Здаров, сказал он.
Она шевельнулась, от ее тяжести губчатые доски у нее под подошвами чвакнули черным сливом. Она не взглянула и не ответила.
Старый Орвилл мимо не проходил, нет?
Она положила валек поперек стиралки, где от движения машинки тот сразу же размазался до цепочки изображений и принялся медленно сползать. Вытерла лоб подолом фартука. Нет, ответила она. Его тут не было.
Он взглянул на открытую дверь в дом. Чего ей теперь надо? спросил он.
Тебе-то какое-то дело?
Просто спырсил.
Она не ответила. Он опер ногу о крыльцо и сплюнул, глядя поперек двора из мертвой глины ни на что вообще.
Валек упал на пол, она нагнулась и подняла его, принялась вкапывать его в одежду, груди болтались и подскакивали от движения ее плеч. С края веранды в лужицу серой пены капала синяя створоженная моечная вода. Когда взглянула на него, он так и не шевельнулся. Она откинула волосы и выдвинула вперед одно плечо, промокая им пот на верхней губе. Сложила губы в трубочку и сдула с глаз волосы. Взял бы да прополол мне помидоры, если заняться больше нечем, сказала она.
Он сел лицом ко всему двору. Палец вставил в ухо и поелозил им там, а она вновь склонилась к стиральной машине.
Немного погодя с задов дома донесся тоненький голос. Она остановилась и взглянула на него. Посмотри, чего ей надо, а?
Он сплюнул. Я не брался ее растить, сказал он.
Он вынула побелевшие и сморщившиеся руки из воды и вытерла их о перед платья. Ладно, мама, крикнула она. Минуточку.
Когда она вернулась, он висел локтями на сетчатой ограде, бежавшей вдоль небольшого проулка, на который выходил дом, и болтал с другим мальчишкой. Ушли они вместе. Вернулся поужинать и снова ушел, и не возвращался до после темна. Перед самой полночью она услышала, как он опять вышел из дому.
Он прислушался у ее двери, а потом перешел в переднюю комнату, где сел на кушетку и натянул ботинки. После чего выскользнул в теплую августовскую ночь, сочную и осязаемую, дверь тяжко закрылась со слабым вскриком прижимной пружины, по дорожке за калитку и в проулок. Выйдя на большак, сквозь тонкие подошвы он ощутил дневное тепло от макадама – им пахло мускусно и слабо дезинфицирующе. По большаку он припустил трусцой.
Один под звездным светом отправился он через крепко спящие окрестности, беззвучно рыся в своих разношенных до мягкости башмаках, мимо мертвых домов и темной земли с духом спелых и волглых плодов, каким несло с полей, и ночных птиц, кричавших в цитадели громадных деревьев. Дорога взбиралась из лесов и тянулась дальше через фермерские угодья, и он перешел на шаг, руки засунуты в карманы на бедрах, а локти болтаются, свернул на грунтовку вправо, побрел по ней мягко, как собака, принюхиваясь к пышной траве и запаху пыли, прибитой росой.
Перешел пути и прогарцевал в поросль на дальней стороне, на ходу вытирая нос рукавом и поглядывая туда и сюда, проходя вдоль высокого больверка с жимолостью, а затем – через лоскут тростника, и наконец вышел вдоль края поля, где его собственные старые следы утоптали глину такой колеей, какой можно было идти и в темноте, и силуэт его плескался без тени поперек фона из сумаха и сассафраса. Дальше в темноте он различал дом против вздутого звездами неба, и амбар за ним высился чрезмерный и строгий. Он шел вдоль борозд сильно перепаханной земли, мимо кукурузных рядов, копья в бурой обвертке кололи ему руки меленькими зубами, – на открытое поле, где лежали арбузы.
Их было не больше четверти акра, длинный черный прямоугольник, расположенный вдоль края кукурузы, на котором при скудном свете звезд позднего лета он разбирал пухлые очерки, лежавшие навзничь и дремавшие размеренными рядами. Он прислушался. Вдали тявкала собака, и в чутких ушах его неумолчно зудел слепой пролет гнуса. Он опустился на колени в густую и парящую землю, ноздри его наполнились забродившим запахом лопнувших арбузов. Подкрасться к ним, лежащим, рукой ощупывая их теплые спелые очертания, карманный нож раскрыт. Один он поднял, бледно-яшмовое пузико повернулось кверху. Он подтянул его себе между колен и вонзил лезвие ножа в его нижний конец. Затем скинул лямки комбеза. Склонил колени, бледные ляжки его в лужице денима.
