Саттри, разбуженный сутолокой, поднял взгляд. Друзья его пили возле бара. Он восстал из кабинки и дошатался до середины пятака, шало озираясь.
Куда намылился, Сат?
Он обернулся. Посмотреть, кто это говорит. Сочащиеся стены в пятнах от тараканов закружились мимо жалкой каруселью. Два вора за столиком наблюдали за ним, как кошаки.
Джейбон подхватил его одной подмышкой. Куда собрался, Коря?
Тошнит. Тошнит тошно.
Они поковыляли к умывальникам – сараю позади здания и порожнему, не считая унитаза. Матовая лампочка, вся закопченная, похожая на баклажан, ввинченный в потолок. Путаница ржавеющих труб и кабелей.
Стены тут заклеили старыми сигаретными вывесками и выброшенным картоном, по которому, как по фитилю, ссаки поднимались от пола темными языками пятен, словно пламя. Саттри постоял, заглядывая в раковину. С фаянса свисала борода сухого черного говна, а ком измазанных бумажек подымался и опускался там с чем-то вроде непристойного дыханья. Джейбон поддерживал его за пояс и лоб. Ноздри ему забивало жаркими сгустками желчи.
Поводи его.
Пошли, Сат.
Он посмотрел. Они шли к тускло освещенной халупе. Где-то под ним бродили его ноги. Нахуй, сказал он.
У старины Сата все в норме.
Я мудло, сообщил он стене. Повернулся, ища лицо. Я мудло, Джейбон. Мимо прошла фотография семейства черных в чем-то вроде церемонных облачений. Он поднял руку и погладил пожелтелые пасмы обоев.
Он входил в комнату. Величавее некуда. Тревожиться не о чем. Сквозь дым за ним наблюдали темные лица. Надо кивнуть каждому. Выглядеть достоверным.
Он слышал, как голоса подымаются громче. Высокое кудахтанье – это Бочонок хохочет.
На, Сат.
Он глянул вниз. В руке белое виски в банке от повидла. Поднял и отхлебнул.
Нравится мне, ко всем чертям, старина Саттри, сказал Джон Клэнси.
Он сидел на комковатом подлокотнике мягкого кресла. Что-то обсуждалось. Взглянуть на него нагнулась доска-негритянка. Он слишком пьяный, сказала она.
Саттри поднял стакан в немом согласии, но она уже пропала.
Кто-то встал с кресла. Должно быть, он на них опирался, потому что сейчас же провалился в глубины, которые те освободили, разлив на себя виски. Лицо его клином воткнулось в тухлый угол обивки.
Он побормотал в затхлые пружины.
Кто-то помогал ему. Он вынырнул из грезы, удушенное яростью лицо орало на него. Его шатнуло к двери. В коридоре свернул и пробрался в тылы дома, отталкиваясь от стенки к стенке. Откуда-то из щелей взялась черная женщина и направилась к нему. Они сделали по ложному выпаду. Она прошла мимо. Он треснулся о бюро и опрокинулся, и пошел дальше. В тылу коридора побарахтался в занавеске и встал в какой-то комнатке. Где-то перед ним с ритмичными хрюками размножались люди. Он попятился. Потянул за дверную ручку. Утроба его не выдержала, и мерзкие жидкости у него в желудке поднялись и изрыгнулись. Он попробовал поймать это в руки.
Боже, сказал он. Вытирался он занавеской. Отыскал дверь и вошел, и рухнул в прохладную темень. Там стояла кровать, и он попробовал под нее заползти. Важно, чтоб его не нашли, покуда он хорошенько не отдохнет.
В оцепенении своем он грезил о беспорядках. Где-то с треском рухнуло окно, полное стекла. Ему послышались пистолетные выстрелы. С трудом попробовал проснуться, но не сумел. Щеке своей дал переползти на такое местечко на полу, где было прохладнее, и заснул снова.
Пришел к нему сон об исповедовании. Стоял он на коленях на холодных каменных плитах у алтарных врат, где винный свет церковных свечей отбрасывал его брюзгливую тень ему за спину. Склонялся в слезах, покуда лоб его не коснулся камня.
Когда он проснулся, голову его овивала какая-то тухлая вонь. Язык покрылся тусклой пластинкой блевоты. Между ним и пыльной лампочкой, горевшей в потолке, клонились темные лица. Эй, малый, эй, малый, говорил голос. Он почувствовал, как его телепают с бока на бок. Закрыл глаза. Нужно перетерпеть это ненастье.
