bannerbannerbanner
Полное собрание сочинений. Том 14. Война и мир. Черновые редакции и варианты. Часть вторая

Лев Толстой
Полное собрание сочинений. Том 14. Война и мир. Черновые редакции и варианты. Часть вторая

Она давно уже придумала этот аргумент, всё ждала его от аббата, но, соскучившись дожидаться, высказала его сама. Directeur de consience был изумлен этим поставлением перед ним с такою простотой Колумбова яйца. Он восхищен был неожиданной быстротой успехов своей ученицы, но не мог отказаться от своего умственного, трудами построенного здания аргументов. Он[2184] стал опровергать рассуждение своей духовной дочери и подвинулся ближе, но вдруг Элен вскрикнула, взялась обеими руками за грудь и упала на спинку кресла. Испуганный аббат вскочил с места, призвал женщин.

Привезенный доктор нашел графиню в постели и задыхающуюся.

– J’avais toujours soupçonné l’angine pectorale, – сказал он сам себе, выходя из комнаты, – et la voilà.[2185]

Было послано за княгиней Курагиной[2186] и за русским священником, но и та и другой приехали слишком поздно.[2187]

№ 232 (T. III, ч. 3, гл. VIII?).[2188]

У самой околицы Пьер должен был остановиться от столпившихся телег и казаков.

– Чисто, брат,[2189] вышарили. Евдокимовской сотни были переж нас, – говорил один из выезжавших казаков другому, который ехал вслед за Пьером.

Пьер проехал в околицу.

– Это чей такой? – сказал сзади его голос выезжавшего казака.

– А бог его знает. Конь добрый. Променять надо.

Пьер оглянулся. Казаки чему-то смеялись, глядя на его лошадь. В[2190] улице деревни тоже были воза выкочевывающих жителей, которые подвигались к околице. Около возов с воем шли женщины, уезжавшие и провожавшие отъезжающих. Пьер хотел спросить у жителей, зачем и куда они уходили, но все казались так взволнованы и озабочены, что он не решился обратиться ни к кому из них и проехал дальше. Обоз, толпившийся у околицы, очевидно, был последний. Большая деревня была пуста, только у колодца стояли два казака, поя лошадей в корыте, и несколько подальше колодца, на завалинке, сидел старик.

Погода все дни, начиная с 26, стояла прекрасная.[2191] Была та осенняя сухая погода, когда морозом ночным подсушивает землю и лист, оттаивающим морозом освежает ее и дневным солнцем коротко греет землю и коробит[2192] спадающий лист, горьким и крепким запахом которого кажется проникнутым весь воздух.

Когда Пьер въехал в деревню, было уже 4 часа, низко ходящее солнце зашло за[2193] крыши изб, и становилось свежо. Старый, с клинообразной, редкой, полуседой бородой и такими же большими бровями, сидел в шубе на завалинке, а корявыми с сведенными пальцами руками <держал> сделавшийся гладким костыль.[2194]

Пьер[2195] направился к старику.[2196]

Старик поднял голову, слабыми, мигающими глазами посмотрел на Пьера,[2197] опустил голову и передвинул несколько раз губами.

– Большак! Большак! Большак! – послышался[2198] в это время всё приближающийся и как бы зовущий его голос. Пьер оглянулся, и в это[2199] же время к нему подбежало какое-то странное мужское существо (у него была редкая борода и коротко остриженные волосы) в одной бабьей, раскрытой на груди рубашке.

– Бу-бу-бу-бу, большак, большак, постой, – говорило это существо, останавливая за поводья лошадь Пьера. Пьер невольно остановился. Дурачок вынул свои маленькие, нерабочие ручки, которые он держал прежде на красной, загорелой до разрезу рубахи груди, и, высунув их в короткие рукава, стал грозить Пьеру обоими пальцами и делая[2200] испуганное лицо.

– Бу, бу, бу, не езди, казак, курей убили, петуха убили. Большака убьют, бу, бу, бу. – Вдруг лицо дурачка просветлело, на старом лице его вдруг просияла детская, милая улыбка. – Пятак Семке. Большак, пятак, – заговорил он. – Свечку бу, бу, бу.

Пьер достал кошелек и дал дурачку несколько серебряных монет. Дурачок жадно схватил деньги и, подпрыгивая загорелыми и распухшими тупыми ногами, побежал к старику, приговаривая бу-бу-бу, показывая деньги и быстро зажимая их в кулак, в оба кулака и между ног, надуваясь до красноты, как будто с желанием удержать их от тех, которые отнимали их.

 

Пьер слез с лошади и подошел к старику.

– Что это у вас в деревне делается? Куда это едут? – спросил Пьер.

Старик посмотрел на Пьера, как бы удивляясь вопросу.

– Куда же это едут?[2201]

– Куды едут? – повторил старик. – За Мекешенску[2202] идут.

– Да зачем? отчего?