Раскричался козодой, и он, прижав ухо к земле, вот так начал слышать еще и поезд. По всему небу описала долгую дугу звезда и потухла. Он поднял голову и посмотрел на дом. Ничто не двигалось. Поезд налетел, и его гарпиегорлый полный ход взвыл в одинокой летней ночи. Он слышал, как по рельсам лущатся колеса, и чувствовал, как содрогается земля, а еще слышал, как сдвигается тональность товарных вагонов на переезде, и пыхтенье котла, и лязг, грохот, колесный пощелк, дребезг сцеплений – а затем последний долгий маневр на уклоне, подтягиваясь к дистанции, и низкий стон, прорыдавший через всю спящую землю и стихший, только последняя теплушка, щелкая, уносится к последней немоте. Он встал и оправил на себе одежду, и пошел назад вдоль рядов кукурузы к леску и к дороге, а по ней уже снова пустился домой.
Башмаки стояли в тех следах, что он оставил. Подошли, затем обратно, повернулись. Пошевелили носком вскрытые арбузы, лежавшие на солнце. Султаном медленно хлынула струйка черных муравьев. Желтокорый.
Ночью опять приходил. В хурме на краю поля пересмешник посвистал ему в ответ, но он не желал слушать. Мимо кукурузы прошел он и выбрался в темь арбузной грядки с голой деревянной маслянистостью, один раз взглянул на бессветный дом, а потом опустился на колени в густой и напоенный вином суглинок.
Когда свет фары вспорол ночь над полем, он лежал ничком на арбузе, комбинезон спущен до колен. Луч промахнул мимо него, остановился, вернулся сосредоточиться на его алебастровых ягодицах, что, как луна, виднелись из темноты. Он поднялся вертикально, бледный, невесомый, словно некий мрачный призрак землянина, над оскверненным плодом с ужасными руками и ускакал прочь по полям, неистово дергая за складки старого затхлого денима, что его стреножил.
Стоять, окликнул голос.
К таким вестям он не желал прислушиваться. Вокруг него с треском ломался сухой орляк, окаймлявший поле. Травостой тростника он пересек чередой сокращавшихся рикошетов, перемахнул через верхушки жимолости изящной левитацией и приземлился на дорогу в лучах машины, выезжавшей из-за поворота. Машина дала по тормозам и рыскнула на гравии. Из темной стены летней зелени на дорогу выдуло обезумевшую фигуру, одевавшуюся на бегу. Вдали поезд запрашивал переезд.
Две пары башмаков шли по рядам.
Ты не поверишь.
Зная в тебе прирожденного вруна, скорее всего, не поверю.
Кто-то ебет мои арбузы.
Что?
Я сказал, кто-то…
Нет. Нет. К черту. Будь ты проклят, у тебя мозги совсем уже набекрень.
Говорю тебе…
Я не желаю это слушать.
Глянь-ка сюда.
И сюда.
Они прошли по внешнему ряду бахчи. Он остановился потыкать в арбуз носком башмака. Желтокорые заворчали в протечках. Некоторые испортили давненько, и они лежали мягкие от гнили, сморщенные от неотвратимого смятия.
Похоже на то, нет?
Говорю тебе, я его видел. Не понимал, что за чертовня творится, когда он штаники свои спустил. А потом, когда увидел, что́ он задумал, все равно не поверил. Но лежали они вон там.
И что ты метишь делать?
Черт, даже не знаю. Поздновато как-то что-то делать. Он, к черту, ввинтил тут почти всей бахче. Не понимаю я, почему за какой-то один не зацепился. Или за несколько.
Ну, он, наверное, себя знатным хахалем считает. Вроде как моряк в борделе.
Кажись, дело тут скорее в том, что ему не нравилась мысль, если его за головку краника там какая-нибудь оса цапнет. Знамо дело, он тут выказал трезвое суждение.
А что он такое – просто юнец какой-то?
Не знаю, насколько юный, но парнишка он активный, я давно таких не видал.
Ну. Кажись, не вернется он.
Хрен знает. С такого шустрого станется залезть, куда только ему на ум взбредет. Красть или что-нибудь.
А если вернется?
Вернется, так поймаю.
