пуле да ядру, брат, не закажешь…
– И то, не закажешь, дядюшка Савельич, – покорно соглашается тот. – Оно как тебе начальство – все едино, велит помирать – помрешь.
– То-то, помрешь! А то «не можно»… Вздумает тоже! – заворчал вахмистр. – И все-то вы такие несуразные, как я погляжу, – обводя презрительным взглядом скучившихся солдатиков «из молодых», произнес он и вдруг разом вытянулся в струнку, завидя подходящего к группе Галлера.
– Где товарищ Дуров, Савельич? – спросил ротмистр, ласково кивая на приветствие солдат.
– Сейчас кликну, ваше высокородие, – отозвался вахмистр, и в тот же миг по цепи послышался оклик, повторенный один за другим многими солдатскими голосами:
– То-ва-рищ Дуров, к эс-ка-дронному!
А через пять минут Надя уже подходила к ожидавшему ее ротмистру.
«Как он молод! Как молод, совсем еще дитя, ребенок! Но враг не посмотрит на эту молодость и…» – с легким содроганием в сердце мысленно произнес Галлер, когда юный уланчик стал перед ним навытяжку в ожидании приказаний.
– Мой друг, – сказал с заметным волнением ротмистр, – я должен еще раз предупредить тебя: не в безумной удали суть дела. Можно и не влезая в самое пекло боя быть смелым и храбрым солдатом. Побереги себя. Будь благоразумен. У тебя все еще впереди. И отличия, и слава, и самая жизнь. Ты достаточно зарекомендовал себя под Гутштадтом. Ведь твой геройский подвиг принят во внимание. Будь же осторожнее, мой друг! Твоя жизнь нужна родине…
Он еще хотел что-то прибавить, но в эту минуту к ним, на взмыленном коне, подскакал адъютант Горчакова с приказанием как можно скорее переходить в брод Алле.
Уланы быстро замундштучили коней, вскочили в седла, и через несколько минут их передние ряды резали мутные воды жалкой прусской речонки. За ними перебрались другие войска, артиллерия с тяжелыми орудиями и молодецкая пехота, сверкая грозными штыками, так излюбленными и прославленными самим Суворовым.
Князь Горчаков, командовавший всем правым флангом, по приказанию Бенигсена двинулся своим крылом на левое крыло французов, которым предводительствовал Ланн.
Теперь уже ничто не разделяло две великие армии. Речонка Алле осталась далеко позади. Впереди расстилались широкие Фридландские поля, засеянные изумрудными хлебами, мирные доселе поля, занявшие, однако, кровавое место на страницах всемирной истории.
3 июня, еще задолго до рассвета, загрохотала первая вестовая пушка на французских позициях, за ней вторая, третья, и бой начался, ужасный по своим роковым последствиям, Фридландский бой.
Стоном стонет земля от рева и гула орудий. Поминутно взрываются белые хлопья гранат, и изумрудные поля, чуть поросшие молодыми весенними злаками, окрашиваются ярким рубиновым цветом, таким роковым, кровавым… Точно гигантская коса проходит по рядам сражающихся и скашивает одним взмахом все, что есть лучшего в войске.
Русские дерутся, как львы. Но французы им не уступают. Они тесным кольцом окружают левое крыло союзников, обойдя его в тыл. Теперь атакованный Ланн превратился в атакующего. К нему пришли на выручку лучшие силы французской армии.
– Vive l’empereur! – вырывается стоном из самого жерла этой силы.
Но этот крик, заглушаемый пушечною пальбою и треском поминутно разрывающихся гранат, едва доходит до слуха русских. У них своя сила, свой девиз, свое слово, родимое, близкое, с которым не страшно, не жутко умирать.
– За царя-батюшку! За Русь святую! В штыки, братцы! – слышится чей-то нервный, надсаженный от усилия голос.
И при звуках этого голоса, близкого, родимого, солдаты воспрянули духом. Питомец Суворова, ученик его и общий любимец, Багратион ведет их за собою. Имя Багратиона хорошо известно русскому солдату. С ним и умирать не страшно.
– Веди, батюшка, на победу, на смерть – все едино!.. И идут, сомкнувшись длинными рядами, умирать за честь родины молодцы-пехотинцы, плечо к плечу, нога в ногу…
– Ура! – отчаянно гремит их предсмертное приветствие.
