На другой день был праздник. Вечером весь народ, блестя на заходящем солнце праздничным нарядом, был на улице. Вина было нажато больше обыкновенного. Народ освободился от трудов. Казаки через месяц сбирались в поход, и во многих семействах готовились свадьбы.
На площади, перед станичным правлением и около двух лавочек, – одной с закусками и семечками, другой с платками и ситцами, – больше всего стояло народа. На завалинке дома правления сидели и стояли старики в серых и черных степенных зипунах, без галунов и украшений. Старики спокойно, мерными голосами беседовали между собой об урожаях и молодых ребятах, об общественных делах и о старине, величаво и равнодушно поглядывая на молодое поколение. Проходя мимо их, бабы и девки приостанавливались и опускали головы. Молодые казаки почтительно уменьшали шаг и, снимая папахи, держали их некоторое время перед головою. Старики замолкали. Кто строго, кто ласково, осматривали они проходящих и медленно снимали и снова надевали папахи.
Казачки еще не начинали водить хороводы, а, собравшись кружками в яркоцветных бешметах и белых платках, обвязывающих голову и глаза, сидели на земле и завалинках хат, в тени от косых лучей солнца, и звонко болтали и смеялись. Мальчишки и девчонки играли в лапту, зажигая мяч высоко в ясное небо, и с криком и писком бегали по площади. Девочки– подростки на другом угле площади уже водили хороводы и тоненькими, несмелыми голосами пищали песню. Писаря, льготные и вернувшиеся на праздник молодые ребята в нарядных белых и новых красных черкесках, обшитых галунами, с праздничными, веселыми лицами, по-двое, по-трое, взявшись рука с рукой, ходили от одного кружка баб и девок к другому и, останавливаясь, шутили и заигрывали с казачками. Армянин-лавочник в синей черкеске тонкого сукна с галунами стоял у отворенной двери, в которую виднелись ярусы свернутых цветных платков, и с гордостию восточного торговца и сознанием своей важности ожидал покупателей. Два краснобородые босые чеченца, пришедшие из-за Терека полюбоваться на праздник, сидели на корточках у дома своего знакомца и, небрежно покуривая из маленьких трубочек и поплевывая, перекидывались, глядя на народ, быстрыми гортанными звуками. Изредка непраздничный солдат в старой шинели торопливо проходил между пестрыми группами по площади. Кое-где уже слышались пьяные песни загулявших казаков. Все хаты были заперты, крылечки с вечера вымыты. Даже старухи были на улице. По сухим улицам везде, в пыли, под ногами, валялась шелуха арбузных и тыквенных семечек. В воздухе было тепло и неподвижно, в ясном небе голубо и прозрачно. Бело-матовый хребет гор, видневшийся из-за крыш, казался близок и розовел в лучах заходящего солнца. Изредка с заречной стороны доносился дальний гул пушечного выстрела. Но над станицей, сливаясь, носились разнообразные веселые, праздничные звуки.
Оленин всё утро ходил по двору, ожидая увидать Марьяну. Но она, убравшись, пошла к обедне в часовню; потом то сидела на завалине с девками, щелкая семя, то с товарками же забегала домой и весело, ласково взглядывала на постояльца. Оленин боялся заговаривать с ней шутливо и при других. Он хотел договорить ей вчерашнее и добиться от нее решительного ответа. Он ждал опять такой же минуты, как вчера вечером; но минута не приходила, а оставаться в таком нерешительном положении он не чувствовал в себе более силы. Она вышла опять на улицу, и немного погодя, сам не зная куда, пошел и он за нею. Он миновал угол, где она сидела, блестя своим атласным голубым бешметом, и с болью в сердце услыхал за собою девичий хохот.
Хата Белецкого была на площади. Оленин, проходя мимо ее, услыхал голос Белецкого: «заходите», и зашел.
Поговорив, они оба сели к окну. Скоро к ним присоединился Ерошка в новом бешмете и уселся подле них на пол.
– Вот это аристократическая кучка, – говорил Белецкий, указывая папироской на пеструю группу на углу и улыбаясь.– И моя там, видите, в красном. Это обновка. Что же хороводы не начинаются? – прокричал Белецкий, выглядывая из окна. – Вот погодите, как смеркнется, и мы пойдем. Потом позовем их к Устеньке; надо им бал задать.