И что потом?
Ну. Не знаю. Любезно засмущаю, раз уж речь об том зашла.
Я б его к работе приставил, вот что б я сделал.
Да надо бы, кажись. Не знаю даже.
А шерифа метишь звать?
И скажу я ему что?
Они медленно шли вдоль рядов.
Ничего окаяннее в жизни не слыхал. А ты? Чего лыбишься-то? Не смешно нисколько. Такое вот. Мне вот совсем не смешно.
Едва заходила она за тень коптильни, как он ее больше и не видел. Слыхать было тупое тюканье тяпки среди поникших дворовых цветочков, пока она с кротким терпением продвигалась по огородику, который там разбила, она и тяпка ее в тени косой и тонкой. И тюк да звяк теневого лезвия по каменистой почве. Или выходила из кладовки над родником, волоча ссохшуюся кадушку, брызгавшую тонкими веерами воды из щелей между клепками и оставлявшую влажный и утоптанный прокос к цветочным клумбам и обратно. Он сидел на веранде, скрестив ноги, и вязал узлы на стеблях бурьяна.
Наконец полил дождь. Шел он весь день после обеда, и в сумерках сгоревшая трава стояла в воде, а лило до глубокой ночи. Когда же он уходил из дому, прекратилось, и небо расчищалось, но поворачивать назад он не стал.
Он все ждал и ждал на краю поля, наблюдая за домом и прислушиваясь. Из тьмы кукурузы они видели, как он прошел, жилистый и угловатый, угодливый паслен среди расцветших лунами плетей, по затененной синей и бороздчатой летней земле. Они схватили друг друга за руки.
Это он.
Надеюсь. Очень бы не хотел думать, что их двое.
Перед ними в поле возник внезапный и призрачный, яро бледный комплект ног, оживленный током из ночи, – словно пара белых фланелевых подштанников.
Кинь-ка свету на него.
Он же не оседлал.
Свети.
Он стоял посреди бахчи лицом к ним, моргая, комбинезон спущен на лодыжки.
Стой на месте, дружочек. Не двигайся.
Но он двинулся. Подхватил слюнявчик комбеза обеими руками и повернулся бежать. Голос окликнул его снова. Лямки зажаты в кулаке, двигал он к кромке поля. Там в темноте дважды взрыдал поезд. Ну проси милости у Бога, похабник. Противоестественно. Палец крючком, метим вслепую, тень. Гладкая забитая смазанная труба целит осужденьем и виной. Готово во вспышке пламени. Мог бы я отозвать этот свинец-торопыгу.
Он лежал на земле, ноги запутались в комбинезоне, и орал: О господи, О господи. Мужчина, все еще держа дымившееся ружье, стоял над ним, будто встопорщенная птица. Кровь, сочившаяся из той нежной напученной кожи в сером лунном свете, его доконала. Жопа, сказал он. Ой жопа. Он встал на колени, откинув ружье прочь. Второй подобрал его и остался стоять рядом. Тише ты, сказал он. Черт бы драл. Тише.
Свет из дома раскрасил их и всю их жалкую живую картину. Мальчишка катается по густой мокрой земле, оря, а мужчина твердит ему: Тише, – стоя на коленях, не касаясь его.
Выбираясь, помощник придержал дверцу машины, и они вошли в здание из сплошного бетона. Первый помощник вручил бумаги Хэррогейта человеку в окошечке. Тот проглядел их и подписал. Хэррогейт стоял в коридоре.
Хэррогейт, произнес человек.
Так точно, сэр.
Он его оглядел. Черт бы драл тебя, ну ты и недотыка, сказал он. Иди вон к той двери.
Хэррогейт прошел по коридору к двери из железных прутьев. Из боковой дверцы возник другой помощник с чашкой кофе. Большой палец у него был заткнут за ремень, он дул на кофе и сербал его. На Хэррогейта не взглянул.
Немного погодя по коридору прошел дядька с большим латунным кольцом ключей. Открыл калитку и показал Хэррогейту, чтобы входил. Калитку за ними он закрыл и запер, повернулся и прошел вверх по маршу бетонной лестницы. Там сидели двое в полосатых штанах и фуфайках, курили. Скакнули к стенам, чтоб дядька прошел. Хэррогейт двинулся было по лестнице, но тут один заговорил:
Ты б лучше не ходил туда, если он тебе не велел.