Да, предсмертное… Против них целое море, целая лавина… К вечеру вождь-император сосредоточил здесь, на берегах Алле, около 85 тысяч войска под командой уже было побежденного Ланна. Можно ли бороться против них мелкой, ничтожной горсти храбрецов-героев?
– Отступать! Отступать! – проносится похоронным звуком над разрозненными, окровавленными рядами русских.
Сам главнокомандующий приказал отступать. По всему фронту скачут адъютанты, запыленные, полуживые от истомления, чуть держась в седле.
«Отступать! Отступать!» – вот оно, роковое слово. Горчаков, бледный и взволнованный, не отрывая от глаз подзорной трубы, стоит среди своих адъютантов и ординарцев, и лицо его сводит судорогой. А подле него какой-то прусский генерал-союзник с трясущейся челюстью лепечет что-то, указывая вперед.
Битва проиграна… Русские отступили…
И вдруг чей-то резкий, отрывистый крик несется с казачьим гиканьем, несется по полю.
Что это? Или глаза обманывают князя?
Несколько казачьих сотен мчится вперед на верное поражение, на смерть.
Горчаков в ужасе машет рукою, и бледный ординарец летит наперерез первой сотне на спотыкающемся от усталости, взмыленном коне.
– Куда вы? Отступать!.. Приказ главнокомандующего!
И вмиг стройные ряды сотен поворачивают назад, и кони мчат обратно отважных всадников, искавших смерти… Топот бесчисленных копыт заставляет содрогаться землю от подземного гула…
Русские побеждены… Русские отступают… Но он дорого поплатится за эту свою победу и их отступление, ненасытный, жадный корсиканец!..
Надя скачет, как бешеная, за другими, но на своем обычном месте в ряду лейб-эскадрона. Рядом с ней Вышмирский, бледный, с каким-то страдальческим, растерянным лицом и в залитом кровью мундире. Легкая рана в руку дает себя знать, пуля прорвала мясо у локтя и вышла навылет, не повредив, однако, кости; но и этой раны слишком достаточно для хрупкого, изнеженного юноши. Он едва держится в седле.
А французы гонятся по пятам, наступают. Миг… и молодцы-коннопольцы повернулись лицом к настигшему их врагу. Миг, другой, и рукопашная схватка вновь закипела с удвоенной отчаянной силой. И не битва уже, а ад, настоящий ад, которого до самой могилы не забудут участники этой битвы.
– Держись, Вышмирский! – словно сквозь сон слышит молодой поляк.
И в ту же минуту что-то, слегка задев его по голове, со всею силою опускается на плечо. Жгучая острая боль у ключицы почти лишает его сознания.
– Я ранен! Я умираю! – лепечет несчастный мальчик и, как в тумане, перед ним проносятся суровые, сосредоточенные красные лица в неприятельских киверах.
– Нет, я жив, слава богу! – соображает он в секунду, видя подле себя черное от дыма, все забрызганное кровью, хорошо знакомое лицо Нади.
– Ты ранен, Юзеф? – слышится ему сквозь шум битвы. – Он чуть не отхватил тебе голову, проклятый! – И она с неистовством ударяет пикой плашмя что-то бьющееся по земле.
Это французский гусар, выбитый из седла; Юзеф его узнает сразу; это тот самый, что скакал сбоку неприятельского взвода и направлял свой палаш на голову его, Вышмирского.
«Если б не Дуров, – с трудом соображает мальчик, – лежать бы мне теперь на месте этого французика…»
И разом его охватывает безумный восторг. Дуров спас его! Дурову он обязан жизнью!
– Саша! Саша! – кричит он в каком-то исступлении. – Ты спас меня, спасибо!
Но его нет уже подле, этого безумца Саши. Где он?
Юзеф с беспокойством оглядывается на всем скаку. Неприятеля нет… Он отстал, наконец измученный преследованием… Но нет и Дурова, его спасителя Саши… Где же он?.. Ужели?..
