Cormac McCarthy
SUTTREE
Copyright © 1979 by Cormac McCarthy
All rights reserved
© М. В. Немцов, перевод, 2024
© Издание на русском языке. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2024
Издательство Иностранка®
Авторы такого калибра сражаются с самими богами.
Washington Post Book World
Маккарти – ни больше ни меньше как величайший из наших ныне живущих авторов.
Houston Chronicle
В «Саттри» Маккарти демонстрирует поистине фолкнеровский юмор и галерею гротесков, которой могла бы позавидовать сама Фланнери О’Коннор. Настоящая южная готика!
Times Literary Supplement
Немыслимое – и притом совершенно органичное – сочетание «Улисса» Джеймса Джойса и «Консервного ряда» Джона Стейнбека.
New York Times
Вечная проблема для рецензента: книги Маккарти всегда настолько хороши, что этого не выразить словами. И пожалуй, «Саттри» – его главный шедевр. Это самая забавная и притом невыносимо печальная книга Маккарти; практически автобиография.
Стэнли Бут
Эта книга обрушивается на вас, как потоп. Маккарти не щадит ни героев, ни себя, а сам Саттри подобен обреченному Гекльберри Финну.
Джером Чарин
Незабываемая американская комедия от крайне оригинального рассказчика.
Нельсон Олгрен (Chicago Tribune Book World)
Обязательно к прочтению, восхищению и – что уж скрывать – зависти.
Ральф Эллисон
Абсолютно подавляющее владение языком… его фразы живительны и губительны.
Сол Беллоу
Прирожденный рассказчик, на глазах ставший современным классиком.
Роберт Пенн Уоррен
Все творчество Маккарти пронизано импульсом сродни религиозному; своей абсолютной самодостаточностью оно внушает благоговейный ужас.
Энн Энрайт
Его слог подобен библейскому – гипнотично-галлюцинаторен и обладает поистине евангельской мощью.
Стивен Кинг
Демонстрируя в своей насыщенной прозе темную сторону человеческой натуры, Маккарти учит читателя не бояться экзистенциального вызова.
Энни Пру
Наследник Фолкнера по прямой, мастер безупречного диалога и черной трагикомедии.
New Republic
Маккарти исследует вопросы вины и ответственности, любви и моральной неопределенности, забвения и силы воспоминаний.
St. Petersburg Times
Кристально ясная проза Маккарти так и пульсирует жизнью, читать его одно удовольствие.
San Francisco Chronicle
Южный стиль во всей красе: лихое красноречие, замысловатая ритмика, поразительная точность.
New York Times
Маккарти – истинный американский оригинал.
Newsweek
Маккарти… напоминает нашего Владимира Сорокина. Они используют совершенно одинаковые приемы по отношению к тексту. Но если тексты Сорокина сходят с ума на уровне синтаксиса и лексики, у Маккарти то же самое происходит на уровне фабулы. Если Сорокин работает с советским стилем и вообще с реализмом как таковым, то Маккарти – со своими классическими национальными жанрами: вестерн, детектив, американская пастораль (в стиле Фолкнера или Стейнбека), которые в середине книги переживают полнейшую мутацию, удивительный галлюциноз.
Time Out (Петербург)
Проза Маккарти, при всей своей мастерской лаконичности, вызывает невероятно яркое ощущение присутствия.
St. Louis Post-Dispatch
Проза его обволакивает читателя постепенно: сперва под ногами у тебя возникает земля, потом над головой распахивается небо. Мир Кормака Маккарти – это старый мир, более просторный, чем тот, к которому мы привыкли; это мир, не терпящий спешки, мир моральных абсолютов, мир, откровенно противопоставленный современности.
New Republic
Если из историй Маккарти извлечь некую жизненную философию, сведется она к следующему: от судьбы не уйдешь; то, что мнится нам выбором, таковым лишь мнится; предав собственное сердце, готовься к неизбежному возмездию; а следуя велению сердца, нельзя быть уверенным ни в чем.
Publishers Weekly
Филигранная проза Маккарти уводит читателя на далекий, пронизываемый ветром горный перевал, откуда открывается вид неземной красоты.
The Boston Globe
Если вы любите увлекательные приключения, преображенные магией слова в нечто большее, то ваш час настал.
Chicago Tribune
Современная американская классика, не уступающая величайшим литературным достижениям века.