Не годится мне такое. Вынайте его отсюда.
Его резко вздернули стоймя за подмышки. Он глянул вниз. Грудь его чашками обхватывали черные руки. Ав? спросил он. Ав?
Она склонилась заглянуть ему в лицо. Тусклые запыленные глазные яблоки в паутинке крови. Где дружки твои? А?
Ничо от него не добьесси.
Он наблюдал, как его пятки тащатся по линялому садику линолеума.
Увижу этого вострокочанного мудня, с которым он сюда пришел, наслюню ему всю жопу из заебацкого дробовика.
Куда мы идем?
Чо говорит?
Идти можешь? Эй, малый.
Нихрена он не может. Убирайте его отсель.
Белый мудень все тут облевал.
Ноги его пошли стукаться о какие-то ступеньки. Он закрыл глаза. Миновали гарь и грязь, пятками он собрал валки мусора. Тусклый мир отступал над его задранными вверх носками, очертания хибар набекрень синевато вздымались в скудном свете фонарей. Справа от него медленно проплыл ржавеющий остов автомобиля. Смутные сцены сливались в летней ночи, изнуренный чернильный размыв джонок кренился против бумажного неба, роршаховы лодочники немо толкались шестами по лунновымощенному морю. Он лежал впотьмах головой на плесневелой обивке старого автомобильного сиденья среди упаковочных ящиков, и развалившихся башмаков, и спятивших от солнца резиновых игрушек. По груди его бежало что-то теплое. Поднял руку. Я истекаю кровью. До смерти.
Теплая плюха разбилась у него на лице, на груди. Он отвернул голову, маша одной рукой. Он был мокрым и вонял. Открыл глаза. Черная рука убирала гибкий шланг, застегиваясь, отворачиваясь. Громадная фигура опрокинулась прочь вниз по небу к лиловатой и сероватой заре уличных фонарей.
Череп пьянчуги стихни, сладкое ничто постигни меня.
Мне б хотелось подметок на эти ботинки, грезил я, грезил я. Старый сгорбленный сапожник поднял взгляд от своих колодок и выколотки, глаза тусклые и оконные. Не эти, мальчик мой, им давным-давно пора на свалку, подметкам-то этим. Но у меня других нет. Старик покачал головой. Забудь про эти и найди себе теперь другие.
Саттри застонал. Маневровый переводил вагоны на запасной в далеком депо, телескопируя их одной сцепкой за другой в крещендо до железного грома, от которого дребезжали скользящие оконные рамы по всем Квартирам Маканалли. Под эти бряцающие фанфары из тьмы полушария угрожающе сгущались тупые тени с раскосыми глазами и бледно-зелеными зубами. Пал занавес, развертываясь в сотрясенье пыли, и жучиной шелухи, и мышьей грязи. Бесформенные комки страха, что обретали очертанья белладонн, ведьм, или гномов, или морских троллей, зеленых и исходящих паром, что подкрадывались с черными свечами и медленным распевом из завитков его отравленного мозга. Он улыбнулся, завидя этих знакомцев. Не тягостный ужас, а лишь гомологи ужаса. Они несли мертвого ребенка на стеклянных дрогах. Зловещая ампутация, видел ли я своими глазами-семенами его тонкий синий очерк, безжизненный в мире передо мной? Кто является во снах, порой человекоразмерный, и как так? Вскармливают ли тени? Как видел я свой образ, сдвоенный и выдутый в задымленном стекле очков слепца что аз есмь, аз есмь.
В жаркой летней заре приступили к торговлям. Он перекатил распухшую голову, подтянул колени. Ветерок колыхал детский домик из осоки поблизости.
Я мышь, в вязке травы притаившаяся. Но услышу, коль донесутся скрип и посвист лезвия сей колыбели, что как часы.