Страшная догадка молнией прорезывает мозг Вышмирского: ранен, убит, затоптан конями? Но собственное страдание мешает ему сосредоточить свои мысли на друге. Адская боль в плече заслоняет собой все остальное. Вышмирский зажимает рукой рану и несется вскачь по направлению вагенбурга, обессиленный страданием и потерей крови.
Рожок горниста все еще трубит отступление, и его ужасные звуки разрывают сердца побежденных. Надя не скачет уже, как раньше, сбоку своего взвода, рассеянного и уничтоженного почти совсем. Она сидит как вкопанная на своем Алкиде, в стороне от догорающей битвы… В ее растерзанном сердце тоска, смертельная, непроглядная…
А еще так недавно это сердце ликовало после славной Гутштадтской битвы!..
Они отступают, они, русские – герои, дети и ученики бессмертного Суворова!.. О ужас, ужас!..
А кругом нее все трупы, трупы… Сильнее других досталось молодцам-коннопольцам в этой битве. Более половины полка осталось на кровавых полях Фридланда.
Вон лежит неподалеку от Нади молодой курносый солдатик. Грудь прострелена навылет, глаза широко открыты, губы улыбаются страшной, мертвой, дикой улыбкой… Знакомая улыбка, знакомое лицо… Да это тот, что спорил с вахмистром о том, что ему «не можно умирать», что у него жена, дети… Бедный! Бедный! Рядом, раскинув широко руки, лежит суровый Дмитрякин, вахмистр 3-го эскадрона, который еще так недавно бранил Надю под Гутштадтом.
«Куда лезешь, постреленок! За чужим эскадроном прет в атаку… Отвечай потом за них…» – слышится, как сквозь сон, Наде знакомый голос.
Бедный суровый эскадронный дядька! Не будешь ты больше ворчать и бранить ее, Надю!..
А это что? Вон там среди поля! Или она грезит, ошеломленная, обессиленная битвой и отступлением?
И Надя хватает себя за голову, чтобы убедиться, что она не спит и не грезит. Что за странность! По полю вертится и кружит какая-то странная фигура. Это улан-коннополец в солдатской шапке с залитым кровью лицом. Он, точно безумный, вертится на месте, поминутно выкрикивая что-то и размахивая во все стороны руками. Вот он пришпорил коня и несется вперед, прямо на неприятелей, с тем же странным безумным криком.
– Стой, улан! Куда ты? Там смерть!
Но улан и усом не ведет, как говорится, и в ответ на громкий крик Нади пришпоривает лошадь и несется все вперед и вперед.
В одну минуту Надя уже подле него.
– Там неприятель! Куда ты скачешь, безумный? – хватая повод его лошади, выкрикивает девушка.
И впрямь безумный! Какое страшное лицо, какой дикий, ничего не выражающий взгляд!
– Не-прия-тель, го-во-ришь ты? – лепечет он бессвязно, впиваясь этим своим, ничего не выражающим, взглядом в лицо Нади. – Вздор, не неприятель, а капуста… Капуста, что Мотря на рынке купила… Сочная, хорошая… И на плечах капуста… – дотрагиваясь до своей окровавленной головы, прибавляет он неожиданно.
Теперь Надя уже не сомневается, что имеет дело с горячечным… Она быстро обматывает повод саврасого уланского коня вокруг своей руки и, поддерживая одной рукой раненого, скачет с ним во весь опор к реке, чтобы дать несчастному возможность освежиться и обмыть рану.
А кругом них по-прежнему кипит, свистит и грохочет битва, по-прежнему кровь льется рекой и поле устилается все новыми и новыми трупами. Русские отступают, но дорого обходится это отступление победителям-французам. Каждый шаг, каждые полшага сопряжены с битвой, ужасной и кровопролитной. Повсюду девушке и ее обезумевшему спутнику попадаются мертвые тела, страшные, обезображенные, с оторванными руками и ногами, с выпавшими внутренностями, с выглядывающим из раскроенного черепа мозгом…
И Надя с содроганием отводит глаза от страшной картины. Хорошо, что ее спутник не замечает всех этих ужасов. Тем же безумным, ничего не понимающим взором смотрит он вперед и лепечет бессвязно:
– Капуста, везде капуста… и под Гутштадтом и на Фридланде… эво, как много… А меня уже нет… Я умер… Был Баранчук и помер Баранчук, Ефрем Баранчук… Хвать Баранчука по башке, башка затрещала, и стало две башки, а из башки-то поползла капуста. Эко дело… из башки – капуста… Ой, лихо мне, лихо!