Он спустился обратно.
Когда дядька возник опять, с ним был молодой черный. На черном тоже было полосатое. Дядька открыл дверь в большую камеру, и они вошли. Черный посмотрел на Хэррогейта и покачал головой, а сам двинулся дальше за дверь в глубине. В стене было маленькое окошко, и Хэррогейт видел, как он там копается в стопках одежды на полках.
Скидавай эту одежку и влазь вон там под душ, сказал дядька.
Хэррогейт огляделся. Посередке камеры располагалось фаянсовое корыто, все в пятнах, а с трубы свисали в ряд каплющие краны. В каждом углу в передней части камеры было по бетонной стенке высотой с самого Хэррогейта. За одной стенкой было три параши, а за другой – два душа. Пока он смотрел на души, в затылок ему ударило сухое полотенце и упало на пол.
Шевелился бы хоть как-то, промолвил дядька. Хэррогейт подобрал полотенце и повесил себе на шею, расстегнул рубашку и стащил ее, положил на лавку у стены. Потом расстегнул штаны и переступил через них, положил поперек рубашки. Походил он на ощипанного цыпленка, кожа пучилась от попаданий дроби, еще красных и на вид свежих. По очереди он поднял ноги и стащил ботинки, не развязывая шнурки. Бетонный пол был холоден. Он перешел к душам и осмотрел их – и краны, и лейки.
Больше повторять тебе не буду, сказал дядька.
Я не умею, сказал Хэррогейт.
Черный парнишка в окне отвернулся.
Дядька взглянул на это известие, похоже, с подлинным интересом. Чего не умеешь? спросил он.
Душ включать.
Остряк, блядь, выискался?
Никак нет, сэр.
Хочешь мне сказать, что никогда душ не принимал?
Никогда такой не видел.
Дядька повернулся и глянул вдоль коридора. Эй, Джордж?
Ну.
Подойди-ка сюда на минутку.
Заглянул второй. Че такое? спросил он.
Скажи ему то, что мне только что сказал.
Я никогда такой не видел? проговорил Хэррогейт.
Чего не видел?
Душ. Он не знает, как душ принимать.
Второй оглядел его. А он знает, где срал в последний раз? спросил он.
Сомневаюсь.
В окружной тюрьме, ответил Хэррогейт.
По-моему, тебе остряк достался.
По-моему, мне достался тупняк, вот что. Видишь вон те рукоятки?
Вот эти вот?
Вон те там. Поворачиваешь их, и из вон той трубы течет вода.
Хэррогейт шагнул в душ и повернул краны. Из ниши в стене взял обмылок, и намылился, и подкрутил краны, и встал под душ осторожно, чтобы не намочить волосы. Домывшись, выключил душ и снял полотенце оттуда, куда повесил его на перегородку, и вытерся, и дошел до того места, где оставил одежду. Одну ногу уже засунул в штанину, когда с ним заговорил черный.
Не спеши, дружочек.
Он замер на одной ноге.
Тащи-ка их сюда.
Хэррогейт собрал одежду в охапку и поднес к окошку. Черный взял ее и двумя пальцами брезгливо развесил на плечики. У него за спиной возился дядька.
Вон там на гвоздике висит, сказал черный.
Хэррогейт сидел голый на лавке. Дядька вышел с распылителем на длинной ручке. Он встал.
Руки подыми.
Поднял. Дядька покачал распылитель и опрыскал ему подмышку.
Фу, сказал Хэррогейт. Это зачем?
От букашек, ответил охранник. Повернись.
Нету у меня никаких букашек.
Это сейчас нету, сказал дядька. Побрызгал в другую подмышку, а потом хорошенько оросил редкие лобковые волосы Хэррогейта. Мурашам в мотне тоже достанется, сказал он. Закончив, отступил назад. Хэррогейт стоял, не опуская рук, как жертва гоп-стопа.
Перышек на тебе, к черту, совсем чуть, сказал дядька. Лет тебе сколько?
Восемнадцать, ответил Хэррогейт.
Восемнадцать.
Так точно, сэр.
И за проволоку ты только что, верно?
Кажись, да.
А это у тебя что?
Сюда меня подстрелили.
Дядька снова перевел взгляд с его щуплого тела на лицо. Подстрелили, э? уточнил он. Распылитель он передал в окно черному, и тот повесил его на стену за собой, а в окно толкнул Хэррогейту комплект полосок.