San Francisco Chronicle
Автор желает выразить благодарность Американской академии искусств и литературы, Фонду Рокфеллера и Мемориальному фонду Джона Саймона Гуггенхайма.
Милый друг, ныне в пыльные, часами не размеченные часы городка, когда улицы лежат черные и паром исходят за поливальными машинами, и ныне, когда пьяных и бездомных вымыло под защиту стен в переулках или на заброшенных пустырях, и кошки выступают вперед, высоко подняв плечи и поджарые, по мрачным периметрам вокруг, ныне в этих закопченных кирпичных или булыжных коридорах, где из теней от проводов получается готическая арфа дверей в подвал, ни единая душа да не пройдет, кроме тебя.
Старые каменные стены, не провешенные ненастьем, окаменелые кости, застрялые в своих свилях, известняковые скарабеи складками в полу этого некогда внутреннего моря. Тонкие темные деревья сквозь те вон железные палисады, где мертвые держат свою малую метрополию. Занятная мраморная архитектура, стела и обелиск, крест и маленькие стертые дождем камни, где с годами тускнеют имена. Земля набита образчиками гробовщицкого ремесла, пыльными костями да истлевшим шелком, смертное облаченье испятнано падалью. Там под синим светом фонарей во тьму убегают трамвайные рельсы, изогнутые петушьей пятой в томпаковых сумерках. Сталь подтекает дневной жарой, ее чувствуешь сквозь донья башмаков. Мимо этих складских стен из гофры вниз по песчаным улочкам, где вдребезги сдувшиеся авто куксятся на пьедесталах шлакоблоков. Сквозь садки сумаха и лаконоса и увядшую жимолость, уступающую отдраенным глиняным откосам железной дороги. В этом Северном полушарии серые лианы свертываются влево, что закручивает их, лепит и раковинку багрянки. Бурьян, прорастающий из шлака и кирпича. Паровой экскаватор, высящийся в одинокой заброшенности против ночного неба. Переходи тут. Мимо крестовин и накладок, где паровозы кашляют, как львы, во тьме депо. К городку потемней, мимо фонарей, дослепу забитых камнями, мимо дымящихся покосившихся хибар, и фаянсовых собак, и раскрашенных шин, где растут грязные цветы. По мостовым, драным от развалин, медленного катаклизма небреженья, проводов, что отвисшими пузами тянутся от столба к столбу поперек созвездий, увешаны бечевками от змеев, с колотушками бросательных концов, смастыренных из опутанных бутылок или игрушек детворы помельче. Бивак про́клятых. Околотки, быть может, где каплющие прокаженные бродят без бубенцов. Над жарою и недостоверным горизонтом большого города только что взошла латунная луна, и тучки бегут пред нею разбавленной тушью. Здания, отчеканенные супротив ночи, все равно что оплот заброшенного мира подале, старые цели забыты. Селяне сходятся со многих миль, земля налипла им на башмаки, и сидят весь день, как немые на рынке. Город этот не выстроен ни по какому известному образцу, дворняжья архитектура просматривается сквозь толщу трудов человеческих краткой обрисовкой искаженного, беспорядочного и умалишенного. Карнавал очерков, воздвигшийся на речной равнине, что иссушила сок земной на мили вокруг.
Фабричные стены из старого темного кирпича, пути железнодорожной ветки, заросшие бурьяном, теченье мерзкой синей канавы, где в потоке колышутся темные волокна безымянных отбросов. Жестяные заплаты среди стекла в проржавленных оконных рамах. В шарике уличного фонаря лунный оскал там, куда попал камень, и из этого отверстия ниспадает постоянная спираль дерзающих насекомых, слабый и нескончаемый дождик все тех же форм, обожженных и безжизненных.
