Книга После Гаранта читать онлайн бесплатно, автор Иван Лебедев – Fictionbook, cтраница 5
Иван Лебедев После Гаранта
После Гаранта
После Гаранта

4

  • 0
Поделиться

Полная версия:

Иван Лебедев После Гаранта

  • + Увеличить шрифт
  • - Уменьшить шрифт

Часть II. Экономика знака и мир-система

Первая часть оставила нас перед пустотой. История у этой пустоты есть, но терпеть её долго человек не умеет. Отступив, Гарант не отменил нужды знать своё место среди других; он отнял у этой нужды лишь прежнее её утоление, что нисходило сверху: от сословного порядка, от религиозного призвания, от идеологического проекта, раздававшего каждому роль в общем сюжете. Вертикаль, что раздавала места, рухнула, а потребность в месте осталась и повисла, ища, за что ухватиться. Было за что. Посреди раздробленного, разбежавшегося по частным историям мира уцелело одно, понятное всем без перевода: вещь и её цена. На место, где стоял смысл, заступила экономика знака. Заступила без грубого напора, одним обещанием: вернуть человеку определённость положения через обладание нужными вещами. Как устроено это обещание, отчего его нельзя сдержать и как та же мельница, что перемалывает желание одного, вправлена в мировое разделение труда и достатка, эта часть и разбирает.

Сразу оговорюсь, как я на всё это смотрю. Хозяйственную мощь, валовой продукт, кривые выпуска пусть считают другие; меня занимает иное: что вещи говорят о своих хозяевах, как предмет оборачивается сообщением, а сообщение оседает местом в негласной табели о рангах. И к сияющей витрине бутика я всё время буду подставлять то, что обычно вынесено за скобки: длинную цепь, которая эту витрину наполняет, вытягивая её содержимое из чужих тел и чужих недр на дальнем краю земли. Светится витрина потому, что где-то там за её блеск уже расплатились чужим трудом. С этого соседства, сияющего знака и добывшего его насилия, и пойдёт вся часть.

Показное потребление и диалектика моды

Наблюдение, с которого стоит начать, старше цифровой эпохи на целый век и сделано было на материале, казавшемся современникам курьёзным. В самом конце XIX века Торстейн Веблен, разглядывая нравы разбогатевшей американской верхушки, заметил: потребление состоятельного человека давно не служит нужде и превратилось в язык, на котором богатство говорит о себе окружающим. Он назвал это показным потреблением. Смысл дорогой вещи, писал Веблен, не в пользе её, а в том, что она свидетельствует о способности хозяина тратить впустую: чем очевиднее расточительность, чем бесполезнее предмет, тем громче он кричит о достатке владельца. Рядом Веблен поставил показной досуг, то есть выставленное напоказ незанятие трудом как знак, что трудиться нужды нет, и заместительное потребление, где праздность и роскошь жены и прислуги работают на престиж главы дома, сами не будучи его удовольствием. Всё это складывалось в логику завистливого сравнения: ценность своего положения мерится не сама по себе, а лишь рядом с положением других, и движет тут не жажда обладания как таковая, движет соперничество кошельков, желание не отстать и по возможности обойти тех, с кем себя равняешь.

Важно, что вещь у Веблена ещё двоилась. Дорогое пальто грело и заодно свидетельствовало; польза не пропадала: сверху на неё нарастала знаковая надбавка, а под нею оставалось твёрдое ядро службы. Богач Веблена переплачивал за сообщение, но сообщение крепилось к предмету, у которого была своя служба. Ступень эта переходная, и вся её важность для нас именно в переходности: Веблен поймал миг, когда потребление только начинало отрываться от нужды и делаться речью, но ещё не оторвалось совсем.

Механику, что приводит эту речь в движение и гонит её сверху вниз по общественной лестнице, почти в те же годы описал Георг Зиммель в своей философии моды, и без его добавления картина Веблена стоит неподвижно. Мода, показал Зиммель, живёт натяжением двух встречных влечений, равно засевших в человеке: тяги подражать, слиться с себе подобными, укрыться в общем, и тяги отличиться, выломиться, обозначить свою особость. Противоречие это она разрешает движением. Верхний слой заводит отличительный знак, чтобы отгородиться от нижестоящих; нижестоящие перенимают знак, чтобы подтянуться к верхним и присвоить их отличие; и ровно в тот миг, когда знак сделался общим, он теряет различительную силу, верхний слой брезгливо его сбрасывает и заводит новый. Круг пошёл заново, витком выше. Мода потому и обречена на вечное самообновление, что так устроена, а не капризна: это машина, без устали производящая различие лишь затем, чтобы тут же смыть его всеобщим подражанием. Зиммель схватил здесь ту самую бесконечность, что станет главной у Бодрийяра, но схватил как социальную динамику, как погоню, у которой по определению нет финиша, ибо стоит всем достичь цели, и цель тут же обесценивается. Веблен дал анатомию знака, Зиммель дал его физиологию, ход безостановочного кровообращения. Вместе они подводят вплотную к пределу, которого ни тот, ни другой увидеть не успел, потому что оба писали прежде, чем реклама и массовое производство сделали знаковую надбавку не привилегией богатых, а всеобщим и обязательным пропуском к общей жизни.