Хэррогейт развернул наряд и посмотрел на него. Рубашку придерживал зубами, пока встряхивал штаны и засовывал в них ноги.
А исподнего у тебя что, нету? спросил дядька.
Нету.
Дядька покачал головой. Хэррогейт стоял на одной ноге. Чуть попрыгал, чтоб не потерять равновесия.
Давай-давай, сказал дядька. Нет так нет.
Он оделся и теперь стоял босиком. Штаны спускались ему на стопы и на пол, а из рукавов фуфайки торчали только пальцы. Он взглянул на черного в окне.
Чего уставился, сказал черный. Их меньше не бывает.
Подверни рукава и штанины. Сойдет.
Хэррогейт закатал рукава на два оборота. Одежда была чистая и грубо шершавая на коже. А башмаки свои носить? спросил он.
Башмаки свои.
Мелкий заключенный протопал по полу и встал в свои башмаки, а потом протопал в них обратно к окну. Дядька печально взглянул на него и вручил одеяло. Пошли, сказал он.
Хэррогейт последовал за ним и поднялся по лестнице, шаркая ногами, прихрамывая. На верхней площадке они свернули в коридор мимо громадных зарешеченных клеток вроде той, из которой только что вышли. В конце коридора за столом сидел человек, читал журнал. Улыбнувшись, он встал и положил журнал на стол обложкой вниз.
Дядька перебирал ключи. Думаю, им бы надо было этого обратно кинуть, Эд, что скажешь?
Эд глянул на Хэррогейта и улыбнулся.
Дядька открыл железную дверь, и Хэррогейт вошел один. Бетонная комната, выкрашенная в горохово-зеленый. Он миновал умывальники, у каждого крана носик подвязан табачным кисетиком. Бледный зимний свет падал в окна из сварочного железа. Лязгнув, дверь за ним закрылась, и шаги охранника удалились по коридору.
Со своим одеялом он прошел по комнате мимо ряда железных коек блоками по четыре, все выкрашены зеленым, на некоторых мешки матрасов, на некоторых ничего, кроме переплетенных голых железных полос, служивших пружинами. Он двигался по проходу, поглядывая налево и направо. На шконках, мимо которых шел, без движения лежало несколько фигур. Он добрел до конца комнаты, встал на цыпочки и выглянул в окно. Пологие холмы. Голые зимние деревья. Он вернулся по проходу и подергал спящего за ногу. Эгей, сказал он.
Человек на нарах открыл один глаз и глянул на Хэррогейта. Тебе какого хуя надо? спросил он.
Где мне положено спать?
Человек застонал и закрыл глаза. Хэррогейт подождал, когда он их снова откроет, но тот не открыл. Немного погодя опять поколыхал ногу. Эй, сказал он.
Глаза человек не открыл. Он сказал: Если ты от меня не съебешься, я тебя нахер урою.
Я просто хотел узнать, где мне положено спать?
Где больше нравится, надоедливый сучонок, а теперь пошел от меня к черту.
Хэррогейт побродил по проходу. На некоторых шконках были не только одеяла, но и подушки. Он выбрал ту, где лежал только наперник, взобрался на нее, расстелил одеяло и сел на него посередине. Немного посидел, а потом снова слез, подошел к прутьям и выглянул наружу. Кто-то в таком же наряде, что и у него, пятился по коридору, таща за собой ведро на колесиках, держомое за ручку швабры, погруженной в черную пену, что была в ведре. Проходя мимо, глянул на Хэррогейта, в углу рта сигаретка. Смотрел он недружелюбно. Через коридор из своей клетки выглядывал другой сиделец. Хэррогейт немного его порассматривал. Здаров, сказал он.
Ну да, ответил другой сиделец.
Хэррогейт повернулся и прошел обратно, взобрался к себе на шконку и, легши, уставился в потолок. Бетонные балки были выкрашены зеленым. В кладку ввинчено несколько полузачерненных лампочек. В комнате стало тускло, день закрывали ранние зимние сумерки. Он уснул.
Когда проснулся, снаружи было темно, а лампочки на потолке насыщали комнату сернистым светом. Хэррогейт сел. В камеру по одному с какой-то сдержанной наглостью входили люди, не вполне пихаясь, закуривая или сворачивая самокрутки, заговаривая, лишь когда оказывались внутри. Взбухающий обмен подколок и растушеванного оскорбленья. Один заметил Хэррогейта – тот сидел на своей шконке, словно бурундук, – и показал на него.