Здесь у устья ручья поля бегут дальше к реке, а ил раздельтился и обнажает из-под своего густого наноса затаенные кости и жуткие отбросы, обломки ящиков и кондомы, и фруктовую кожуру. Старые жестянки, и банки, и испорченная утварь, что вздымаются из каловой трясины низин, словно достопримечательности в неторных долах раннего слабоумия. Мир за пределами всякой фантазии, злонамеренный, и осязаемый, и разобщенный, перегоревшие лампочки, как состриженные полипы, полупрозрачные и цвета черепа, слепо бултыхаются внизу, и призрачные глаза масляных разводов, и, по временам, выброшенные на мель вонючие фигурки людских зародышей, вздутых, как юные птицы, лунноглазых и синеватых или тухло-серых. Дальше во тьме река течет слизняковой жижей к южным морям, выбегая из прибитой дождем кукурузы, и мелких огородов, и садов землепользователей в глубинке округа на речных суглинках, перетираясь дальше костяной мукой, отягощенная прошлым, сны где-то растворились в воде, ничего так и не потерялось. За свои перлини держатся плавучие дома. Грязь мелководий вдоль берега лежит ребристая и склизкая, словно пещеристый сляб ворвани какого-то зверя, обвалившегося громадой, а за ним простор катится к югу и горам. Там, где некогда, не снимая сапог при умирающем свете тысяч своих костров, спали охотники и дровосеки и шли дальше, старые тевтонские отцы-основатели с очами, пылающими от провидческого света громаднейшей ненасытности, волна за волной неистовых и безумных, мозги их раскочегарены не оставившими следа аналогами всего, что было, сухопарые арии с их упраздненной семитской брошюркой разыгрывают драмы и притчи, в оной содержащиеся и бессмысленные, и бледные от томленья, кое ничто не уймет, кроме полного возмещенья тьмы.
Мы пришли в мир внутри мира. В сих чуждых пределах, эти вопреки всему клоаки и межуточные шлаки, какие праведники замечают из повозки и вагона, сновидит другая жизнь. Искореженные, или черные, или с помутившимся рассудком, беглецы от любого порядка, чужестранцы во всякой земле.
Ночь тиха. Словно бивак перед битвой. Город осажден неведомой тварью, и из лесу явится она или из моря? Стеновщики обнесли посад, ворота заперты, но чу, тварь внутри, и угадаешь ли очерк его? Где он содержится или каков раскос его лица? Ткач ли он, окровавленный челнок, простреленный сквозь основу ткани времени, чесальщик ли душ из ворса мира? Или охотник с гончими, или костяные кони влекут труповозку его по улицам, и объявляет ли он всякому ремесло свое? Милый друг, не стоит о нем надолго задумываться, ибо именно сим образом приглашается он войти.
Остальное и впрямь безмолвие. Начался дождь. Легкий летний дождь, видишь, как падает он косо в огнях городка. Река лежит в гравийном граале покоя. Отсюда, с моста, мир внизу мнится даром простоты. Любопытно, не более того. Там, внизу, в гротах падшего света от камня к камню проступает кошка по булыжнику, жидко черная и нашитая частыми антиподами по темной от дождя улице, дабы исчезнуть, кошка и противокошка, в расщепленных цехах подале. Слабая летняя зарница сильно ниже по реке. Над западным миром подымается занавес. Тонкий дождь копоти, дохлых жуков, безымянных мелких косточек. Публика сидит в паутине пыли. В выпотрошенных глазницах черепа у собеседника спит паучок, и состыкованные развалины повешенного дурака болтаются с засиженных мухами колосников, костяной маятник в шутовском наряде. По половицам туда и сюда бродят четвероногие тени. Выживают те формы, что погрубей.
Вглядываясь в воду, где утреннее солнце мастерило колеса света, венчики веером, в которые попалась каждая веточка, всякая крупица осадка, долгие хлопья и лезвия света в пыльной воде, – ускользая прочь, словно зрительные всполохи там, где цедились и прялись пылинки. Рука свисает за планширь, а он лежит наискось ялика, носок одного тапка периодически чиркает, оставляя ямочки на реке от того, что лодку слегка качает, как люльку, покуда она дрейфует вниз по реке под мостом и медленно мимо заляпанных илом опор. Под высокие прохладные арки и темные башни под днищем пролета, где лопочут голуби, а полый хлоп их крыл откликается строгими аплодисментами. Глядя вверх на эти храмовые своды с их окаменелыми древесными узлами и псевдоморфными шляпками гвоздей в сером бетоне, проплывая, а косая тень моста клонится поперек всей речной шири с той стремглавой иллюзией, что предполагается старыми гонщиками за кубок, замершими на фотопластинах, их колеса эллиптичны от скорости. Тени эти образуются над яликом, вмещают его простертую фигуру и минуют.