– Успокойся, Баранчук! Рана твоя скоро заживет! – произнесла Надя. – Ну, вот и Алле. Сейчас дам тебе напиться.
Говоря это, девушка быстро соскочила с коня, намереваясь зачерпнуть кивером воды для больного, и вдруг отскочила от берега, полная отвращения и ужаса.
Вся вода в злосчастной Алле была ярко-красного, рубинового цвета от примешавшейся к ней в изобилии крови.
На берегу валялись обезображенные тела убитых… Острый противный запах свежей крови ударил в голову девушки и закружил ее…
А раненый лепетал по-прежнему бессмысленно и скоро, очевидно все еще не сознавая действительности:
– Нет Баранчука, говорят тебе, нет… Ефрем Баранчук помер… А есть другой, есть капуста… Слышь, капуста, парень! И весь тебе сказ!..
– Полно, дружище! – ободряла Надя улана. – Подтянись немного, приятель. Даст бог, доберемся до вагенбурга, перевяжут твою рану, и ты снова будешь здоров!
«Доберемся до вагенбурга…» Хорошо было говорить это, а каково добраться? Чтобы попасть в вагенбург, приходится миновать местность, наполненную французами.
Свернув на Фридландскую дорогу, Надя увидела большую толпу народа, беспорядочно бегущую по направлению окрестных сел и деревень. Это были насмерть перепуганные близостью врага фридландцы, спешившие укрыться в безопасном месте.
– Бегите! Спасайтесь! Неприятель за нами… он близко… он гонится по пятам!.. – кричали они на разные голоса при виде двух конных, медленно двигающихся по дороге.
Что было делать?
Надя быстро оглянулась вокруг себя. С одной стороны был Фридланд, наполовину уже занятый войсками Наполеона, с другой – ужасные кровавые поля, откуда все гремела канонада и где, в виде черного тумана, стоял густой столб порохового дыма. Справа текла ужасная Алле с плещущими в ней багровыми струями, слева – лес, таинственный, молчаливый.
Лес – вот где их спасение! Под тенью и гущей его развесистых деревьев, в тиши и приволье чащи!
И, не рассуждая более, Надя мгновенно дает шпоры Алкиду и несется галопом по направлению леса, сопровождаемая своим молчаливым спутником на саврасом коне.
Живительная лесная прохлада разом благотворно подействовала на больного.
– Где я? – впервые сознательно взглянув в глаза своей спасительницы, спросил он.
– В надежном, безопасном месте! – поспешила успокоить его Надя. – Ну, вот видишь, Баранчук… кажется, тебе и полегчало!
– Слава тебе, господи, полегчало! – отвечал улан. – Только голова все еще ровно как в огне и какой-то шум в мозгу, будто там не переставая палят из дьявольских пушек. Маленечко бы водицы испить – вот бы и вовсе хорошо было!
Надя быстро осмотрелась и, к великой своей радости, увидела небольшой ручей, протекающий поблизости лесной дороги. Подвести саврасого к ручью, помочь спешиться улану, обмакнуть носовой платок в воду и положить его на раненую голову Баранчука – все это было для нее делом какой-нибудь минуты.
Лишь только рана была обмыта, больной улан сразу точно преобразился. На бледное лицо его вернулись краски, глаза повеселели.
– Спасибо тебе, паныч, – произнес он радостным голосом. – Кабы не ты, не видать бы мне моей жинки, ни дивчат моих, Гальки да Парани, ни родимой хатки под Полтавой!
– Да разве ты хохол? – удивилась Надя.
– Как есть хохол, самый настоящий, только на службе пообрусел маленько… Да не впервой и в походе… И с Суворовым бились… и с Кутузовым бились… Альпы брали… Во как! – с заметной гордостью присовокупил он. – А сами мы из-под Полтавы, Кобелякского повета… Мотовиловские мы… може, слыхал, барин?
– Стой, стой, милый! Мотовиловский, говоришь ты? – И все лицо Нади озарилось радостной улыбкой. – Кобелякского повета?.. Да ты не брешешь, хохол?