– И я приду к Устеньке, – сказал Оленин решительно. – Марьяна будет?
– Будет, приходите! – сказал Белецкий, нисколько не удивляясь.– А ведь очень красиво, – прибавил он, указывая на пестрые толпы.
– Да, очень! – поддакнул Оленин, стараясь казаться равнодушным. – На таких праздниках, – прибавил он, – меня всегда удивляет, отчего так, вследствие того, что нынче, например, пятнадцатое число, вдруг все люди стали довольны и веселы? На всем виден праздник. И глаза, и лица, и голоса, и движения, и одежда, и воздух, и солнце, – всё праздничное. А у нас уже нет праздников.
– Да, – сказал Белецкий, не любивший таких рассуждений. – А ты что не пьешь, старик? – обратился он к Ерошке.
Ерошка мигнул Оленину на Белецкого: – Да что, он гордый, кунак-то твой!
Белецкий поднял стакан. – Алла бирды, – сказал он и выпил. (Алла бирды, значит: Бог дал; это обыкновенное приветствие, употребляемое кавказцами, когда пьют вместе.)
– Сау бул (будь здоров), – сказал Ерошка улыбаясь и выпил свой стакан.
– Ты говоришь: праздник! – сказал он Оленину, поднимаясь и глядя в окно. – Это что за праздник! Ты бы посмотрел, как в старину гуляли! Бабы выйдут, бывало, оденутся в сарафаны, галунами обшиты. Грудь всю золотыми в два ряда обвешают. На голове кокошники золотые носили. Как пройдет, так фр! фр! шум подымется. Каждая баба, как княгиня была. Бывало выйдут, табун целый, заиграют песни, так стон стоит; всю ночь гуляют. А казаки бочки выкатят на двор, засядут, всю ночь до рассвета пьют. А то схватятся рука с рукой, пойдут по станице лавой. Кого встретят, с собой забирают, да от одного к другому и ходят. Другой раз три дня гуляют. Батюшка бывало придет, еще я помню, красный, распухнет весь, без шапки, всё растеряет, придет и ляжет. Матушка уж знает бывало: свежей икры и чихирю ему принесет опохмелиться, а сама бежит по станице шапку его искать. Так двое суток спит! Вот какие люди были! А нынче что?
– Ну, а девки-то в сарафанах как же? Одни гуляли? – спросил Белецкий.
– Да, одни! Придут бывало казаки, или верхом сядут, скажут: пойдем хороводы разбивать, и поедут, а девки дубье возьмут. На масленице, бывало, как разлетится какой молодец, а они бьют, лошадь бьют, его бьют. Прорвет стену, подхватит какую любит и увезет. Матушка, душенька, уж как хочет любит. Да и девки ж были! Королевны!
В это время из боковой улицы выехали на площадь два всадника. Один из них был Назарка, другой Лукашка. Лукашка сидел несколько боком на своем сытом гнедом кабардинце, легко ступавшем по жесткой дороге и подкидывавшем красивою головой с глянцевитою тонкою холкой. Ловко прилаженное ружье в чехле, пистолет за спиной и свернутая за седлом бурка доказывали, что Лукашка ехал не из мирного и ближнего места. В его боковой щегольской посадке, в небрежном движении руки, похлопывавшей чуть слышно плетью под брюхо лошади, и особенно в его блестящих черных глазах, смотревших, гордо прищуриваясь, вокруг, выражались сознание силы и самонадеянность молодости. Видали молодца? казалось говорили его глаза, поглядывая по сторонам. Статная лошадь, с серебряным набором сбруя и оружие и сам красивый казак обратили на себя внимание всего народа, бывшего на площади. Назарка, худощавый и малорослый, был одет гораздо хуже Лукашки. Проезжая мимо стариков, Лукашка приостановился и приподнял белую курчавую папаху над стриженою черною головой.
– Чтò, много ль ногайских коней угнал? – сказал худенький старичок с нахмуренным, мрачным взглядом.
– А ты небось считал, дедука, что спрашиваешь, – отвечал Лукашка, отворачиваясь.
– То-то парня-то с собой напрасно водишь, – проговорил старик еще мрачнее.