– Отчаво? От гнева божья. Спрячь,[2203] Сеня, спрячь. Казаки отнимут,[2204] – прибавил старик, обращаясь к юродивому, который всё тужился и визжал, багровея, сжимая между ног свои кулаки с деньгами. – Старухе отдай. Она спрячет.

Пьер, не спуская глаз, смотрел на старика. Он никогда не видал еще таких людей. Это был один из тех стариков, которые бывают только в[2205] мужицком рабочем быту. Он не был старик потому, что ему было 80 или 100 (этому старику могло быть и 60 и 100 лет), он не был старик потому, что у него были правнуки, или потому, что он был сед, плешив и беззуб (у этого, напротив, были все, хотя и доеденные, как у лошади, зубы и было больше русых, чем седых, волос), но он был старик потому, что у него [не] было больше желаний и сил. Он пережил себя. Всю жизнь он работал. Лет 30 он всё меньше и меньше имел сил работать и, наконец, невольно пришел к полному физическому бездействию и вместе с тем к полному нравственному сознанию значения жизни. И окружающие его, и он сам уже 10 лет ждали его смерти, потому что жизнь его не нужна была больше, и потому значение его жизни и жизнь других было вполне открыто ему. И это чувствовалось при первом взгляде на него. Это был не старик, искусственный старик, каких мы видаем в сословиях, не работающих физически, а это было – олицетворение старости – спокойствия, отрешения от земной жизни, равнодушия. Взгляд его, звук и смысл его речей – всё говорило это, и Пьер в восторженном созерцании стоял перед ним.

– А разве казаки отнимают у вас ваше имущество? – спросил Пьер.

– Выгоняют народ, – сказал старик, – что ж им быть тут, когда враг идет.

– Да кто ж им велел?

– Бог велел, родимый, бог велел, – как бы извиняя их, сказал старик. – Бог наказал за грехи. Он и помилует.

– Что ж[2206] ты не уехал?

– Куды ж я от бога уеду. Он везде найдет…[2207]

– А твои уехали?

– Ребята поехали за Мекешенску, знашь, по Верейской. Отдай ему[2208] коня-то, – сказал он, заметив, что Пьер не знал, куда деть лошадь. – Сеня, возьми коня-то, на двор сведи.

– Это твой дом? – спрашивал Пьер.

– Войди, войди, хлеба хочешь? Поди, поешь. Вот дай старуха придет.

Пьер, ничего не отвечая, сел рядом с стариком и невольно стал смотреть на юродивого, который, взяв поводья лошади, стал обнимать ее за шею, целовать ее в шею, в ноздри.

– Страсть скотов любит, – сказал старик. – Сведи в двор, сена дай.

– Бу, бу, бу, – говорил юродивый и,[2209] бросив поводья, стал креститься и кланяться в землю в ноги лошади, подсовывая свою стриженую голову под самые ноги лошади.[2210] Страшно было смотреть на голову Сени под ногами лошади, но лошадь осторожно приподнимала ноги, когда голова юродивого толкала их, и иногда осторожно держала их над головой его и обносила их и неловко становилась, чтобы не задеть юродивого. Два казака, съехавшиеся у околицы, проехали по улице и, посмеявшись на юродивого, завернули в соседний двор.

Юродивый поднялся и хотел вести лошадь в ворота, когда в это время к завалинке быстрым легким шагом подошла маленькая, сгорбленная, с сморщенным в кулачок лицом старушка в белом платке. Она выходила за околицу провожать внучат и сыновей и возвращалась к старику.

– Большуха, большуха, бу, бу, бу, – заговорил Сеня, показывая ей деньги, – спрячь, зарой. Казаки возьмут. Конь мой! —

Он отдал ей деньги и опять стал кланяться в землю перед лошадью.

Старуха взяла деньги и, подойдя к старику,[2211] приложив занавеску к глазам, стала всхлипывать.

– Проводила? – сказал старик.

– О-ох! мои горестные, о-ох, да мои голуби, да улетели на чужую сторонушку. О-ох.

– Человеку хлеба поесть дай, – сказал старик.

– О-ох, мой болезный, – перенеся на Пьера свое умиление, запела старушка, – что ты, милый мой, али заблудший ты какой?[2212] Поди, поди в избу, я те хлеба покрошу.

Пьер вошел за старухой в избу и сел за стол. Старушка достала чашку, обтерла ручником, вынула начатой хлеб из стола и накрыла конец стола скатертью.[2213]

– Что, все уехали у вас из деревни? – спросил Пьер.

[2214]О-ох, голубчик мой миленький, кто в силе, тот поехал, а тут нам вот за три двора лошадей угнали и ехать не на чем. Нужно остаться. Прибегала Спиридоновна, просила наших. Что ж нашим-то с малыми ребятами…

В середине неторопливого, складного и ласкового рассказа старухи проголодавшийся Пьер, с особенным аппетитом евший черный теплый хлеб, вдруг услыхал нечеловеческий, пронзительный крик под окном.