Кобелякский повет… «Бидливые кровки»… Хутор Мотовилы и Саша Кириак… смуглый черноглазый Саша, мечтающий о принесении помощи всему человечеству!.. Ведь Мотовилы – их хутор, их – Кириаков!.. И Баранчук, значит, знает и Сашу, и его мать, и, чего доброго, бабушку Александрович…
И Надя вся точно всколыхнулась и оживилась, перенесясь мечтой к милой «Хохландии».
А Баранчук, точно угадавший ее мысли, продолжал невозмутимо:
– Из самых этих Мотовилов мы… с Кириачихой по суседству… Гордая барыня, важнющая. Уж такая гордая, что приступа нет к ней, не то что сынок ейный…
– Сынок… Саша? – перебила его Надя. – Ты и Сашу знаешь?
– А нешто не знаю? – усмехнулся Баранчук.
Ему, очевидно, было все лучше и лучше с каждой минутой. И рана полегчала от спокойствия и повязки, да и здесь, в лесу, вдали от шума битвы, было так хорошо и прохладно. Он уже вынул из-за пазухи трубку, высек огня и с удовольствием затянулся из нее, прикорнув на мягкой весенней траве, над берегом ручья.
– Как же не знать паныча Кириака? – говорил он радостно. – Славный хлопец, ей-богу!.. Перед походом ходил я на побывку до дому, так его же, паныча, видал. Лекарничал он на деревне и на хуторе там-то… Дюже помогает народу. Я ненароком руку топором зарубил, вся вспухла и почернела. Так что думаешь? Залечил мне руку-то, что тебе заправский лекарь. А послушал бы, что говорил при том. «Уйду, – говорит, – отселя, Ефрем, дай срок… В лекари уйду… Уж больно по нутру мне это…» А мамынька не пущает… Потому сын единственный… Утешение под старость… Да он не постоит за тем, дюже крепок ндравом хлопец… Поставит по-евонному, видать уж по всему… А как уходил, и так на прощанье кинул: «Гляди, еще пригожусь тебе, Ефрем!» И впрямь пригодится, может.
Говоря это, раненый улан широко улыбнулся добродушной улыбкой… Ему вспомнились заодно с добрым панычем и милый повет, и родимая хатка, и жинка, и дивчата-погодки, такие крепкие и черноглазые…
Улыбнулась за ним и Надя. Перед ней, как сладкий сон, пронеслось былое. И чудные, как греза, два года, проведенные в Малороссии, и старая бабуся, и тетка Злачко, и милый черноглазый Саша, этот орленок, заключенный в курятнике и вздыхающий по воле. Не из тщеславия и гордости – знает она – рвется он оттуда, а по доброте сердца, из желания помочь ближним, отдать всего себя на людские нужды… Милый, дорогой Саша, милый мотовиловский паныч! Исполнится ли когда-нибудь твоя заветная мечта? Пробьешь ли ты себе путь к свободе?..
И перед Надей встает строгий образ гордой, тщеславной Кириачихи – матери Саши… Как она бережет и любит сына! Но как эгоистично любит!.. Как для себя и ради своего спокойствия бережет… А ему, Саше, как и Наде, нужна воля, нужна драгоценная свобода и могучий, смелый орлиный полет.
Задумалась Надя… Грезит… улыбается… Лицо и радостно и грустно в одно и то же время…
И Баранчук задумался: забыл и про войну, и про рану, и про тяжелые минуты, проведенные там, на Фридландском поле… Перед ним родные поля Украины, родные люди… В своем сладком забытье он все крепче и крепче затягивается трубкой и, одурманенный приятным куревом и сладкими мечтами, улыбается все блаженнее и шире. Не то сон, не то дрема охватывает улана. Уснуть бы, забыться здесь, на зеленой траве, под покровом гостеприимного леса… Ручей звенит и щебечет, как нарочно, так усыпляюще монотонно… Одурманенный мозг не выдерживает больше, трубка выскальзывает из рук и падает в траву, а за нею падает сам Баранчук, бесчувственный, мертвенно-бледный…
– Боже мой! Что с ним? Ефрем, опомнись, несчастный! – разом просыпаясь от охватившей ее грезы, вне себя лепечет Надя, хватая и тряся за рукав бесчувственного Баранчука.