Есть, впрочем, ещё одна глубина под веблено-зиммелевой картиной, и её вскрыл Жорж Батай, перевернув самый вопрос. Веблен спрашивал, зачем человек тратит напоказ, и отвечал от нужды в престиже; Батай спросил, откуда вообще берётся то, что тратится, и ответил от избытка, разлитого в самой природе. Живое, показал он в своей общей экономии, в принципе получает больше энергии, чем нужно ему для поддержания жизни; излишек этот некуда девать, кроме как истратить, и если система не может более расти, она обязана избавиться от избытка без пользы, вольно или невольно, либо со славой, либо, в противном случае, через катастрофу. Вот развилка, которой Веблен не увидел. Архаические общества знали её и выбирали славу: потлач, жертва, праздник, разорительный дар были способом спалить избыток осмысленно, торжественно, на глазах у богов, и трата эта была священной. Показное потребление, которое описал Веблен, есть тот же древний огонь, но обмирщённый и измельчённый, трата, потерявшая алтарь и оттого выродившаяся из жертвы в тщеславие, из священного мотовства в скупую погоню за завистью соседа. Диагноз беру: он объясняет то, чего одной механики моды не хватает объяснить, а именно почему знаковая надбавка так неистребима. Она неистребима потому, что под ней тлеет древнейшая необходимость истратить избыток, и когда этой трате отказано в святости, она не исчезает, а ищет выход в потреблении без меры и без смысла. Лекарство Батая, его ставку на суверенную трату как выход, я до времени не трогаю: разбор её и отказ от неё принадлежат восьмой части, где речь пойдёт о суверенности, несущей отсутствие.

Система вещей и знаковая стоимость

Этот предел описал во второй половине XX века Жан Бодрийяр, и его разбор составляет ядро всей части. Бодрийяр показал: в развитом потребительском обществе вещь окончательно перестаёт быть вещью и делается знаком, а потребление оборачивается не суммой отдельных покупок, а связной системой, языком, на котором обязан говорить всякий, кто хочет числиться среди живущих. Отдельная вещь, доказывал он ещё в ранней работе о системе вещей, в одиночку вообще ничего не значит; значение приходит к ней лишь как к элементу набора, как к позиции среди других вещей, подобно тому как слово немо вне языка. Потребляем мы не предметы, а различия. И потому потреблению нипочём не насытиться отдельной покупкой: насытить пришлось бы всю систему различий разом, а это невозможно, ибо она и есть та решётка, внутри которой только и живёт желаемое.

Чтобы додумать это до конца, Бодрийяр развёл несколько логик, которые обыденное сознание валит в кучу. У всякого предмета есть потребительная стоимость, то, чему он служит, и меновая, то, чего он стоит на рынке. Но поверх них, доказывал он, работает стоимость знаковая: ценность вещи как различительной метки, сажающей владельца в определённую клетку общественной таблицы. Она-то в обществе потребления и выходит на первое место, подминая остальные и в пределе вытесняя их вовсе, так что польза и даже цена оборачиваются лишь предлогом, поводом заполучить знак. Отсюда вывод, переворачивающий привычные толки о жадности и роскоши. Покупатель, вопреки виду, берёт не вещь и даже не статус в старом вебленовском смысле открытого бахвальства. Он покупает своё место в системе различий: не автомобиль, а разницу между собой и тем, кто ездит классом ниже, не одежду, а зазор, отделяющий его от одетых иначе. Ценность любого знака сплошь относительна и держится лишь в противопоставлении другим знакам той же системы, как значение слова держится лишь отличием от прочих слов языка.

У этой постройки есть беспощадное следствие, впрямую смыкающееся с дюркгеймовской неутолимостью из первой части. Место в системе различий нельзя занять насовсем, потому что система подвижна: всякий раз, как ты настигаешь обладателя знака повыше, он уходит ещё выше, и различие, ради которого всё затевалось, встаёт заново на новом уровне. Тут бодрийяровский код и зиммелевская мода оказываются одной машиной, увиденной с двух боков: погоня за знаком по устройству бесконечна, она сулит утолить нужду в определённости места и по самому строю своему утолить её не может, ибо торгует именно недостижимостью, продавая не пункт назначения, а вечное к нему приближение. То, что Дюркгейм застал как болезненную аномию переломных эпох, а Мертон разложил как ножницы между целью, предписанной всем, и средством, доступным немногим, экономика знака поставила на конвейер и сделала своим постоянным двигателем: она нарочно устроена так, чтобы желание не знало покоя, ведь достигнутый покой означал бы, что потребление остановилось.