– Ох, родные мои милые. Сеня наш что-то. Божий человек. Али его обижают?

Сеня с побагровевшим, искаженным злобой лицом, оскалив зубы, визжа пронзительно, махал кулаками и топотал ногами.

– Ай, ай, ай. Бу, бу, бу. Ай, ай, ай, – кричал он на двух казаков, которые, вырвав у него Пьерову лошадь, рысью уезжали к околице. Пьер выбежал на крыльцо[2215] и, крича на казаков, бросился за ними. Сеня камнями и землей, продолжая визжать, кидал за ними. Казаки, ударив по лошади, выскакали за околицу. Пьер вернулся к старику.

[2216] Ох, грехи наши тяжкие, – сказал старик. – Всем, голубчик, пострадать надо, всем пострадать.

– Разбойники, что делают, – говорила старуха. – Чья лошадь-то у тебя, как ты за нее ответ дашь. Ох, ты, мой болезный,– говорила старуха.

Сеня продолжал подпрыгивать и визжать и кидать землею. Старик прокашлялся.

– Божья власть, – проговорил он[2217] и пошел в избу, влез на печь и замолк.

Старуха долго вечером рассказывала Пьеру о деревенских и домашних делах и расспрашивала его, куда ему нужно было итти, и свела его спать в сарай на сено. Юродивый лег вместе с Пьером и тотчас же заснул. Пьер долго не спал. На другое утро юродивый проводил Пьера до Можайской дороги.

* № 233 (T. III, ч. 3, гл. VIII).[2218]

– Что, все уехали у вас из деревни? – спросил Пьер.

– О-о-ох, голубчик мой миленький, кто в силе, тот поехал, а тут дочка моя родная, вот за три двора отдана, лошадей угнали и ехать не на чем. Нужно остаться. Прибегала Спиридоновна, просила наших. Что ж нашим-то с малыми ребятами…[2219]

 

Старуха не договорила еще, как на улице послышался нечеловеческий, пронзительный крик.[2220]

– Ох, родные мои, милые![2221] Чтой такое? Сеня никак, – вскрикнула старуха, бросаясь к окну. Пьер выскочил на улицу.

Сеня с побагровевшим, искаженным злобой лицом, оскалив зубы, визжал пронзительно, махал кулаками и топотал ногами.

– Ай, ай, ай… Бу, бу, бу !… Ай, ай!.. – кричал он на двух казаков, которые, вырвав у него Пьерову лошадь, рысью уезжали к околице. Пьер выбежал на крыльцо и, крича на казаков, бросился за ними. Сеня камнями и землей, продолжая визжать, кидал за ними. Казак, ударив по лошади, выскакал за околицу.[2222]

На другое утро юродивый проводил Пьера до Можайской дороги.[2223]

Пьер[2224] пешком, провожаемый дурачком, уже сумерками вернулся на большую дорогу и дошел до деревни Шелковки.

В Шелковке Пьер нашел знакомого генерала и обратился к нему с жалобой на казаков. Генерал сделал распоряжение об отыскании казаков и предложил Пьеру обед и ночлег[2225] на занимаемом им дворе.

Генерал рассказал Пьеру, что войска так расстроены, что невозможно принять нового сражения, рассказал, что его шурин Курагин умер и что Болконский убит. Пьер слушал и ничего не понимал. Он падал от сна. Но в горнице лечь негде было, и он <пошел>

* № 234 (T. III, ч. 3, гл. X, ХІІ-ХІХ).
V

30-го августа граф Илья Андреич поехал к Растопчину узнать, в каком положении находится дело Москвы.

Граф Растопчин был нездоров, как сказали графу Ростову, и не принял Илью Андреевича, но через адъютанта выслал ему свою, имеющую выйти завтра, афишу. Афиша была следующая:

[Текст афиши см. в печатном тексте «Войны и мира». T. III, ч. 3, гл. X.]

– Что это значит: у меня болел глаз, а теперь смотрю в оба?– наивно спросил он у адъютанта.

– Граф был нездоров глазом, —сказал адъютант, улыбаясь,[2226] обращаясь более к другому господину, который был тут в приемной, – и он очень беспокоился, когда я ему сказал, что приходил народ спрашивать, что с ним. По правде сказать, я ему это сказал, чтобы его утешить, а собственно, никто не приходил…

Граф Илья Андреич не спрашивал более. По известной всем ограниченности Ильи Андреича вопрос о состоянии здоровья графа Растопчина и о тяжести французов не интересовал его. Из того, что Растопчин не принял его, из тона адъютанта, из всего того, что было написано в афише, он понял только, что дело было плохо, что мешкать нечего и что надо как можно скорее убираться из Москвы. Он поехал домой.

В этот день в отсутствие графа огромный поезд телег с ранеными остановился на Поварской. Раненых везли в гошпиталь.