Когда он проснулся, испод его век воспалился от битья высоким солнцем, он взглянул наверх, в безликое и фарфорово-голубое небо, исчирканное тонкими проводами, крупный кошак лимонного окраса наблюдал за ним с дровяной печки. Он повернул голову, чтобы получше его разглядеть, и тот вытянулся, словно расплавленная ириска, по стенке печки и беззвучно исчез вниз головой в землю. Саттри лежал, обратив ладони вверх, руки по бокам, в позе узренной хрупкости, а вонью, отравлявшей воздух, был он сам. Он закрыл глаза и застонал. По бесплодной пустоши паленого бурьяна и битого камня дуновеньем дыма битвы пронесся жаркий ветерок. На провод над головой совершенной последовательностью уселись какие-то скворцы, словно там наискось упал отрезок бечевки с навязанными на нем узлами. Воркуют, крылья крюками. Из-под хвостов веером у них выдавились мерзкие желтые немые звуки. Он медленно сел, прикрывая рукой глаза. Птицы улетели. Одежда его потрескивала от тонкого сухого звука, и с него спадали обрывки спекшейся блевотины.
Он с трудом поднялся на колени, не спуская взгляда с утоптанной черной земли между своих ладоней, с застрявшим в ней шлаком и черепками. По черепу его скатывался пот и капал с подбородка. О боже, произнес он. Перевел опухшие глаза вверх, на то опустошение, в котором стоял на коленях, крапива железного цвета и осока в смердящих полях, словно макеты бурьяна из проволоки, грубый пейзаж, где со шлакоотвалов мусора вздымались полузнакомые очертания. Где задние дворы, заросшие бурьяном и засыпанные стеклом и старыми заизвестковавшимися какахами забредавших собак, кренились прочь, к смутному берегу каменно-серых хибар и выпотрошенных автомобильных корпусов. Он опустил взгляд на себя, весь облеплен мерзостью, карманы вывернуты. Попробовал сглотнуть, но горло у него мучительно сжалось. Шатко воздвигшись на ноги, он стоял, покачиваясь в этой апокалиптической пустоши, словно какой-то библейский реликт в том мире, какого никто не пожелает.
Два черных мальчишки с черепами-пулями наблюдали, как он движется по тропе к улице, вывалившись из зарослей и сжимая голову руками. Сквозь распяленные пальцы на них упал взгляд шалого глаза.
Эй, мальцы.
Те переглянулись.
Город в какой стороне?
Они сбежали прочь на беззвучных ногах, крутя сиреневую пыль. Он протер глаза и проводил их взглядом. В том мерцающем жаре фигурки их сумасшедше растворялись, покуда он не увидел в них двух маленьких скрученных гимнастов, подвешенных на проволоках в тряском мареве. Саттри все стоял. Медленно повернулся. Чтобы выбрать ориентир. Что-нибудь известное в этом саду скорби. Он покатился прочь по узкой песчаной уличке, как самый настоящий отверженный.
Кварталы эти, как он вскорости выяснил, населены были слепыми и глухими. Темные фигуры в дворовых креслах. Подпертые и качающиеся в тени веранд. Старые черные дамы в цветастых платьях, бесстрастно наблюдавшие за удаленными очерками тверди небесной, пока он проходил мимо. Лишь несколько беспризорников, широкоглазых и эбеноволицых, вообще присматривались, как среди них проходит эта бледная жертва порока.
В конце улицы земля ниспадала в долгую кишку, забитую месивом халуп и курятников, безымянных сооружений из рубероида и жести, обиталищ, действительно составленных из картона, и кишевших мухами хезников из покореженных покосившихся фанерных плит. Целые кварталы лачуг, не рассеченные никакой улицей, но с козьими тропами и узкими дорожками, вымощенными черным песком, по которым бродили дети и седые с виду собаки. Он повернул и двинулся обратно, шатаясь под жарой, в животе у него все свертывалось. Он забрел в узкий переулок, и рухнул на четвереньки, и принялся блевать. Не выходило ничего, кроме жидкой зеленой желчи, а потом и вовсе ничего, желудок у него сокращался сухими и злобными спазмами, а когда они прекратились, он был весь в поту, ослабел и дрожал. Взглянул наверх. Зрение ему искажали слезы. Из беседки в живой изгороди за ним наблюдала черная детка с яркими ленточками в густых кучеряшках. Сопя дыханьем, она втягивала и вытягивала из одной ноздри сливочную кляксу желтой сопли. Саттри кивнул ей и поднялся, и его снова качнуло на улицу.