– Вишь, чорт, всё знает! – проговорил про себя Лукашка, и лицо его приняло озабоченное выражение; но взглянув на угол, где стояло много казачек, он повернул к ним лошадь.
– Здорово дневали, девки! – крикнул он сильным, заливистым голосом, вдруг останавливая лошадь. – Состарелись без меня, ведьмы. – И он засмеялся.
– Здорово, Лукашка! здорово, батяка! —послышались веселые голоса.—Денег много привез? Закусок купи девкам-то! Надолго приехал? И то давно не видали.
– С Назаркой на ночку погулять прилетели, – отвечал Лукашка, замахиваясь плетью на лошадь и наезжая на девок.
– И то Марьянка уж забыла тебя совсем, – пропищала Устенька, толкая локтем Марьяну и заливаясь тонким смехом.
Марьяна отодвинулась от лошади и, закинув назад голову, блестящими большими глазами спокойно взглянула на казака.
– И то давно не бывал! Что лошадью топчешь-то? – сказала она сухо и отвернулась.
Лукашка казался особенно весел. Лицо его сияло удалью и радостию. Холодный ответ Марьяны видимо поразил его. Он вдруг нахмурил брови.
– Становись в стремя, в горы увезу, мамочка! – вдруг крикнул он, как бы разгоняя дурные мысли и джигитуя между девок. Он нагнулся к Марьяне. – Поцелую, уж так поцелую, что ну!
Марьяна встретилась с ним глазами и вдруг покраснела. Она отступила.
– Ну тебя совсем! Ноги отдавишь, – сказала она и, опустив голову, посмотрела на свои стройные ноги, обтянутые голубыми чулками со стрелками, в красных новых чувяках, обшитых узеньким серебряным галуном.
Лукашка обратился к Устеньке, а Марьяна села рядом с казачкой, державшею на руках ребенка. Ребенок потянулся к девке и пухленькою ручонкой ухватился за нитку монистов, висевших на ее синем бешмете. Марьяна нагнулась к нему и искоса поглядела на Лукашку. Лукашка в это время доставал из-под черкески, из кармана черного бешмета, узелок с закусками и семечками.
– На всех жертвую, – сказал он, передавая узелок Устеньке, и с улыбкой глянул на Марьянку.
Снова замешательство выразилось на лице девки. Прекрасные глаза подернулись как туманом. Она спустила платок ниже губ и, вдруг припав головой к белому личику ребенка, державшего ее за монисто, начала жадно целовать его. Ребенок упирался ручонками в высокую грудь девки и кричал, открывая беззубый ротик.
– Чтò душишь парнишку-то? – сказала мать ребенка, отнимая его у ней и расстегивая бешмет, чтобы дать ему груди. – Лучше бы с парнем здоровкалась.
– Только коня уберу, придем с Назаркой, целую ночь гулять будем, – сказал Лукашка, хлопнув плетью лошадь, и поехал прочь от девок.
Свернув в боковую улицу с Назаркой вместе, они подъехали к двум стоявшим рядом хатам.
– Дорвались, брат! Скорей приходи! – крикнул Лукашка товарищу, слезая у соседнего двора и осторожно проводя коня в плетеные ворота своего двора. – Здорово, Степка! – обратился он к немой, которая, тоже празднично разряженная, шла с улицы, чтобы принять коня. И он знаками показал ей, чтоб она поставила коня к сену и не расседлывала его.
Немая загудела, зачмокала, указывая на коня, и поцеловала его в нос. Это значило, что она любит коня и что конь хорош.
– Здорово, матушка! Что, аль на улицу еще не выходила? – прокричал Лукашка, поддерживая ружье и поднимаясь на крыльцо.
Старуха-мать отворила ему дверь.
– Вот не ждала, не гадала, – сказала старуха. – А Кирка сказывал, ты не будешь.
– Принеси чихирьку, поди, матушка. Ко мне Назарка придет, праздник помолим.
– Сейчас, Лукаша, сейчас, – отвечала старуха. – Бабы-то наши гуляют. Я чай, и наша немая ушла.
И захватив ключи, она торопливо пошла в избушку.
Назарка, убрав своего коня и сняв ружье, вошел к Лукашке.
– Будь здоров, – говорил Лукашка, принимая от матери полную чашку чихиря и осторожно поднося ее к нагнутой голове.