Девушки, лакеи, ключница, няня, повара, кучера, форейторы, поваренки выбежали в ворота смотреть на раненых. Пети не было дома. Соня, укладывавшаяся в диванной, взглянула на улицу и шепнула праздно ходившей по комнате Наташе, чтобы она не проговорилась графине, которая с Беловой, раскладывая пасьянс, сидела за круглым столом в гостиной.

– Ах, этот Петька проклятый, – проговорила Наташа, ожидавшая брата, и, накинув белый платок на голову, вышла на улицу посмотреть на то, что там делалось.

Дворовые Ростовых окружили одну телегу, бывшая ключница Мавра Кузминишна разговаривала с лежавшим в этой телеге молодым, бледным человеком, вероятно юнкером.

– Что же, у вас, значит, никого и нет в Москве, – говорила Мавра Кузминишна. – Вам бы покойнее где на квартире, чем в гошпиталь…

– Не знаю, позволят ли, – слабым голосом сказал юнкер.

Наташа, слышавшая этот разговор, отошла несколько шагов и, увидав едущего верхом офицера, обратилась к нему.

– Господин офицер, можно раненым у нас в доме остановиться? – спросила она.

Офицер с улыбкой приложил руку к козырьку.

– Pardon, Mademoiselle? – сказал он, не расслышав.

Наташа по-французски повторила свой вопрос.

– О да, конечно, – отвечал офицер, очевидно только занятый удовольствием[2227] французского разговора с хорошенькой барышней.

Наташа передала разрешение офицера Мавре Кузминичне, стоявшей над[2228] юнкером и с жалобным участием разговаривавшей с ним.

Не прошло пяти минут, как юнкера с подводой завернули в двор Ростовых и десятки других телег с ранеными офицерами и юнкерами стали заворачивать в дворы и подъезжать к подъездам домов городских жителей. Наташе, видимо, понравилось это вне обычных условий жизни отношение с новыми людьми. Она всех раненых приглашала в дом.

– Надо все-таки папаше доложить, – сказала Мавра Кузминична.

– Ничего, ничего, я перейду к мама, мы нашу[2229] комнату займем. Сонину.

– Ну, уж вы, барышня, придумаете. Да хошь и в чайную, в холостую, к нянюшке, и то спросить надо.

– Ну, я спрошу.

Наташа побежала в дом, не дождавшись ответа, целуя мать, объявила ей, что она пригласила раненых, и убежала назад в флигеля, распоряжаясь о размещении. Веселые, быстрые шаги ее пробегали по комнатам мимо новых, странных лиц офицеров и юнкеров, которых поместили у них.[2230]

Чувство боязни перед самой собою заставляло ее избегать взгляда на этих людей. Она видела их всех вместе, но ни одного не видала отдельно. Три часа хлопот о постелях, воде, одеколоне, мыле, полотенцах и проч. прошли для нее незаметно.

Когда вернулся граф с афишей Растопчина, Наташа объявила ему о своем распоряжении.

– Что ж, хорошо, пускай их, – сказал граф. – А нам надо завтра уехать и непременно надо.

Петя, вернувшись домой от товарища, с которым он замышлял из ополчения перейти в гусары, рассказывал свои новости.

[Далее от слов: Он говорил, что нынче народ… кончая: народ разбивал бочки в питейной конторе, что так велено близко к печатному тексту. T. III, ч. 3, гл. XIII—XIV.]

Рассказ М-me Schoss еще более увеличил страх домашних Ростовых и их поспешность укладываться.

До 3-го часа утра никто не ложился, и всё выносили из дома и укладывали с фонарями на телеги и в экипажи, но всё еще далеко не было готово. Графиня заснула, и граф отложил отъезд и пошел спать. Петя, не ложившийся спать всю ночь, с раннего утра, увидав шедшие толпы народа, присоединился к ним и пошел на Три Горы, где должно было произойти сражение. Соня, Наташа спали, не раздеваясь, в диванной.

В эту ночь еще нового раненого в коляске провозили через Поварскую, и Мавра Кузминична заворотила его к Ростовым.

– Пожалуйте к нам, пожалуйста. Господа уезжают, весь дом пустой.

– Да что, – отвечал камердинер, – и куда везти-то.

– А что, очень нездоровы?

Камердинер махнул рукой.

– Не чаем довезти.

– Господи Иисусе Христе! – проговорила Мавра Кузминична. – А как фамилия?

– Князя Болконского, – отвечал камердинер, подошел к коляске, заглянул в нее, покачал головой и велел кучеру заворачивать на двор.

Мавра Кузминична предлагала внести раненого в дом.

– Господа ничего не скажут… – говорила она; но надо было избежать подъема на лестницу, и потому князя Андрея внесли во флигель и положили в бывшей комнате M-me Schoss.