Он рискнул бросить взгляд в щель сквозь пальцы на кипящее солнце. Оно висело прямо над головой. Он двинулся по пустырям, осторожно ступая тонкими ботинками по зазубренным кольцам битых стеклянных банок и утыканных гвоздями планок. Время от времени останавливался передохнуть, нагибаясь и упирая руки в колени или присаживаясь на одну пятку и поддерживая голову. Вся рубашка у него пропотела и воняла ужасно. Немного погодя он вышел на другую улицу и двинулся по ней, пока не увидел вдалеке яр, который мог оказаться железнодорожной полосой отчуждения. Он вновь пустился через пустыри, и по переулкам, и через заборы, стараясь не терять азимута на свою цель. Пересек ряд задних дворов мимо мятых жестянок с помоями, где гудели и покачивались на ветру тучи плодовых мух, а сутулые собаки отбредали прочь. В двери уборной, подтягивая панталоны, показалась толстая негритянка. Он отвернулся. Она проорала чье-то имя. Он пошел дальше. Сзади его окликнул какой-то мужчина, но оглядываться он не стал.
Переулок он срезал и прошел мимо ряда складов, а в конце уже разглядел рыночные сараи на проспекте Дейла и за ними подъездные пути Л-и-Н[4], сходившиеся к сортировке. Он перешел через рельсы и взобрался к Парадному проспекту по насыпи на дальней стороне. В железнодорожной выемке двое мальчишек швыряли камни в выставленные рядком бутылки. Дым на воде[5], выкрикнул один.
Иди нахуй, ответил Саттри.
Его прохватило волной тошноты, и он остановился передохнуть на старой опорной стенке. Глядя из-под руки, смутно видел он отпечатки трилобитов, известковые камеи исчезнувших двустворчатых и изящных морских папоротников. В этих зазубренных расщелинах каменные панцири, на которых некогда висела плоть живой рыбы. Его качнуло дальше.
Остановился он посреди улицы перед высоким каркасным домом на Парадном. Некрашеные доски дымились голубоватым оттенком. Окликнул женщину, сидевшую на крыльце. Та подалась вперед, вглядываясь.
Джимми там?
Нет. Со вчерашнего вечера не приходил. А это кто?
Корнелиус Саттри.
Помилуй боженька, я и не узнала. Нет, его тут нет, Корнелиус. Даже не знаю, что он там и как.
Что ж. Спасибо, мэм.
Заходи нас повидать.
Зайду. Он помахал рукой. Из-за угла выворачивал полицейский автомобиль.
Проехали мимо. Не успел дойти он до конца улицы, как они описали круг и подъехали к нему сзади.
Куда направляешься, малый?
Домой, ответил он.
Где живешь?
Ниже Парадного проспекта.
Мясистая рожа, маленькие глазки оглядели его. Рожа отвернулась. О чем-то между собой поговорили. Один снова повернулся. Что с тобой случилось?
Ничего, ответил он. Все у меня в порядке.
Полагаю, немного пьян, нет?
Никак нет, сэр.
Где был?
Он взглянул на свои облепленные грязью ботинки и вздохнул. Навещал знакомых вон там. Теперь просто иду домой.
А в чем это у тебя там вот весь перед?
Он опустил взгляд. А когда вновь поднял голову, глаза устремил поверх крыши синеглазки на унылый ряд старых домов с их расколотыми висящими обшивочными досками и картонными подоконниками. На жаре чахло несколько почерневших деревьев, и в этом помраченном чистилище пел дрозд. Певчий дрозд. Дерьмус Мусикус. Лирическая птица-говница.
Облился чем-то, ответил он.
Воняешь, будто тебя в говно макнули.
По разъезженной дорожке брели два паренька. Увидев синеглазку, развернулись и двинули обратно.
Дверца открылась, и мясистый вышел.
Может, тебе стоит вот сюда сесть, сказал он.
Не сажай сюда этого вонючку. Вызови фургон.
Что ж. Постой тогда вот тут.
Никуда я не поеду.
Что я тебе скажу, то и будешь делать.
Он мечтательно слушал потреск рации.
По Западному и Лесному проспектам подъехал автозак и остановился перед синеглазкой, вышли два полицейских. Открыли дверь, Саттри подался к фургону.
Ух ты, ну не сладкий ли цветочек, а, сказал один.