Уместив челюсть в изгиб локтя, он праздно наблюдал поверхностные явления, вялую работенку сточных водоотводов, серые сгустки безымянных отходов и желтых кондомов, медленно вздымающихся из мути, словно некая исполинская разновидность палтуса или ленточного червя. Лицо наблюдателя ехало рядом с яликом, изображение сепией, рыскающее в плавучей пакости, глаза – веерное и водянистое кривлянье. На поверхности реки вяло изогнулся рубец, как будто нечто незримое шевельнулось в глубинах, и в масляных призраках изверглись мелкие пузырьки.
Под мостом он выпрямился и сел прямо, взял весла и погреб к южному берегу. Там развернул ялик, махнув кормой в ивовую купу, и, перейдя на транец, поднял тяжелую перетягу, сбегавшую в воду от железной трубы, вбитой в береговую грязь. Линь пропустил сквозь открытую уключину, закрепленную на транце ялика. И вот выгреб снова, медленно, линь мокро и плавно скользил через замок и вновь окунался в реку. Когда оказался футах в тридцати от берега, поднялась первая подвеска, и линь сдвоился, пока он не дотянулся и не сбросил его. Так и плыл дальше, ялик слегка скулой против сноса реки, крючки один за другим подъезжали к уключине со своими выщелоченными и драными плюхами плоти. Ощутив тяжесть первой рыбы, он посушил каплющие весла и взялся за линь сам, вывел его вручную. Из воды вырвался крупный сазан, грубый бок в чешуе тускло-бронзовый и блещущий. Уперся покрепче, привязал свежий крючок с куском наживки, перекинул его через борт и поплыл дальше, галаня одним веслом, а сазан тяжко корчился на пайолах.
Закончив выбирать линь, он уже оказался на другом берегу реки. Перенаживил последнюю подвеску и отпустил тяжелый линь, проводив его взглядом, пока тонул тот в мутной воде, окруженный звездчатым ореолом солнечных пылинок, сломанной короны, сквозь которую на миг вспыхнул последний шматок тухлого мяса. Переложив на борту весла, он снова растянулся на банках, чтобы впитать солнце. Ялик медленно покачивался, дрейфуя по реке. Он расстегнул рубашку до пояса и одной рукою прикрыл глаза. Было слышно, как под ним мягко лепечет река, тяжелая старая река с морщинистым лицом. Под скользящей водой пушки и лафеты, цапфы заело, ржавеют в грязи, финки догнили до консистенции слизи. Баснословные осетры с их рогатыми пятиугольными тушками, медянистые и плотвяно-яркие сазаны и сомики с их бледными и безлитниковыми брюшками, густая жижа, вся прошпигованная битым стеклом, костями и боем фаянсовой посуды, сетчатым от грязево-черных кракелюров. За рекой вздымались известняковые утесы, серые и грубо граненые, затянутые травой по обрывам в тонких зеленых разломах. Там, где свешивались над водой, набрасывали они прохладную тень, и поверхность лежала спокойной и темной и отражала, как беленькую звездочку, очертанья зуйка, парящего на восходящих тягах от края откоса. Под банкой ялика сухо и бескомпромиссно, уткнувшись лицом в переборку, плыл сомик.
Минуя ручейное устье, он поднял руку и медленно помахал, старики-черные, все в цветах и шляпках, вывалили, словно кренящийся от ветра сад, с их качкими тростями, руки воздеты, темные и случайные, в воздух, их аляповатые и дикарские костюмы парусили от движения. За ними очерк города, вздымаясь, вид имел кованый, надсаженный, молотом выколоченный, темный и дымящийся против фарфорового неба. Чумазое речное прибрежье лежало, гнутое и мерцающее, на жаре, и никакого звука не раздавалось в этом одиноком летнем предполуденье.
Ниже рамных опор железной дороги он принялся проверять свой второй перемет. Вода была на ощупь тепла, и чувствовалась в ней зернистая смазочность, как у графита. Когда же закончил, был уже полный полдень, и на миг он встал в ялике, оглядывая улов. Обратно вверх по реке погреб медленно, рыбы бились в тонком сером днище ялика, их мягкие усики с тупым изумленьем ощупывали осклизлые пайолы, а спинки там, где изгибались они на солнечный свет, уже обесцвечивались до бескровной бледности. Поскрипывали в степсах латунные уключины, и речная вода курчавилась с тягучестью от носовой обшивки и ложилась за яликом в кильватере бороздою в трясине.