VI

Наступил последний день Москвы. Была ясная, веселая, осенняя погода. Было воскресенье. Как и в обыкновенные воскресенья, благовестили к обедне во всех церквах и до полдня еще продолжалось постоянное непонимание того, что ожидает Москву. Прежние отношения между людьми еще держались во всё прежней силе. Даже после полдня, когда не по какому-нибудь объявлению или сигналу, а по таинственному телеграфу народного сознания мгновенно узналось то, что Москва отдается, всё еще оставалось то же.

Только два указателя состояния общества выражали то положение, в котором была Москва: чернь, то есть сословие людей, которого положение не может быть хуже и которое потому прежде всех видит изменение прежних отношений, и цены на предметы. Чернь, то есть толпа фабричных, пьяных дворовых от дурных господ, побросали свои фабрики, заведения и своих помещиков и огромной толпой, в которую заметались чиновники, кутейники и даже господа, вышла на Три Горы. Постояв там и не дождавшись Растопчина и убедившись в том, что Москва будет сдана, эта толпа рассыпалась по Москве, пробуя новые условия жизни: грабя кабаки и питейные конторы. Цены в этот день тоже указывали на положение дел. Цены на оружие, на золото, на телеги и лошадей всё шли, возвышаясь, и цены на бумажки и на громоздкие вещи всё шли, уменьшаясь, так что в середине дня были случаи, что дорогие товары, как сукна, извощики вывозили исполу, что за мужицкую лошадь платили 500 рублей, и мебель, зеркала, бронзы отдавали даром.

В степенном и старом доме Ростовых распадение прежних условий жизни выразилось очень слабо. В отношении людей было только то, что в ночь пропало три человека из огромной дворни и кое-что было украдено, и в отношении цен вещей оказалось то, что 36 подвод, пришедшие из деревень, были огромное богатство, которому многие завидовали и за которых Ростовым предлагали огромные деньги. Но Ростовы, уложив все подводы вещами из дома, и так оставляли большие ценности в доме.

К великому своему утешению графиня, проснувшись, нашла уж Петю возвратившимся. Он с негодованием на Растопчина рассказывал, что на 4 версты за Пресненской заставой были толпы народа с оружием, что французам бы пришлось плохо, ежели бы выехал граф Растопчин, но он не выехал, и народ разошелся. Петя не рассказывал о том, какой это был народ и как он сам по несознанному им чувству отвращения ушел оттуда так рано для того, чтобы только не быть с этим пьяным, ругающимся и бесцельно бредущим то в одну, то в другую сторону, народом. Ему казалось, что-то было очень величественное в этом шествии.

Всё уже было готово к отъезду. Подводы были наложены, экипажи запрягались, раненые, бывшие на дворе и в флигелях, тоже некоторые укладывались. Было предположено всем тронуться вместе.

Редко терявший нравственное равновесие старый граф был растерян и сконфужен. То он ходил по комнатам, отыскивая какой-то пропавший, ненужный ключ, то он ворчал, сердился на людей, то убегал в кабинет и там, захлопывая за собой дверь, принимался в 20-й раз перечитывать поданный ему реестр. Иногда он вскакивал и, тайно оглядываясь, чтобы его не видали, бежал к окну, выходившему на двор, и там останавливался глядя на раненых, которых выносили на телеги.

Илья Андреич постоял у окна, посмотрел на раненых и, взмахнув руками, повернулся назад, видимо приняв какое-то решение. Но, выходя из комнаты, он, очевидно, с досадой увидал шедшую [к н]ему с усталым и недовольным видом графиню.

– Я не понимаю, граф, что делают люди. Вот и пожалеешь о Митиньке. Ничего не уложено. Бегают все, как сумасшедшие, на улицу, точно не видали. Этак всё останется. Ведь надо же кому-нибудь распорядиться.

– Сами, матушка, распоряжайтесь, а я вам не слуга. У меня голова кругом идет. И чорт их возьми, и всё чорт возьми!– закричал граф в первый раз в жизни на свою жену и употребляя слово «чорт», и убежал в гостиную.

Дело было в том, что с утра еще к графу пришел полицейский офицер с просьбой и почти приказанием от Растопчина о том, чтобы все подводы, в городе находящиеся, были отданы под раненых. Граф раскричался на офицера, сказал ему, что он не отдаст своих подвод, что подводы его собственные, а не казенные, что ему сам граф Растопчин не советовал уезжать до сих пор и что он задаст ему…

Офицер почтительно просил у графа прощения за свою смелость, но с той улыбкой, которая ясно показывает, что всё можно умно сделать, сказал, что приказанье есть, но что всё в руках его. Граф понял и, как опытный человек и любивший давать деньги и делать другим приятное, он дал квартальному 25 рублей и отпустил его.