Внутри на лавке, шедшей по всей длине фургона, сидел пьяный. Саттри сел напротив. Дверь грохнула, закрываясь. Пьяного мотнуло вперед. Эгей, старина, произнес он. Сигаретки не найдется? Саттри зажмурился и откинул голову на стенку.
В тюряге он встал перед окошечком, и ему велели вывернуть карманы. Ему удалось слабо улыбнуться.
Сотрудник сбоку от него потыкал в него ночной дубинкой. Карманы выворачивай, малый.
Саттри поднял полы своей заляпанной рубашки. Карманы у него свисали, как носки.
Удостоверение у тебя имеется.
Никак нет, сэр.
Как так.
Меня ограбили.
Как звать.
Джером Джонсон.
Сотрудник записывал. У нас с тобой раньше хлопоты бывали, нет, Джонсон?
Никак нет, сэр.
Тот поднял голову. Уж точно не бывало. Выньте там у него ремень и шнурки.
Его провели по коридору к камерам.
Дверь открыли в большую клетку, и он вошел в нее, и за ним захлопнули дверь. В одном углу кто-то спал, головой в лужице створоженной пустоты. Лавок не было, сесть не на что. По периметру клетки бежал цементный желоб. Саттри передернуло корчей боли в черепе. Он сел на пол. Тот был прохладен. Немного погодя он встал на колени и прижал к нему голову.
Должно быть, он уснул. Услышал, как вертухай колотил по прутьям, выкликивая кого-то по имени. Когда проходил мимо, Саттри с ним заговорил:
Вы можете вызвать мне сюда поручителя?
Как фамилия?
Джонсон.
Сколько ты уже тут?
Не знаю. Я спал.
Все равно надо пробыть шесть часов.
Знаю. Просто хотел, чтоб вы мне проверили.
Цирик не ответил, проверит или нет.
Немного погодя Саттри растянулся на полу и вновь заснул. Время от времени просыпался сдвинуть ту или другую кость, где отлеживал на бетоне. Поручитель пришел только вечером.
Щеголеватый человечек в ботинках-сеточках. Оглядел мерзопакостную загадку, сидевшую перед ним в клетке. Вы Джонсон? спросил он.
Да.
Хотите поручительство?
Да. Только у меня денег нет. Надо будет позвонить.
Ладно. Кому звонить? Он вытащил блокнот и карандаш.
Саттри дал ему номер.
Ладно, ответил он. Ждите тут.
Еще бы, сказал Саттри. Послушайте.
Что?
Скажите им Саттри. Но просите для Джонсона.
Так у вас может выйти много неприятностей.
Если по-другому, их выйдет намного больше.
Ладно. Как фамилия, еще раз?
Саттри.
Поручитель качал головой, записывая новое имя. Вы, народ, это что-то с чем-то, сказал он.
Вернулся он через несколько минут. Его дома нет, сказал он.
Она не сказала, когда может вернуться?
Не-а.
Сколько сейчас?
Около семи. Он поддернул манжету. Десять минут восьмого.
Черт.
Вы что, больше никого не знаете?
Нет. Слышьте, попробуйте еще раз через часик, а? Вы номер точно записали?
21505. Так?
Верно.
Как еще раз того парня зовут?
Джим.
Это я уже знаю. Как его полное имя.
Джим Лонг.
Поручитель странновато глянул на него. Джим Лонг? переспросил он.
Да.
У него брат есть по кличке Меньшой?
Он самый.
Поручитель искоса на него посмотрел.
В чем дело? спросил Саттри.
Дело дрянь.
А что такое?
Да геенна клятая, вот что такое, ответил поручитель. Они оба сразу за вами сейчас, в восьмом номере. С самого утра там сегодня, и ни один не может разжиться поручительством.
Теперь он смотрел на Саттри с бо́льшим любопытством. Лицо у Саттри начало морщиться и все сделалось странненьким. С губ его сорвался лошажий фырчок, а глаза забегали по сторонам.
Чокнутый вы, как не знаю что, сказал поручитель.
Саттри сел на бетонный пол и схватился за живот. Сидел он там, трясясь и обнимая себя. Вы сам себе цельный дурдом, нет? произнес поручитель.