Не для того же вырвала она его из кромешного ада, чтобы дать умереть такой глупой, бесполезной смертью, отравленному злосчастным курением, обессиленному от ран…
– Вставай, Баранчук, собери силы!
И то пора. По лесной дороге бегут все новые и новые толпы фридландцев.
– Спасайтесь! – кричат они юному уланчику. – Чего вы расположились здесь? Неприятель близехонько! Скорей, скорей! Уносите ноги отсюда, если вам дорога жизнь!
Надя с тревогой и ужасом глядит на бегущих. Баранчук бесчувствен и неподвижен по-прежнему. Она тормошит его, дует ему в лицо, кричит в самые уши – все напрасно! Он недвижим, как настоящий мертвец. О! Будь он мертвый – она, не задумываясь, оставила бы его здесь. Но он жив, его сердце, хотя и слабо, но бьется в груди под сукном колета. И вдруг ее собственное сердце заколотилось, как раненая птичка, в груди. А что, если оставить его здесь? Его могут принять за мертвого, такого, как он есть – бесчувственного, чуть живого. Не станет же в самом деле неприятель пристреливать своего раненого врага? Не звери же они, в самом деле, эти французы!..
Она колеблется с минуту… и вдруг, разом, с негодованием отбрасывает от себя подвернувшуюся было мысль. Оставить больного на произвол судьбы, оставить умирать среди этого леса! И она могла на секунду подумать об этом! О, какой стыд, какой ужас!..
И она снова бросается к ручью, зачерпывает полный кивер студеной влаги и выливает ее на голову больного.
Вода как нельзя лучше подействовала на Баранчука. Он слабо вздохнул, открыл глаза, зашевелился.
– На лошадь, Баранчук! На лошадь, ради бога, если тебе сколько-нибудь дорога твоя жизнь! – воскликнула, вся трепеща и волнуясь, Надя, не отводя глаз от удаляющейся от них бегущей толпы.
Толпа уже далеко. Последние фигуры бегущих фридландцев уже скрылись за деревьями. Голоса утихли. Только какой-то смутный гул, точно шепот, от множества копыт несется по лесу.
Что это? Новые беглецы, или…
Надя не досказывает своей мысли. Вся ее кровь застывает в ее жилах. Ужасом наполняется все существо девушки. Страшная догадка молнией пронизывает мозг. Фридландцы не солгали. Гул несется с противоположной стороны. Вот он все слышнее и слышнее. Вот уже слышен ясно и четко на более коротком и близком расстоянии. Нет сомнения – это неприятель.
– Мы погибли! – беззвучно лепечут ее побледневшие губы. – Мы погибли, Баранчук, если ты не сядешь на коня сейчас, сию секунду…
Ее трепет и волнение передаются больному.
Гибель… смерть… О нет! Ему еще не хочется умирать… умирать теперь, на чужбине, вдали от родины и семьи… Нет! Нет!.. Жить, жить, во что бы то ни стало!.. – трепещет что-то в измученном сердце солдата.
И, обхватив плечи Нади, он, с усилием опираясь на них, тяжело поднимается с земли. Вот одна нога занесена уже в стремя… Еще, еще немного… одно последнее усилие… Холодный пот градом катится по его лицу… Руки и ноги трясутся от слабости.
А неприятель все ближе и ближе… Уже Алкид, почуя его, храпит и бьет копытами землю. Глаза умного животного пылают… Опасность не за горами. Он знает это, верный конь, и своим нетерпением словно хочет предостеречь всадников.
Наконец Баранчук кое-как взгромоздился в седло и скачет на своем Саврасе бок о бок с Надей… Но, боже мой, как тихо, каким черепашьим шагом подвигаются они вперед!
– Не можешь ли ты прибавить ходу? – шепотом просит девушка. – Иначе они догонят нас в один миг.
– Видит бог, не могу! – срывается с запекшихся губ Баранчука полным отчаяния и страха звуком.
– Но нас настигнут, пойми! Неприятель не поцеремонится с нами! Французы озверели из-за своих огромных потерь… Вряд ли найдется у них доля жалости к нам. А если нас примут за шпионов или лазутчиков?.. Что тогда? Во сто крат было лучше умереть на поле битвы, нежели этой смертью затравленных зайчат здесь, среди леса| _ с отчаянием и дрожью в голосе восклицает Надя.