По уходе квартального граф прошелся по двору и, увидав раненого юнкера, умолявшего о том, чтобы его взяли с собой, граф для него велел опростать подводу и задумался. Подумав несколько времени, граф, как всегда, когда дело касалось денег, чувствуя себя виноватым перед графиней, прошел к ней и робко сказал:

– Знаешь что, ma chère,[2231] вот что… ma chère графинюшка… ко мне приходил офицер, просят, чтоб дать несколько подвод под раненых. Ведь это всё дело наживное, а каково им оставаться, подумай… право. Знаешь, думаю, право, ma chère, вот, ma chère… пускай их свезут и к нам подъедут, куда же торопиться?

Граф робко сказал это, как он всегда говорил, когда дело шло о деньгах. Графиня же уж привыкла к этому тону, всегда предшествовавшему делу, разорявшему ее детей, как какая-нибудь постройка галлереи, оранжереи, устройство домашнего театра или музыки, и привыкла и долгом считала всегда противуборствовать тому, что выражалось этим робким тоном.

Она приняла свой покорно-плачевный вид и сказала мужу:

– Послушай, граф, ты довел до того, что за дом ничего не дают, а теперь наше – детское состояние погубить хочешь. Ведь ты сам говоришь, что в доме на 100 тысяч добра. Я, мой друг, не согласна и не согласна. Воля твоя. На раненых есть правительство. Они знают. Посмотри, вон напротив у Лопухиных еще третьего дня всё до чиста вывезли. Вот как люди делают. Одни мы дураки. Пожалей хоть не меня, так детей…

От этого-то граф в первый раз в жизни закричал на графиню, употребляя слово «чорт». Графиня, заплакав, остановилась. Петя и Наташа с громким хохотом бежали по лестнице. Они услыхали крик отца, увидали плачущее лицо матери, но тот порыв веселости, в которой они находились, был так велик, что они не могли удержаться от смеха.

С топотом ног, не в силах удержать смех, они бежали вниз и очутились перед матерью.

– Точно маленькие, – сердито сказала графиня. – Я удивляюсь, право. Ни чувств, ни… никаких.... Ждешь утешенья, а кроме горя – ничего, – проговорила графиня, сердито глядя на Петю, которого она еще вчера обнимала с восторженными слезами радости. Петя поглядел на Наташу и засмеялся. Наташе жалко было матери, совестно было смеяться, но она тоже засмеялась.

– Уж тебе-то, – сказала графиня, обращаясь к Наташе, и прошла в свою комнату.

«Тебе-то!» Эти простые слова матери вдруг напомнили ей весь ее позор и всё ее горе, как беспрестанно самые ничтожные слова и события напоминали ей всё одно и то же.

Петя подошел к ней и, установив ноги гусем, представляя кого-то, стал шагать перед ней. Наташа улыбнулась и тотчас же, закрыв лицо руками, заплакала.

– Убирайся, надоел!.. Убирайся, оставь меня одну!

– Что с тобой?

– Ничего, оставь меня. Ну, и иди.

– Наташа, да иди же! – послышался голос Сони. – Все садятся.

– Оставь меня, – отвечала Наташа, стараясь подавить выступившие слезы. Все уж собирались садиться с запертыми дверями, как обыкновенно садятся перед отъездом в дорогу, когда вдруг приехал Пьер, про присутствие которого в Москве никто и не знал, и вслед за ним Берг, и вслед за тем сделано было новое распоряжение о вещах и подводах.

Перед самым отъездом, как это часто бывает, произошла суматоха и путаница.

Берг, зять Ростовых, был уже полковник с Владимиром и Анной на шее, занимавший всё то же покойное и приятное место помощника начальника штаба помощника первого отделения[2232] начальника штаба второго корпуса.[2233] Он 1 сентября приехал из армии в Москву.

Ему в Москве нечего было делать, но он заметил, что все из армии просились в Москву и что-то там делали. Он счел тоже нужным отпроситься для домашних и семейных дел и приехал к папаше, как он называл графа Илью Андреевича.[2234]

Берг в своих аккуратных дрожечках, на паре сытых саврасеньких, точно таких, какие были у одного князя, подъехал к дому[2235], внимательно посмотрел во двор на подводы и, входя на крыльцо, вынул чистый носовой платок и с приятной улыбкой завязал узел.[2236]

Из передней Берг плывущим, нетерпеливым шагом вбежал в гостиную и стал обнимать[2237] обожаемую мамашу. Граф и Наташа вошли в комнату и окружили Берга.

– Ну, что, как? Что Москва,[2238] войска? Будет ли сраженье?– делали вопросы Бергу, приехавшему из армии. Берг, поцеловав[2239] ручку Наташи, поцеловался с папашей и, как бы задумавшись, остановился подле графа.