Гляди-тко, новая кровь.
Они проплелись мимо. Под конец ковыляли люди с чем-то похожим на мотыжные налопатники, приваренным вокруг одной лодыжки. Дверь лязгнула, громыхнули ключи. На шконках под Хэррогейтом оказалось двое. Один лег и закрыл на минутку глаза, а затем сел и скинул башмаки, опять лег и снова закрыл глаза. Второй встал, склонив голову, в нескольких дюймах от Хэррогейтова колена и принялся выгружать всякое из карманов. Огрызок карандаша, книжки спичек, пивная открывашка. Плоский черный камень. Табачный кисет. Заметил, как Хэррогейт за ним наблюдает, и поднял голову. Эй, произнес он.
Эй, ответил Хэррогейт.
В постели не ссышься, а?
Никак нет, сэр.
Куришь?
Раньше немножко. Пока меня в тюрьму не кинули, где не перепадало.
На.
Он кинул кисет на одеяло Хэррогейту.
Хэррогейт тут же развязал его и вытащил бумажку из кармашка под этикеткой, принялся сворачивать.
Такие каждую неделю дают, сказал человек.
А мне когда?
На следующей.
Спичек нет, а?
На.
Хэррогейт закурил и глубоко затянулся, задул спичку и сунул ее себе в отворот.
Оставь себе.
Он сунул спички в карман.
Тебе сколько?
Восемнадцать.
Восемнадцать?
Так точно, сэр.
Только-только протиснулся, нет?
Так мне и говорят.
Тебя как зовут?
Джин Хэррогейт.
Хэррогейт, повторил человек. Одним локтем он опирался на верхнюю шконку, а подбородок удерживал пальцами, рассматривая нового сидельца с довольно невозмутимым видом. Что ж, сказал он. Мое имя Саттри.
Здрасьте, мистер Саттри.
Просто Саттри. Тебя за что?
Арбузы крал.
Херня это. За что тебя.
Поймали на бахче.
Что, с трактором и прицепом? В работный дом за кражу нескольких арбузов никого не шлют. Что еще ты натворил?
Хэррогейт затянулся сигареткой и посмотрел на зеленые стены. Ну, ответил он. Меня подстрелили.
Подстрелили?
Ага.
Где? Угу, знаю. На бахче. Куда в тебя попали.
Да почти везде.
Что, из дробовика?
Ага.
За то, что крал арбузы.
Ага.
Саттри сел на нижнюю шконку, задрал одну ногу и принялся растирать лодыжку. Немного погодя посмотрел вверх. Хэррогейт лежал на животе, глядя сверху через край своей шконки.
Поглядим-ка, где тебя подстрелили, сказал Саттри.
Хэррогейт встал на колени и задрал фуфайку. Маленькие лиловые защипы на его бледной плоти по всему боку, как шрамы от оспы.
И по всей ноге они у меня. До сих пор ходить как следует не получается.
Саттри глянул вверх, на глаза паренька. Яркие от животного понимания, в них зарождалась доброжелательность. Что ж, сказал он. Лихо оно там делается, нет?
Ух, я думал, что уже помер.
Наверно, повезло тебе, что нет.
То же самое мне в больничке сказали.
Саттри откинулся на шконке. Что ж за сукин сын станет в кого-то стрелять за то, что покрал несколько арбузов? сказал он.
Не знаю. Он в больничку приходил, мороженого мне принес. Я на него не слишком в обиде. Он сам сказал, что лучше б этого не делал.
Однако это не помешало ему предъявить обвинения, а?
Ну, наверно, раз увидел, что меня все-таки подстрелил, он уже не мог на попятную пойти.
С этим замечанием Саттри опять посмотрел на паренька, но лицо у того было мягким и без коварства. Он хотел знать, во сколько ужин.
В пять часов. Должен начаться через несколько минут.
Кормят хорошо?
У тебя будет время привыкнуть. Что тебе вообще впаяли?
Одиннадцать двадцать девять[3].
Старые добрые одиннадцать двадцать девять.
Ух, как же хорошо в той больничке кормили. Лучше вы и не едали.
А ты не мог оттуда сбежать?