– Брось меня, брось, барин, и скачи со Христом один! – лепечет в ответ обезумевший улан. – Все едино, не вынести мне убийственной скачки, помру я в дороге! Как бог свят, помру!
– Вздор городишь, приятель! Вместе спасаться, вместе и умирать! – твердо произнесла девушка.
И прежде чем улан мог вымолвить слово, Надя изо всей силы ударила нагайкой его саврасого и полетела вперед с быстротою ветра, увлекая за собою едва державшегося в седле Баранчука.
Это было как раз вовремя, так как из темной чащи показался неприятельский конный отряд и во весь дух помчался за беглецами.
Как безумная, неслась Надя вперед по лесу, с тою ужасною быстротой, от которой дух захватывает и сердце рвется надвое в трепещущей груди. Повод Алкида спутан с поводом уланского коня; лошади несутся бок о бок, одна подле другой, не отступая ни на пол-аршина друг от друга… Потерявший снова сознание Баранчук упал головою на седло Нади, в то время как ноги его запутались в стременах. Рука девушки крепко обхватывает плечи больного… Каждая минута, каждая секунда дороги… Мешкать нельзя. Все ее мысли направлены к одному: ускакать, спасти себя и его во что бы то ни стало.
– Боже великий! Помоги мне!.. – бессвязно лепечут ее бледные губы. – Если мне суждено умереть, то дай мне славную смерть на ратном поле, боже, но не эту! Не эту, господи! Помилуй меня!
А неприятель между тем все ближе и ближе… Он уже совсем позади… Уже можно различить лязг стремян и характерный французский говор.
Надя боится оглянуться назад. Дыхание «его» лошади обдает ее шею… Или это кажется ей? Или расстроенное воображение преувеличивает опасность?
Нет, нет, это так… Французы близко за ними, почти рядом… Бегство немыслимо! Спасенья нет!
– Rendez vous! (Сдавайтесь!) – доносится до ее слуха неприятельский резкий голос.
Но в ответ она только судорожно сжимает ногами вздымающиеся от скачки бока Алкида, и верный конь не бежит уже, а словно несется по воздуху, чуть касаясь копытами земли…
Вдруг что-то щелкнуло сзади странным тупым звуком… Грянул выстрел… и точно пчела прожужжала над самым ухом скачущей всадницы. О, она знает пчелу – страшную железную пчелу, не щадящую жизни молодых и старых! Это пуля!.. Это смерть!..
«Слава богу, мимо!» – мелькает смутным соображением в мозгу Нади.
Мимо!.. Она спасена!
Надя поднимает голову. Да, она жива, решительно жива, если видит этот лес, это небо, охваченное мирным заревом вечернего заката… Она жива!.. Как хороша жизнь!.. Слава богу!
Жива… но надолго ли? Теперь она уже ясно ощущает чье-то горячее дыхание у себя за плечами… Это не воображение, а действительность. Увы! Неприятельские кони только в нескольких шагах от них! Сейчас грянет новый выстрел… Снова прожужжит роковая пчела, и ее, Нади, не станет… Не станет смугленькой Нади с ее солдатской судьбой…
– Rendez vous! – кричит тот же резкий голос, ужасный голос, пронизывающий все ее существо каким-то колючим ужасным холодом. – Rendez…
Но голос не договорил, оборвался… Раздался новый выстрел, но уже не сзади, а где-то с противоположной стороны, и вслед за ним что-то ахнуло, застонало и тяжело рухнуло на землю за спиной скачущей Нади.
А навстречу ей уже несется с диким гиканьем целый отряд казаков.
Впереди всех высокий атаманец с горящим взором и седоватыми усами. Вот они бурей налетели и сшиблись с ошеломленным врагом, сверкая обнаженными клинками сабель. Подле седого казака, очевидно начальника отряда, дерется молодой, почти юный офицерик, рубя направо и налево своей окровавленной шпагой. Что-то отчаянно-смелое, отважное, порывистое в этом побледневшем, взволнованном лице, в этих пылающих глазах, полных безумного энтузиазма!