Еще дорогой Берг несколько раз сам с собою приятно улыбался мысли о том, как он будет рассказывать о Бородинском, сражении, в котором он участвовал своим, особенным, удобным и приятным способом. В Можайске Берг удостоился чести обедать у графа Бенигсена и за этим обедом слышал рассказ одного генерала о действии его дивизии на флешах. Генерал этот весьма одушевленно[2240] рассказывал[2241] о действии его дивизии, и все слушали с большим вниманием. Бергу тогда очень понравился этот рассказ генерала, в особенности понравилось то внимание и одобрение, с которым очень важные чином и положением люди слушали рассказ, и Берг, запомнив[2242] слова рассказа, принял решение непременно при первом удобном случае сделать такой же точно рассказ, вспоминал слова генерала и внутренне улыбался, радуясь своей памятливости. Когда к нему обратились с вопросами, он тотчас же начал.

[Далее от слов, вписанных в копию рукой Толстого: – Один предвечный бог, папаша, кончая: Она убирала те вещи, которые должны были остаться, записывала их по желанию графини и старалась захватить с собой как можно больше близко к печатному тексту. T. III, ч. 3, гл. XVI.]

Перед самым отъездом она вышла на двор и увидала, что из флигеля, в котором лежал раненый офицер, что-то выносили в крытую коляску. Она подошла ближе и с невольным любопытством остановилась у крыльца. Три человека выносили какое-то безжизненное тело. Как ни страшно было Соне, она не могла не подвинуться, чтобы поглядеть в лицо выносимому человеку. Она увидала мертвое лицо человека с закрытыми глазами, как рыба дышащего, отворяющего и закрывающего рот, и человек этот был страшно близкий и знакомый человек. Она ухватилась за плечо Мавры Кузминишны, стоявшей перед ней, и рыдая проговорила:

– Кто это?

– Самый наш жених бывший. Князь, – вздыхая ответила Мавра Кузминишна.

Соня заглянула еще раз в лицо князя Андрея и помертвела так же, как и лицо раненого. Она побежала к графине.

– Maman, – сказала она, – князь Андрей здесь, раненый. Он едет с нами. Наташа не знает еще.

Графиня ничего не отвечала и опустила голову.

– Что нам делать, maman?

– Это что во флигеле?

– Да.

Графиня обняла Соню и заплакала.

«Пути господни неисповедимы», думала она, чувствуя, что во всем, что делалось теперь, начинала выступать эта всемогущая рука, скрывавшаяся прежде от взгляда людей.

– Ну, мама, всё готово. О чем вы? – спросила с оживленным лицом Наташа, вбегая в комнату.

– Ни о чем, – сказала графиня. – Готово, так поедем.

Графиня встала и вместе с дочерью прошла через опустевшие комнаты в образную. Соня обняла Наташу и поцеловала ее.

Наташа вопросительно посмотрела на нее.

– Что ты? Что такое случилось?

– Ничего… нет…

– Очень дурное для меня? Что такое?

Соня вздохнула и ничего не ответила. Граф и Петя вошли в образную, и тогда графиня встала с земного поклона; она заплакала и граф тоже.

На крыльце, на дворе люди, уезжавшие, с кинжалами и саблями, которыми их вооружил Петя, прощались с теми, которые оставались.

Поезд с ранеными частью выехал, частью съезжал со двора. Коляска с князем Андреем ехала впереди.

Странно сказать, Наташа редко испытывала столь радостное чувство, как то, которое она испытывала теперь, сидя в карете подле графини и глядя на медленно продвигавшиеся мимо ее сцены оставляемой, встревоженной Москвы. Она изредка высовывалась в окно кареты и глядела назад и вперед на длинный поезд раненых, предшествующий и сопутствующий им. Почти впереди всех виднелся ей закрытый верх коляски князя Андрея. Она не знала, кто был в ней, и всякий раз, соображая область, отыскивала глазами эту коляску. Она знала, что она была впереди всех. В Кудрине из Никитской, от Пресни, от Подновинского съехались несколько таких же поездов, как был поезд Ростовых, и произошла теснота и короткая остановка. По Садовой уже в два ряда ехали экипажи и подводы, и чем дальше, тем было их всё больше и больше.

Объезжая Сухареву башню, Наташа, любопытно и быстро осматривавшая народ, едущий и идущий, вдруг радостно и удивленно вскрикнула.

– Батюшки! Мама, Соня! посмотрите, это он!

– Кто? кто?

– Смотрите, ей-богу, Безухов, – говорила Наташа, высовываясь в окно кареты и глядя на высокого, толстого человека в кучерском кафтане, который рядом с женщиной подошел под арку Сухаревой башни.

– Ей-богу, Безухов в кафтане, с какой-то бабой. Ей-богу,– говорила Наташа, – смотрите, смотрите.