У меня одежи ни разу не было. Я про это думал, но на мне ни лоскута, да и взять неоткуда. Я уж лучше в работный дом пойду, чем попадусь в такой чокнутой ночнушке, какие там заставляют носить. А сами-то?
Нет.
Ну. Так то вы.
То я.
Хэррогейт взглянул на него сверху, но глаза у Саттри были закрыты. Он опять перевернулся и уставился в потолок. Там кто-то написал несколько сентенций, но те затерялись в резком свете лампочек. Чуть погодя он услышал, как где-то лязгает колокол. К двери подошел охранник и открыл ее, и когда Хэррогейт сел, увидел, что сидельцы готовятся на выход, соскочил со шконки и отправился вместе с ними.
Строем они спустились по бетонной лестнице, и свернули в дверь, и потянулись через столовую, где по всей длине комнаты стояли столы для пикников. Сколочены они были из дубовых половиц, и к ним привинтили лавки. В конце столовки сидельцы свернули в кухню, где каждому выдали по оловянной тарелке и большой ложке. Один за другим прошли они мимо мармита, где кухонный служка, тоже в полосатом, черпаком распределял дымящуюся фасоль пинто, капусту, картошку, горячие круги кукурузного хлеба. Большим пальцем Хэррогейт придерживал тарелку сверху, и на него улыбчивый черный навалил ему горячей капусты. Он сказал: Аййй. Сменил руку и сунул большой палец в рот. Подошел охранник, глянул сверху вниз. Это ты орал? спросил он.
Так точно, сэр.
Еще раз вякнешь – останешься без ужина.
Так точно, сэр.
У сидельцев поблизости лица морщились, с виду от боли, глаза прижмурены от сдерживаемой радости. Хэррогейт прошел с ними в столовку вроде той, через которую они сюда попали. Лавки и столы заполнялись сидельцами. Он отыскал Саттри и сел с ним рядом, и навалился на ложку. По всему залу отдавались громкие лязг и скрежет, и не произносилось ни слова. Стол напротив них занимали черные сидельцы, и Хэррогейт пристально разглядывал их исподлобья, склонивши голову над тарелкой, а ложка, которую держал, как совок, деревянно опускалась и подымалась.
Когда его группа доела, за их спинами к голове стола прошел охранник и постучал по нему, и все поднялись и потянулись обратно через кухню, ложками счищая из тарелок остатки в помойный бак и составляя тарелки в стопу на столе, а ложки бросали в ведро. Затем вышли гуськом через другую столовку, теперь отчасти заполненную едоками, снова в коридор и вверх по лестнице обратно к себе в камеру.
Там мяса никакого не было, сказал Хэррогейт.
Верно, ответил Саттри.
А у них вообще мясо бывает?
Не знаю.
Вы когда-нибудь тут ели мясо?
В смысле, кроме бекона на завтрак?
Ага. Кроме бекона на завтрак.
Нет.
Хэррогейт оперся о шконку. Немного погодя спросил: А вы тут уже сколько?
Месяцев пять.
Вот геенна клятая, сказал Хэррогейт.
Когда они поднялись поутру, было еще темно, и темно, когда гуськом вошли в кухню за своими тарелками и ложками, и все еще темно, когда все оказались на дворе в росе и зернистом тумане. Он стоял, подкатав рукава и штанины на два оборота каждый, и смотрел, как люди лезут в грузовики. Поискал глазами Саттри, но, когда увидел его, тот уже сидел в кузове, а калитку закрыли. Некоторые грузовики тронулись. К нему подошел охранник и поглядел на него свысока. Потом пригнулся, уперев руки в колени, чтоб заглянуть в лицо. Ты кто такой, к черту? спросил он.
Хэррогейт.
Охранник кивнул, словно это и был верный ответ.
На завтрак ходил?
Еще б не ходил.
Поработать денек готов?
Кажись, да.
Ну, у нас тут вот для тебя грузовик есть, чтоб ехать, если это тебя устраивает.
Вот этот вот?
Ну. Неохота, а?
Хэррогейт ухмыльнулся. Драть, сказал он. Кажись, я тут только для этого. Буду делать что угодно.
Что ж, нам это очень по нраву. Нам нравится, чтобы все были счастливы.
Драть, бросил Хэррогейт через плечо, бредя к поджидавшему грузовику. Со мной поладить нетрудно.