К этому Бодрийяр добавил ещё слой, без которого картина щербата. То, что вытеснено знаковой стоимостью, он звал символическим обменом: древней логикой дара, жертвы, обратимости, где вещь была не меткой статуса, а узлом живой связи между людьми, обязательством, которое требует ответа. Отдать, принять, отдарить. В этом круговороте вещь пропитана была отношением и смертью, была частью того, кто её вручил, и не поддавалась холодному счёту, ибо несла на себе долг и родство. Общество потребления, доказывал Бодрийяр, вырезало символический обмен и подставило вместо него круговорот пустых знаков, за которыми нет ни жертвы, ни связи, ни долга, оставив одну бесконечную перекодировку различий, ничего не весящую и ни к чему не обязывающую. Здесь его разбор смыкается с нашей общей темой в лоб: изгнание символического обмена и есть та самая смерть Гаранта, только увиденная от прилавка, а не с высоты метафизики. Место, где вещь связывала человека с общиной и с умершими, заняла витрина, связывающая его лишь с собственным незакрываемым желанием.

Здесь я расхожусь с Бодрийяром, и расхождение это не мелкое. Чертёж его я беру целиком: знаковая стоимость, бесконечный код, вещь, истончившаяся до различия. Но фон, на котором он этот чертёж рисует, я отвергаю. Символический обмен выписан у него как утраченный мир живой связи, где вещь была пропитана отношением, а не местом в таблице, и сквозь всё описание сквозит тоска по потерянному раю. Между тем Марсель Мосс, от чьего разбора дара вся эта мысль и пошла, показал вещь куда холоднее. Дар архаический был ещё и властью. Потлач есть поединок, где соперника уничтожают, поднеся ему больше, чем он в силах вернуть; кто не сумел отдарить, тот унижен, тот в долгу, тот пошёл в подчинение, а за неоплаченный долг случалось идти и в рабство. Древняя вещь и вправду вязала людей, но вязала долгом, честью и кровью, то есть иерархией. Выходит, порядок, по которому Бодрийяр служит панихиду, был вовсе не теплее рынка; он был холоден иначе, ибо там принуждали честью и кровным долгом, а тут принуждают ценой. И вот отчего мне важно снять с Бодрийяра его элегию, а не просто поправить ему настроение: от этого прямо зависит, чем окажется смерть Гаранта. Приму его ностальгию, и смерть Гаранта есть падение из общения в одиночество, потерянный рай. Отниму её, и это уже совсем иное: смена самого рода принуждения. Прежде ты был должен господину, роду, богу; теперь ты должен разнице, знаку, следующей покупке. Ни тот порядок, ни этот человека не отпускает; каждый вяжет по-своему. Потому я оставляю у Бодрийяра его механику и выбрасываю его плач, ведь плач протаскивает тайком обещание, будто был на свете век, когда вещь соединяла, а не сортировала, и вот этого обещания материал не подтверждает. Потеря настоящая. Но это потеря не золотого века, а подмена одного хозяина другим, которого труднее разглядеть и оттого тяжелее вынести.

На этом месте меня вправе остановить и спросить, с каким же Бодрийяром я, собственно, свёл счёты. Ибо Бодрийяров два, и элегию, которую я только что снял, служил по большей части ранний, тот, что в «Системе вещей» и «Обществе потребления» ещё вычерчивал прямую нисходящую от полной архаики к пустому потреблению и оттого впадал в диахронию и в тоску. Но есть и поздний, из «Символического обмена и смерти», и с ним так просто не разделаться. У этого символический обмен уже не тёплая общинная связь, а обратимость: закон, по которому ничего нельзя накопить окончательно, всякий дар требует ответного, всякая трата зовёт растрату, и смерть не вычтена из счёта, а вписана в самый его корень. Такой Бодрийяр моим Моссом не опровергается, ибо жестокость потлача его не смущает, а кормит: поединок дарами, вызов, невозвратимый долг, гибель проигравшего суть для него не порча символического обмена, а его чистейшее лицо. Обратимость и есть насилие, снявшее с себя счёт. Против этого Бодрийяра довод «дар тоже был жесток» бьёт мимо, потому что он это первым и сказал.