Он выгреб из-под тени откосов и проплыл мимо песчано-гравийной компании, а затем вдоль голых и пыльных пустырей, где по шлаковым насыпям бежали рельсы, а на тупиковых ветках окислялись товарные вагоны, мимо складов из оцинкованной и гофрированной жести, установленных на равнинах, выдолбленных из кирпичного цвета земли, откуда торчали ромбовидные и завитые очерки известняка, крапчатые от грязи, как громадные вымытые на сушу кости. Он уж пустился было за реку, когда увидел у берега спасательные катера. Те тралили в протоке, а с суши наблюдала небольшая толпа. Два белых катера, слегка окутанные жарой и медленным голубым дымком выхлопов, слабое пыхтенье двигателей разносилось по спокойствию реки. Он пересек реку и подгреб к краю протоки. Катера стояли борт к борту, на одном движок заглушили. На спасателях были кепки яхтсменов, и делом своим они занимались мрачно. Когда рыболов проплывал, они втаскивали на борт мертвеца. Тот весьма окоченел и походил на манекен из витрины, если не брать в расчет его лицо. Оно казалось мягким и вздутым, сбоку его украшал крюк-кошка, оно сумасшедше щерилось. Так они его и подняли – с распертыми костями скул. Бледная бескровная рана. Казалось, он деревянно возражает, голова набекрень. Его втянули на палубу, где и лег он в своем мокром костюме из жатки и носках лимонного оттенка, щерясь на работников белоглазо, с крюком в лице, словно какой-то непристойный водяной гомункул, притащенный тралом, кого свет Божьего дня в тот же миг поразил насмерть.
Рыболов проплыл мимо и вытащил ялик на берег выше по реке от толпы. На швартов он накатил камень и подошел посмотреть сам. Близился спасательный катер, и один работник стоял над трупом на коленях, стараясь отцепить кошку. Толпа за ним наблюдала, а он потел и старался извлечь крюк. Наконец уперся башмаком в череп мертвеца и вывернул крюк обеими руками – тот оторвался, таща за собой волокнистый кус обесцвеченной плоти.
На берег его снесли на брезентовых носилках и уложили на траву, откуда он пялился на солнце осушенными глазами, с этой своей ухмылкой. Из вялого воздуха уже сгустился спутанный клубок мух. Работники накрыли мертвеца грубым серым одеялом. Стопы его остались торчать.
Рыболов собрался было уходить, когда кто-то из толпы взял его за локоть. Эгей, Саттри.
Он обернулся. Эгей, Джо, сказал он. Видал?
Не. Говорят, вчера ночью прыгнул. Ботинки на мосту нашли.
Они постояли и поглядели на мертвеца. Работники спасательного отряда сворачивали тросы и распутывали снасти. Толпа уже напирала, как плакальщики, и оказалось, что рыболов с его приятелем проходят мимо мертвеца, словно отдают ему последние почести. Тот лежал в желтых носках, а по одеялу ползали мухи, и одна рука вытянулась в траву. Часы он носил на внутренней стороне запястья, как некоторые, и Саттри, проходя, заметил с чувством, которого не мог назвать, что часы у мертвеца еще идут.
Скверный это способ выписываться, сказал Джо.
Пошли.
Они двинулись мимо шлака обок железнодорожной насыпи. Саттри потирал мягко пульсирующую мышцу созерцательной своей челюсти.
Какой дорогой пойдешь? спросил Джо.
Вот сюда. У меня лодка.
Еще рыбалишь?
Ну.
Чего ты вообще за это взялся?
Не знаю, ответил Саттри. Тогда казалось, что это неплохая мысль.
В верхнем городе бываешь?
Иногда.
Зашел бы на Угол как-нибудь вечерком, по пивку б тяпнули.
На днях доберусь.
Сегодня рыбалишь?
Ну. Немного.
Джо за ним наблюдал. Слушай, сказал он. У «Миллера» б поднялся. Брат говорил, им был кто-то нужен в мужской обуви.
Саттри посмотрел в землю и улыбнулся, вытер рот тылом ладони и снова поднял взгляд. Ну, произнес он, я, наверно, пока еще немного реки подержусь.
Ну, заходи вечерком.
Зайду.
Каждый поднял руку на прощание, и он смотрел вслед парнишке, пока тот взбирался на насыпь, а затем через поля двигал к дороге. Затем сам спустился к ялику, вытянул швартов и швырнул его в лодку, а ее снова столкнул в реку. Мертвец все еще лежал на берегу под одеялом, но толпа уже расходилась. Он погреб через реку.