Позже он звал сквозь прутья своих друзей, но те не ответили. Голос откуда-то поинтересовался, почему он нахуй не заткнется. Еще позже в коридорном потолке зажглись лампочки. Человек в углу не шелохнулся, а Саттри не хотелось смотреть на него и проверять, не умер ли. Он снова лег на пол и то вплывал в скверный сон, то выплывал из него. Ему снились целые реки ледяной воды, лившиеся по его пересохшему дыхательному горлу.
В некий неведомый час он проснулся от звуков какой-то суеты. Половина его кисти была засунута в рот. Подняв взгляд, он увидел, как кто-то нагнулся и выплеснул на него через решетку ведро воды. Отплевываясь, он привстал на колени.
Ведро лязгнуло об пол. Человек рассматривал его в клетке. Саттри отвернулся. В углу стоял его сокамерник. Когда Саттри посмотрел на него, сокамерник сказал: Не прекратишь верещать, я тебе хрен твой в часовой кармашек забью.
Он закрыл глаза. Серая вода, капавшая с него, отдавала щелоком. На обочине темной дороги во сне он видел ястреба, приколоченного к амбарным воротам. Но возвышался над всем освежеванный человек со вскрытой и распяленной грудиной, словно остывающая говяда, а череп у него ободран, синеватый, и кочковатый, и слабо светящийся, глазные дыры его черные гроты и окровавленный рот раззявлен безъязыко. Путник схватил пальцы его в свои челюсти, но кричал он не только от этого ужаса. За освежеванным смутной тенью бледнела еще одна фигура, ибо хирурги его ходят по миру, точно как вы и я.
Он рылся в бурьяне, пока не отыскал годную жестянку, а уж потом вышел на дорогу. От керосина клочок гудрона на поверхности дороги размягчился, и он встал на колени и принялся расковыривать его старым кухонным ножом, волокнистые тягучие комки вара, пока не наковырял сколько нужно.
Когда мимо проходил Папаша Уотсон, ялик у него был уже перевернут на берегу, и он терпеливо конопатил швы.
Ну, ты еще жив, сказал старик.
Саттри поднял голову, щурясь на солнце. Нос вытер о предплечье, сидя и держа одной рукой жестянку с варом, а другой нож. Привет, Папаша, сказал он.
Я уж совсем думал, ты утоп.
Пока нет. С чего б?
Не видел тебя. Ты где был-то?
Саттри ляпнул зловонной черной мастикой вдоль шва и посильней вдавил ее на место. В тюряге, сказал он.
Эге?
Я сказал, в тюряге сидел.
Сидел? За что?
Не с той толпой связался. А тебя что сюда принесло?
Старик сдвинул назад свой полосатый картуз машиниста и поправил его на голове. Да мне по пути в город. Решил, раз я в этих краях, зайду проведаю. Совсем уж думал, утоп ты.
Я все еще в деле. Как на чугу́нке всё?
Только что не ужас.
Саттри подождал разъяснения, но его, похоже, не следовало. Поднял голову. Старик покачивался на пятках, наблюдал.
Так в чем беда, Папаша?
Просто в чугунке беда, сынок. В самой ее природе, я убежден. Он выволок из кармана громадный железнодорожный хронометр, сверился с ним и уложил обратно.
Как там старушка номер семьдесят восемь?[6]
Господь ее любит, она старая и вся изношенная, как я, но верная, как собака. Надо б наградить ее золотыми часами с цепочкой.
Он подавался вперед, глядя из-за плеча Саттри, как тот конопатит.
Знаешь, произнес он. Пришел бы ты ко мне в депо с этой штукой. У меня в теплушке с протечкой в крыше надо что-то поделать.
Саттри нагнулся и отворотил лицо. У тебя там что? крикнул он, глаза полузакрыты от хохота.
Говорю, крыша у меня течет. Крыша теплушки.
Саттри покачал головой. Поднял голову и посмотрел на старика. Ну, сказал он. Если останется, принесу.
Старик выпрямился. Это с твоей стороны по-соседски, и я это приму как услугу, сказал он. Он вновь выволакивал из кармана часы.
Пора мне в город двигать, коли хочу в магазин успеть до закрытия.
Сколько времени, Папаша?
Четыре девятнадцать.
Что ж. Заходи еще, когда сможешь подольше задержаться.
Так и сделаю, ответил железнодорожник. И не забудь мне этого вара оставить, если у тебя заведется лишний.
Лады.
А я совсем уж думал, ты утоп, когда тебя на реке не видел.