И всё же я не беру назад ни слова, а лишь переношу спор туда, где он решается. Ранний Бодрийяр оплакивал утраченный рай общения; поздний уже не оплакивает, он строит теорию, но и он совершает тот самый ход, что я разобрал у Лакана. Обратимость у него вечна, это форма самого бытия, а не черта одной эпохи; и однако он раз за разом ставит её в прошлое, изгоняет в архаику, в дикаря, в первобытную трату, и противопоставляет нашему порядку как то, что тот вырезал и заместил кодом. Вечную форму он приписал ушедшему веку. Это ровно лаканова ошибка, только опрокинутая: там вечную перечёркнутость выдали за структуру вне времени, тут вечную обратимость выдают за утраченное время, и оба разошлись с истиной в одну и ту же сторону, спутав то, что держится всегда, с той исторической оправой, что давала к нему доступ. Оттого мне не нужно ни отвергать позднего Бодрийяра, ни опровергать раннего. Мне довольно назвать их одним именем. Обратимость, как и нехватка, как и большой Другой, есть вечная форма; а вырезал её и заместил не какой-то век, отделивший нас от рая или от структуры, но отступление того же Гаранта, что держал нас в отношении к ней. И оба Бодрийяра, элегик и теоретик, оказываются тогда не противниками моего разбора, а двумя его свидетелями, порознь нащупавшими то, что здесь стянуто в одно.

Раз уж я на примере Бодрийяра обнажил свой способ обращаться с чужой мыслью, разумнее всего тут же и защитить его от упрёка, который непременно последует, ибо тем же способом я поступаю не с одним Бодрийяром. Мне скажут, что я выкраиваю из большого мыслителя нужный мне кусок, беру у него ход, а вывод отбрасываю, присваиваю форму его движения и не держусь его существа, и что это есть насилие над автором, чтение его в свою пользу. Упрёк я принимаю к рассмотрению и отвожу по существу. Я и вправду беру у Бодрийяра форму его хода, обратимость, поставленную им в прошлое, и оборачиваю её против его же диахронии; но взять у мыслителя логику его движения, показав, что она сильнее его собственных выводов, есть не искажение его, а работа с ним, та самая, какую философия делает с философией со времён своих первых споров. Тот, кто требует принимать автора целиком или не трогать вовсе, путает мысль с догматом, а чтение с присягой. Я нигде не выдаю свою реконструкцию за то, что Бодрийяр сам о себе думал, и всякий раз помечаю, где иду с ним и где против него; а большего взыскательность и не требует, ибо требовать, чтобы я либо подписался под всем, либо молчал, значило бы запретить мысли вообще пользоваться мыслью. То же самое, предупреждаю сразу, я позволяю себе и с другими, кого зову в свидетели, и позволяю по тому же праву и с той же оговоркой.

Сюда стоит подвести ещё одного свидетеля, чьё наблюдение переворачивает привычный порядок причин. До сих пор я описывал экономику знака как то, что въезжает в уже готовую пустоту, оставленную отступившим Гарантом, вроде жильца, занимающего опустелый дом. Дани-Робер Дюфур предложил увидеть связь потеснее и оттого потревожнее: рынок не только въезжает в пустоту, он сам её и роет. То, что Дюфур зовёт Божественным Рынком, работает как машина расподобления, снятия символического. Чтобы человек стал безупречным потребителем, податливым и внушаемым, с него требуется снять символические опоры, прежде делавшие его субъектом, все те инстанции большого Другого, будь то бог, отец, закон или предание, перед которыми он себя ставил и относительно которых строил своё желание. Общество, где ни одна такая инстанция больше не держит, выпускает на волю не свободного гражданина, а разомкнутого индивида без внутренней меры и без критической дистанции, годного к бесконечному потреблению именно тем, что ему нечем противиться внушению. Дюфур говорит без обиняков о новом рабстве, о рабстве освобождённого, которого вывели из-под всякой символической власти лишь затем, чтобы отдать во власть куда более безличную. Разбор его заостряет наш сквозной сюжет. Смерть Гаранта, описанная в первой части как метафизическое событие, оказывается не только предпосылкой экономики знака, но и её постоянным изделием: система кровно заинтересована, чтобы Гарант не воскрес ни в каком обличье, и изо дня в день довершает его устранение, растворяя последние символические связи в потоке товаров и картинок.

Витрина вблизи

Отвлечённая логика знаковой стоимости может показаться умствованием, пока не поставлена на конкретный материал. Но есть в нынешней жизни области, где логика эта работает почти без примеси, где вещь и впрямь истончилась до знака так, что наблюдать её сподручнее всего именно там. Возьму три такие области, разные по природе и потому проверяющие одна другую: рынок роскоши, где знаком торгуют в открытую; рынок знакомств, где знаком стал сам человек; и корпоративный бренд, где знак дорос до подобия религии. Ни одна из них не иллюстрация в школьном смысле, приложенная к готовому выводу ради наглядности. Каждая из них испытательный стенд, на котором теория либо подтверждает свою силу, либо упирается в предел.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Купить и скачать всю книгу
1...345
ВходРегистрация
Забыли пароль