Когда же дошел до заднего борта и поднял руку подтянуться, охранник выписал ему такого пинка, что он влетел в калитку и рухнул среди сапог и башмаков других сидельцев. На него посмотрели с чокнутыми ухмылками, и кто-то дернул его за воротник вперед, чтоб захлопнувшейся калиткой ему не прибило ногу. Один рыжий подался вперед и сказал: Влезай сюда, идиёт. Разозлишь этого сукина сына в такую рань, так я сам тебе жопу надеру.
Я не знал, в какой грузовик мне положено лезть.
Так тут все годятся. Садись сюда вот. Этот сукин сын гоняет, как пьяный индеец, которому еще виски невтерпеж.
Грузовик прочихался сгустками белого дыма, и они дернулись в туман ниже по склону и покатили вниз по извилистой дороге от работного дома к шоссе, где перед ними в прохладной октябрьской заре по двое, словно глаза, проносились хвостовые огни других грузовиков. Сидельцы располагались рядами лицом друг к другу, дергаясь и покачиваясь, некоторые пытались поспать. Хэррогейт съежился на скамье, сунув руки под худые ноги, и не сводил глаз с пола. Никто не разговаривал. Грузовик прибавил скорости, и по черной дороге запели шины.
На первом светофоре у обочины дороги ждала автобуса девушка. Сидельцы кинулись к сетчатой калитке и столпились возле борта. Она отвернулась и уставилась за пустыри, на дома, утопавшие в ды́мке. По пейзажу с востока сочился холодный свет. Хэррогейт наблюдал, как с бесцветных небес слетели две птицы и пристроились на проводе, заглянули в грузовик и снова улетели. Они поехали дальше, и взгляд водителя в машине, пристроившейся за ними, от вида этих злодеев в полоску сделался несколько смущенным.
Уже по хорошему свету они пересекли северный конец округа и остановились на обочине, где вдоль кромки из рыжей грязи лежала разъятая на секции сточная труба и куда в канавы уже высадились пассажиры первого грузовика и принялись махать кайлами. Пока они стояли и ждали инструментов и приказов, взошло солнце и согрело их. Мужик вручил Хэррогейту кайло, отошел на шаг и осмотрел его с инструментом, а потом снова забрал. Мимо протиснулось несколько машин, к стеклам прижаты лица. Мужчины, направлявшиеся на работу в город, выглядывали вообще без всяких выражений. Сидельцы шаркали ногами и валандались, пока у всех не оказалось по инструменту, а Хэррогейт остался один. Он двинулся было в канаву с голыми руками, когда его окликнул охранник.
Погодь-ка тут минутку, сказал он.
Охранник отошел и вернулся с другим человеком, который глянул на Хэррогейта с подозрением.
Тебе сколько лет, сынок?
Все еще восемнадцать, ответил Хэррогейт. Во рту у него спереди был один черный зуб, и он нервно его сосал.
Двое переглянулись. Тот, что помоложе, пожал плечами. Поди знай, сказал он.
Ну черт же. Отвези его назад, пусть с ним Коутни разбирается. Ты. Поедешь назад с мистером Уильямзом. Слышишь меня?
Так точно, сэр.
Залезай вон в тот пикап и жди, сказал другой.
Хэррогейт кивнул и заковылял по дороге к грузовичку, забрался в кузов и сел там в своем наряде не по размеру, стал смотреть на людей в канаве. Он видел, как Саттри выкидывает землю за край раскопа, и Саттри разок глянул в его сторону, увидел, как он один сидит там в кузове пикапа, но не кивнул и никак не подал виду. Немного погодя пришел охранник. Поманил его и открыл дверцу кабины. Залазь вперед, сказал он.
Хэррогейт перелез через борт, открыл дверцу и влез. На шнуре с торпеды свисал динамик, а на заднем окне в ружейных козлах висело помповое ружье. Охранник завел грузовичок, глянул на Хэррогейта и тронулся с места, покачивая головой.
Когда вечером вернулся Саттри, самого маленького сидельца к камере не было. Увидел он его за ужином. Полускрытый за шаткими ярусами сковородок, он курил самокрутку и в отвращении пускал из ноздрей тонкие трубочки дыма. Тем вечером его перевели в кухонную камеру. Когда он пришел за одеялом, Саттри растянулся на своей шконке, сняв башмаки. Все носки его были в потеках красной глины.
Прикиньте, сказал Хэррогейт.