Нет.
Ну.
Он смотрел, как старик уходит по парящим полям, деревянно ковыляя в своей робе. Дойдя до путей, он повернулся и поднял одну руку на прощанье. Саттри вздернул подбородок и вернулся к работе.
Проконопатив все днище ялика, он отставил вар в сторону, и перевернул ялик, и по грязи стащил его в реку. Взял конец, и прошел по кормовым мосткам плавучего дома, и принайтовил его к леерам. Взял весла оттуда, где те стояли, прислоненные к стене дома, и опустил их в ялик. Ссутулившись у поручней, смотрел, как высохший ил на дне ялика темнеет на стыках, где пайолы разбухнут от воды и сомкнутся. Пока стоял, на эстакаду моста ниже по реке выехал пятичасовой товарняк. По высокому пролету черной плетеной стали, как огромная многоножка, из дыхала в голове паровоза выкашливались мячи дыма, а вагоны цвета сажи громыхали следом и воздух за грохотом своей езды оставляли причудливо безмятежным.
Из реки за длинный шнур он выудил бутылку апельсиновой газировки и откупорил ее, и сел, закинув ноги на поручни и прохладно отхлебывая. На палубе плавучего дома выше по реке появилась черная женщина и смайнала за борт два забряцавших мешка мусора, после чего убралась внутрь. Саттри откинул голову на горячие доски и дальше смотрел, как течет река. Тень от моста уже начала укладываться в длину наискось и раскинувшись по всему верхнему течению, и голуби, взлетавшие в его бетонные основания, вызывали на воде перед ним очертания скатов, что поднимались на своих крыльях летучих мышей от дна кормиться в подползавших сумерках. Он закрыл глаза и снова их открыл. Ржанки напротив берега подергивались, словно птички на проволоке в тире. Там внизу труба трубила сгустками свернувшегося мыла и синеватых отходов. Сумерки густели. Над оловянным лицом реки в сторону города вновь исчезали стрижи. На тонких соколиных крыльях ныряли и кружили козодои, и мимо протрепетала летучая мышь, описала круг, вернулась.
Внутри Саттри зажег лампу и поправил фитиль. Той же спичкой зажег горелки маленькой керосинки, две розетки зубцов голубого пламени в сумраке. Поставил разогреваться кастрюльку фасоли, снял с полки сковороду с длинной ручкой и нарезал в нее лук. Развернул пакет с гамбургером. Над устье лампового стекла не переставали залетать мелкие мотыльки, а затем кружили с обожженными крыльями вниз, в горячий жир. Он выуживал их зубцами латунной вилки, которую применял для стряпни, и стряхивал на стенку. Когда все было готово, выскреб еду из кухонной посуды на тарелку и вместе с лампой отнес на столик у окна, и выставил все на клеенку, и сел, и неспешно принялся за еду. Вверх по реке прошла баржа, и он смотрел сквозь треснувшее стекло, как ныряет и мигает ее прожектор, справляясь со стремниной под мостом, долгий белый конус света, смещавшийся быстрыми боковыми взмахами, очерк луча, ломавшийся выше по реке на деревьях с невероятной быстротой и пересекающий воду, как комета. Каюту затопило белое свечение и миновало. Саттри моргнул. Надвигалась, распухая, смутная глыба баржи. Он смотрел, как в темноте скользят красные огоньки. Плавучий дом легко покачивало в ее кильватере, под палубой бормотали бочки, а ялик снаружи в ночи терся бортом и стукался. Саттри вытер тарелку куском хлеба и откинулся на спинку. Принялся изучать разнообразие прижимавшихся к стеклу мотыльков, упокоив локти на подоконнике, подбородок на тыле ладони. Молельщики света. Вот один пасхально-розового оттенка по краям пушистого белого брюшка и крыльев. Глаза черные, треугольные, маска грабителя. Мохнатая морщинистая мордашка, у мартышки такая же, и в открытом всем ветрам горностаевом кивере. Саттри нагнулся получше его разглядеть. Тебе чего?