– Вишь, дело-то, – сказал Назарка: – дедука Бурлак чтò сказал: «много ли коней украл?» Видно, знает.
– Колдун! – коротко отвечал Лукашка. – Да это чтò? – прибавил он, встряхнув головой. – Уж они за рекой. Ищи.
– Все неладно.
– А что неладно! Снеси чихирю ему завтра. Так-то делать надо, и ничего будет. Теперь гулять. Пей!—крикнул Лукашка тем самым голосом, каким старик Ерошка произносил это слово. – На улицу гулять пойдем, к девкам. Ты сходи, меду возьми, или я немую пошлю. До утра гулять будем.
Назарка улыбался.
– Что ж, долго побудем? – сказал он.
– Дай погуляем! Беги за водкой! На деньги!
Назарка послушно побежал к Ямке.
Дядя Ерошка и Ергушов, как хищные птицы, пронюхав, где гулянье, оба пьяные, один за другим ввалились в хату.
– Давай еще полведра! – крикнул Лукашка матери в ответ на их здоровканье.
– Ну, сказывай, чорт, где украл? – прокричал дядя Ерошка. – Молодец! Люблю!
– То-то люблю! – отвечал смеясь Лукашка. – Девкам закуски от юнкирей носишь. Эх, старый!
– Неправда, вот и неправда! Эх, Марка! – Старик расхохотался.– Уж как просил меня чорт энтот! Поди, говорит, похлопочи. Флинту давал. Нет, Бог с ним! Я бы обделал, да тебя жалею. Ну, сказывай, где был. – И старик заговорил по-татарски.
Лукашка бойко отвечал ему.
Ергушов, плохо знавший по-татарски, лишь изредка вставлял русские слова.
– Я говорю, коней угнал. Я твердо знаю, – поддакивал он.
– Поехали мы с Гирейкой, – рассказывал Лукашка. (Что он Гирей-хана называл Гирейкой, в том было заметное для казаков молодечество.) – За рекой всё храбрился, что он всю степь знает, прямо приведет, а выехали, ночь темная, спутался мой Гирейка, стал елозить, а всё толку нет. Не найдет аула, да и шабаш. Правей мы, видно, взяли. Почитай до полуночи искали. Уж, спасибо, собаки завыли.
– Дураки, – сказал дядя Ерошка. – Так-то мы, бывало, спутаемся ночью в степи. Чорт их разберет! Выеду, бывало, на бугор, завою по бирючиному, вот так-то! (Он сложил руки у рта и завыл, будто стадо волков, в одну ноту.) Как раз собаки откликнутся. Ну, доказывай. Ну чтò ж, нашли?
– Живо обротали. Назарку было поймали ногайки-бабы, пра!
– Да, поймали, – обиженно сказал вернувшийся Назарка.
– Выехали, опять Гирейка спутался, вовсе было завел в буруны. Так вот всё кажет, что к Тереку, а вовсе прочь едем.
– А ты по звездам бы смотрел, – сказал дядя Ерошка.
– И я говорю, – подхватил Ергушов.
– Да, смотри тут, как темно всё. Уж я бился, бился! Поймал кобылу одну, обротал, а своего коня пустил; думаю, выведет. Так что же ты думаешь? Как фыркнет, фыркнет, да носом по земи… Выскакал вперед, так прямо в станицу и вывел. И то спасибо уж светло вовсе стало; только успели в лесу коней схоронить. Нагим из-зa реки приехал, взял.
Ергушов покачал головой. – Я и говорю: ловко! А много ль?
– Все тут, – сказал Лукашка, хлопая по карману.
Старуха в это время вошла в избу. Лукашка не договорил.
– Пей! – прокричал он.
– Так-то мы с Гирчиком paз поздно поехали… – начал Ерошка.
– Ну, тебя не переслушаешь, – сказал Лукашка. – А я пойду. – И, допив вино из чапурки и затянув туже ремень пояса, Лукашка вышел на улицу…
Уж было темно, когда Лукашка вышел на улицу. Осенняя ночь была свежа и безветрена. Полный золотой месяц выплывал из-за черных раин, поднимавшихся на одной стороне площади. Из труб избушек шел дым и, сливаясь с туманом, стлался над станицею. В окнах кое-где светились огни. Запах кизяка, чапры и тумана был разлит в воздухе. Говор, смех, песни и щелканье семечек звучали так же смешанно, но отчетливее, чем днем. Белые платки и папахи кучками виднелись в темноте около заборов и домов.