Действительно, хотя уже гораздо дальше, чем прежде, все Ростовы увидали Пьера или человека, необыкновенно похожего на Пьера, в кучерском кафтане и шапке, шедшего по улице с нагнутой головой и серьезным лицом, подле женщины, красивой, румяной, худой и очевидно насурмленной (это сейчас заметила Наташа). Женщина эта была одета в розовое шерстяное платье, в шали и повязана ярко-лиловым платочком. Белый носовой платок, свернутый мышкой, она держала в размахиваемой руке. Женщина эта, лет 30-ти, по одежде и приемам имела вид бывшей горничной или купчихи или мелкой чиновницы. Несмотря на ее насурмленные брови и румяные щеки, она была очень приятна. Хотя она была худа, она была очень хорошо сложена, бойко, легко и весело шла, и лицо ее с длинными ресницами и с теми глазами с поволокой, которые воспевает народ, и с ямочками на щеках, было и теперь приятно, красиво, а в молодости должно было быть очень хорошо. Женщина эта заметила высунувшееся на нее лицо из кареты и, улыбнувшись (лицо ее сделалось еще приятнее), толкнула под локоть Пьера и что-то сказала ему. Пьер долго не мог понять того, что она говорила, так он, видимо, погружен был в свои мысли. Наконец, когда он понял ее и посмотрел по ее указанию, Ростовы были уже далеко, он не узнал их и не ответил на поклоны и крики Наташи из кареты.

2184Вписано рукой Толстого: стал и зач.: и продолжал свою аргументацию. По его мнению, разрешение развода могло быть дано только папою и нашим государем. Это было лестно для Элен, и она надеялась получить то и другое. Но для того, чтобы получить развод, нужно была еще раз испытать супруга, нужно было спросить его, считает ли он свой обет связывающим его и намерен ли Весь дальнейший текст – автограф Толстого над зач. текстом копии.
2185[Я всегда подозревал грудную жабу… и вот она.]
2186Зач.: за Шабором
2187Зач. вписанное рукой Толстого: и это письмо, извещавшее eго о кончине жены, лежало на столе Пьера, когда он вернулся в Москву.
2188Автограф на двух листах.
2189Зачеркнуто: нечего
2190Зач.: деревне еще оставались
2191Зач.: ясная
2192Зач.: чуть
2193Зач.: избы
2194Зач.: который он чуть водил или по пыли да стружкам, разбросанным перед завалинкой.
2195Зач.: остановился против
2196Зач.: и слез с лошади.
2197Зач.: и опять
2198Зачеркнуто: вместе
2199Зач.: самое
2200Зач.: стра[шное]
2201Зач.: – Отчего уезжают?
2202Зач.: едут
2203Зач.: дурак
2204Зач.: сказал
2205Зач.: физи[ческом] тр[уде]
2206Зачеркнуто: твои из дома
2207Зач.: Ребята поехали за Мекешенску. Они
2208Зач.: лошадь
2209Зач.: отпустив
2210Зач.: Лошадь ост[ановилась]
2211Зачеркнуто: стала
2212Зач.: Поди ты, сердечный, поешь хлеба.
2213См. следующий вариант, № 233.
2214Зач.: Нет
2215Зач.: Казаки, как вы
2216Зачеркнуто: Не греши
2217Зач.: Иди в избу. Завтра тебя Сеня
2218Переработка в копии конца предыдущего варианта (№ 232), стр. 379. Первые три слова, начинающие копию: конец стола скатертью.
2219Зач.: В середине неторопливого, складного и ласкового рассказа старухи <Пьер> проголодавшийся Пьер, с особенным аппетитом евший теплый черный хлеб, вдруг услышал Над зач. рукой Толстого вписаны след. восемь слов.
2220Зач.: под окном
2221Зач.: Сеня наш чтой-то, божий человек, али его обижают. Вместо зач. вписан след. текст, кончая: Пьер выскочил на улицу.
2222Далее зач. текст варианта № 232 со слов: Пьер вернулся к старику, кончая: Пьер долго не спал.
2223Вписан на полях рукою Толстого дальнейший текст до конца. Зачеркнуто: поневоле должен был оставаться ночевать в деревне.
2224Зач.: дошел
2225Зач.: в своей коляске
2226След. десять слов вписаны рукой Толстого.
2227След. слово вписано рукой Толстого.
2228Зачеркнуто: офицером и надписано: юнкером
2229След. слово вписано рукой Толстого.
2230Зач.: Какое-то странное
2231душенька
2232След. два слова вписаны рукой Толстого.
2233След три слова вписаны рукой Толстого.
2234Зачеркнуто: Наташа, никогда не любившая Берга, видела, как он
2235Зач.: и вошел на крыльцо
2236Зач.: Наташа, чтобы избежать Берга, вошла в гостиную. След. два слова – вставка рукой Толстого.
2237Зач.: родителей и вписанное Толстым: сестриц и братца. Дальше до конца абзаца – вставка Толстого.
2238Зач.: что слышно? Правда ли то, правда ли другое, третье… и надписано: войска
2239Зач.: ручки всех дам, сложил ножки и начал рассказывать и надписано окончание фразы.
2240Зач.: и фальшиво
2241Зач.: в особенности восторгаясь патриотическим геройством войск
2242Зач.: старательно
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33 
Рейтинг@Mail.ru