Когда прошла «Речная королева», он уже был в постели, отчаливал ко сну. За окном слышал натужное плюханье ее колеса. Как будто она преодолевала жидкую грязь. На палубе гулянка с песнями. Голоса разносились по акустической тиши воды, старое заднеколесное судно тащилось против течения с крепкими напитками и знатными дамами, над зеленой бязью столов для двадцати одного мягкие светильники, и буфетчик надраивает бокалы, а музыканты танцевального оркестра опираются на леерное ограждение между своими отделениями, покуда голоса не увяли с далью, а последние отголоски не истончились до слабого журчанья ветерка.
Туточки где угодно сгодится, сказал Хэррогейт, вяло показывая в открытое окно кабины грузовичка.
Водитель глянул вбок, скучая. У тебя должен быть адрес, дятел хренов.
Как насчет Рынка Дымной горы?
Это не адрес. Надо, чтоб там люди жили.
Он огляделся, выпрямившись на переднем сиденье, как ребенок. Как насчет вон той церкви? спросил он.
Церкви?
Ага.
Ну, не знаю.
Они не одобряют, если ходишь в церковь?
Водитель крутнул руль и свернул влево, остановился перед церковью. Ладно, сказал он. Выметайся.
Он соскочил и дотянулся, и хлопнул дверцей, закрывая ее. Спасибо, крикнул он, маша водителю. Тот даже не глянул. Отъехал, и грузовичок скрылся дальше по улице в дневном потоке движения.
Хэррогейт пробивался через густые заросли кудзу, что свешивались с откосов над рекой, пока не отыскал овражек из красной глины, служивший тропкой вниз по склону. Пошел по ней сквозь буйные заросли сумаха и мимо громадных мумий – оплетенных лозами деревьев, куп жимолости, припыленной охрой, в краткий обугленный лесок, где росли черные кожевенные деревья, лаконосы, переполненные закопченными стоками, чьи гроздья плодов поблескивали мелкими безделками ядовитой эбеновой синевы.
Тропа сложилась петлей и выбежала на яр над заброшенной железнодорожной веткой. Он спустился на насыпь и двинулся по ней дальше. Старая полоса отчуждения лежала в бурьяне смутно, рельсы ржавели, изгибаясь прочь на прогнивших шпалах и темном шлаке. Он счастливо трюхал в своем чужестранном облаченье, башмаки приобнимали рельсы тонкими подошвами. Река бежала под ним насупленная и мутная, и лепила себя на причудливых выступах известняка, выступавших с берега. Постепенно набрел он на двух рыбных мясников, скользких от крови у опорной стенки, между собой они держали приличных размеров сазана. Он с ними поздоровался, улыбнувшись, причудливо облаченная личность, вынырнувшая из кустов. Они задержали на миг свои окровавленные руки и присмотрелись к нему, а рыба изгибалась и содрогалась.
Здаров, сказал он.
Эти двое на миг переглянулись, а потом посмотрели на него. Из рыбы капала кровь. Кровь лежала среди листвы маленькими зазубренными чашами ярко-алого. Один поманил его каплющим когтем. Эй, мальчонка. Иди-к сюда.
Чего надо?
Подойди сюда на минутку.
Мне дальше надо. Бочком он продвигался по шпалам.
Да подь сюда на минутку.
Он отпрянул и бросился бежать. Они провожали его взглядами без выражения, пока он не скрылся с глаз в бурьяне, а потом вновь занялись своей рыбиной.
В полумиле дальше по железной дороге он наткнулся на состав на ветке – старый паровоз из черного листового железа и с надписями стершимся золотом и деревянные вагоны, спокойно догнивавшие на солнышке. Ползучки заплетали разбитые окна пассажирских вагонов, древних и мелово-бурых, с их проклепанными швами и комингсами на ранту, словно что-то герметизированное для спусков в море. Он прошагал по проходу между пыльно-зелеными и изглоданными парчовыми сиденьями. Пролетела птица. По железным ступенькам спустился наземь. Голос произнес: Ладно, паря, слезай с этих вагонов.
Хэррогейт повернулся и узрел, как по рельсам к нему идет железнодорожник в робе, старорежимный, с тяжелой латунной часовой цепью, на нем висящей, в полосатом картузе.
Сельский мыш повернулся глянуть, куда бежать, но тот приостановился и нагнулся над заржавленной вагонеткой со своей длинноносой масленкой. Он качал головой и бормотал. С заклинившей шейки оси капало старое черное машинное масло. Он выпрямился и сверился с часами размером с будильник, которые носил в кармане робы. И где сегодня дружки твои? спросил он.