На площади, против отворенной и освещенной двери лавки, чернеется и белеется толпа казаков и девок и слышатся громкие песни, смех и говор. Схватившись рука с рукой, девки кружатся, плавно выступая на пыльной площади. Худощавая и самая некрасивая из девок запевает:
Из-зa лесику, лесу темного,
Ай-да-люли!
Из-за садику, саду зеленого
Вот и шли-прошли два молодца,
Два молодца, да оба холосты.
Они шли-прошли, да становилися,
Они становилися, разбранилися
Выходила к ним красна девица,
Выходила к ним, говорила им:
Вот кому-нибудь из вас достануся.
Доставалася да парню белому,
Парню белому, белокурому.
Он бере, берет за праву руку,
Он веде, ведет да вдоль по кругу.
Всем товарищам порасхвастался:
Какова, братцы, хозяюшка!
Старухи стоят около, прислушиваясь к песням. Мальчишки и девчонки бегают кругом в темноте, догоняя друг друга. Казаки стоят кругом, затрогивая проходящих девок, изредка разрывая хоровод и входя в него. По темную сторону двери стоят Белецкий и Оленин в черкесках и папахах и не казачьим говором, не громко, но слышно, разговаривают между собой, чувствуя, что обращают на себя внимание. Рядом в хороводе ходят толстенькая Устенька в красном бешмете и величавая фигура Марьяны в новой рубахе и бешмете. Оленин с Белецким разговаривали о том, как бы им отбить от хоровода Марьянку с Устенькой. Белецкий думал, что Оленин хотел только повеселиться, а Оленин ждал решения своей участи. Он во чтò бы то ни стало хотел нынче же видеть Марьяну одну, сказать ей всё и спросить ее, может ли и хочет ли она быть его женою. Несмотря на то, что вопрос этот давно был решен для него отрицательно, он надеялся, что будет в силах рассказать ей всё, чтò чувствует, и что она поймет его.
– Чтò вы мне раньше не сказали, – говорил Белецкий: – я бы вам устроил через Устеньку. Вы такой странный!
– Что делать? Когда-нибудь, очень скоро, я вам всё скажу. Теперь только, ради Бога, устройте, чтоб она пришла к Устеньке.
– Хорошо. Это легко… Что же, ты парню белому достанешься, Марьянка, а? а не Лукашке? – сказал Белецкий, для приличия обращаясь сначала к Марьянке; и, не дождавшись ответа, он подошел к Устеньке и начал просить ее привести с собою Марьянку. Не успел он договорить, как запевало заиграла другую песню, и девки потянули друг дружку.
Они пели:
Как зa садом, за садом
Ходил, гулял молодец
Вдоль улицы в конец.
Он во первый раз иде,
Машет правою рукой,
Во другой он раз иде,
Машет шляпой пуховой,
А во третий раз иде,
Останавливатся,
Останавливатся, переправливатся,
«Я хотел к тебе пойти,
Тебе милой попенять:
Отчего же, моя милая,
Ты нейдешь во сад гулять?
Али ты, моя милая,
Мною чванишься?
Опосля, моя милая,
Успокоишься.
Зашлю сватать,
Буду сватать.
Беру замуж зa себя,
Будешь плакать от меня».
Уж я знала, чтò сказать,
И не смела отвечать.
Я не смела отвечать,
Выходила в сад гулять.
Прихожу я в зелен сад;
Дружку кланялась.
«А я, девица, поклон,
И платочек из рук вон.
Изволь, милая, принять,
Во белые руки взять.
Во белы руки бери,
Меня, девица, люби.
Я не знаю, как мне быть,
Чем мне милую дарить,
Подарю своей милой,
Большой шалевой платок.
Я за этот за платок,
Поцелую раз пяток».
Лукашка с Назаркой, разорвав хоровод, пошли ходить между девками. Лукашка подтягивал резким подголоском и, размахивая руками, ходил посередине хоровода. «Что же, выходи какая!» проговорил он. Девки толкали Марьянку: она не хотела выйти. Из-за песни слышались тонкий смех, удары, поцелуи, шопот.
Проходя мимо Оленина, Лукашка ласково кивнул ему головой.
– Митрий Андреич! И ты пришел посмотреть? – сказал он.
– Да, – решительно и сухо отвечал Оленин.
Белецкий наклонился на ухо Устеньке и сказал ей что-то.
Она хотела ответить, но не успела и, проходя во второй раз, сказала:
– Хорошо, придем.
– И Марьяна тоже?
Оленин нагнулся к Марьяне. – Придешь? Пожалуйста, хоть на минуту. Мне нужно поговорить с тобой.
– Девки придут, и я приду.
– Скажешь мне, чтò я просил? – спросил он опять, нагибаясь к ней. – Ты нынче весела.
Она уж уходила от него. Он пошел за ней.
– Скажешь?
– Чего сказать?
– Что я третьего дня спрашивал, – сказал Оленин, нагибаясь к ее уху. – Пойдешь зa меня?
Марьяна подумала.
– Скажу, – ответила она, – нынче скажу.
И в темноте глаза ее весело и ласково блеснули на молодого человека.
Он всё шел за ней. Ему радостно было наклониться к ней поближе.
Но Лукашка, продолжая петь, дернул ее сильно за руку и вырвал из хоровода на середину. Оленин, успев только проговорить: «приходи же к Устеньке», отошел к своему товарищу. Песня кончилась. Лукашка обтер губы, Марьянка тоже, и они поцеловались. «Нет, paз пяток», говорил Лукашка. Говор, смех, беготня заменили плавное движенье и плавные звуки. Лукашка, который казался уже сильно выпивши, стал оделять девок закусками.
– На всех жертвую, – говорил он с гордым комически– трогательным самодовольством. – А кто к солдатам гулять, выходи из хоровода вон, – прибавил он вдруг, злобно глянув на Оленина.
Девки хватали у него закуски и, смеясь, отбивали друг у друга. Белецкий и Оленин отошли к стороне.
Лукашка, как бы стыдясь своей щедрости, сняв папаху и отирая лоб рукавом, подошел к Марьянке и Устеньке.
– Али ты, моя милая, мною чванишься? – повторил он слова песни, которую только что пели, и, обращаясь к Марьянке: – мною чванишься? – еще повторил он сердито. – Пойдешь замуж, будешь плакать от меня, – прибавил он, обнимая вместе Устеньку и Марьяну.
Устенька вырвалась и, размахнувшись, ударила его по спине так, что руку себе ушибла.
– Что ж, станете еще водить? – спросил он.
– Как девки хотят, – отвечала Устенька, – а я домой пойду, и Марьянка хотела к нам прийти.
Казак, продолжая обнимать Марьяну, отвел ее от толпы к темному углу дома.
– Не ходи, Машенька, – сказал он, – последний раз погуляем. Иди домой, я к тебе приду.
– Чего мне дома делать? На то праздник, чтоб гулять. К Устеньке пойду, – сказала Марьяна.
– Ведь всё равно женюсь.
– Ладно, – сказала Марьяна, – там видно будет.
– Что ж, пойдешь? – строго сказал Лукашка и, прижав ее к себе, поцеловал в щеку.
– Ну, брось! Что пристал? – И Марьяна, вырвавшись, отошла от него.
– Эх, девка!… Худо будет,—укоризненно сказал Лукашка, остановившись и качая головой. – Будешь плакать от меня, – и, отвернувшись от нее, крикнул на девок: – играй, что ль!
Марьяну как будто испугало и рассердило то, чтò он сказал. Она остановилась. – Чтò худо будет?
– А то.
– А чтò?
– А то, что с постояльцем-солдатом гуляешь, зато и меня разлюбила.
– Захотела, разлюбила. Ты мне не отец, не мать. Чего хочешь? Кого захочу, того и люблю.
– Так, так! – сказал Лукашка. – Помни ж! – Он подошел к лавке. – Девки! —крикнул он, – что стали? Еще хоровод играйте. Назарка! беги, чихиря неси.
– Что ж, придут они? – спрашивал Оленин у Белецкого.
– Сейчас придут, – отвечал Белецкий. – Пойдемте, надо приготовить бал.