Ялик развернул под мостом к берегу, посушил весла и остался сидеть, глядя на рыбу. Выбрал голубого сомика и поднял его за жаберные щели, упершись большим пальцем ему в мягкое желтое горлышко. Оно разок сократилось и сделалось недвижно. С весел в реку капало. Он выбрался из ялика, и привязался к пикетажному колышку, и стал взбираться по скользкому вытоптанному откосу к аркам там, где мост уже уходил в землю. Тут темная пещера под бетонным сводом, вокруг входа навалены камни, а по валуну желтой краской грубо намалевано вход воспрещен. В каменном гурии на зловонной и бессолнечной глине горел огонь, а перед ним на корточках сидел старик. Старик поднял на него взгляд, а затем вновь уставился на огонь.
Я тебе сомика принес, сказал Саттри.
Тот пробурчал и поводил рукой в воздухе. Саттри положил рыбину, и старик сощурился на нее, а затем поворошил угли в огне. Сядь, сказал он.
Он присел на корточки.
Старик рассматривал жидкие язычки пламени. Приглушенно рокоча, над ними изредка ездили машины. В огне вспухала волдырями картошка, ее обугленные мундиры трескались, тихо шипя, словно мелкие организмы, издыхающие на углях. Старик подцепил их из пепла, раз, два, три черных дымящихся камня. Сгрудил их в ржавый колесный колпак. Бери себе тошку, сказал он.
Саттри поднял руку. Он не ответил, ибо знал, что старик предлагать станет трижды, и слова отказа нужно отмерять. Старик наклонил банку, из которой шел пар, и вглядывался в ее нутро. В речной воде варилась горсть фасоли. Он возвел разоренные глаза и выглянул из-под балки клочковатой кости, что их затеняла. Теперь я тебя помню, сказал он. С тех пор, как ты еще совсем малявка был. Саттри так не считал, но кивнул. Старик, бывало, ходил от двери к двери, и у него куклы и медведи разговаривали.
Валяй, бери себе тошку, сказал он.
Спасибо, ответил Саттри. Уже поел.
Из мучнистой сердцевины картофелины, которую он разломил в руках, пер сырой пар. Саттри выглянул на реку.
Люблю я горяченьким поужинать, а ты? сказал старик.
Саттри кивнул. Арочные вайи сумаха подрагивали в полуденной жаре, а в ребристых перемычках моста бранились и ворковали голуби. От затененной земли, где он сидел на корточках, несло застойным духом склепа.
Ты ж не видел, как мужик прыгнул, правда? спросил Саттри.
Тот покачал головой. Старый тряпичник, жидкие брылы его колыхнулись. Видал, как драгировали, ответил он. Нашли?
Да.
Чего прыгал-то?
Кажись, не сказал.
Я б не стал. А ты?
Надеюсь, что нет. Сегодня утром в город ходил?
Не, я уже не хожу. Квелый я уже туда ходить.
Что стряслось?
Батюшки-светы, не знаю. Говорят, смерть подкрадывается, аки тать в нощи, ну и где она? Я б ее за шею обнял.
Ну, только с моста не прыгай.
Ни за что б и не стал.
Похоже, прыгают всегда в жару.
Погода еще хужее станет, сказал тряпичник. Дрянь погода. Предрекаю тебе.
Девушка та повидать тебя приходила?
Никто меня видать не ходил.
Он ел фасоль из жестянки латунной ложкой.
Я с ней еще разок поговорю, сказал Саттри.
Ну. Взял бы ты себе вот тошки хотя б.
Саттри поднялся. Мне пора, сказал он.
Не торопись.
Надо идти.
Приходи еще.
Ладно.
Поднялся легкий ветерок, и он, пересекая реку обратно, уперся ногами в стойки кормы и навалился на весла. Воды сквозь плохо проконопаченную обшивку ялик набрал довольно, чтобы утренний улов в нем плавал, и рыбин носило по всем гнутым пайолам с облезающей краской, тупо стукая друг об дружку. Из швов торчали растрепавшиеся концы каболки и покачивались в грязной воде среди кусков наживки и клочков бумаги, и сор нырял и подымался, а неумолчный сток речной воды пел из-под жести одной чиненой лопасти. И так вот, наполовину притопнув, ялик тащился с переменчивой вялостью и неходко. Поближе к берегу рыболов свернул вверх по реке и продолжал грести. Черные семейства в ярких воскресных нарядах, рыбачившие у кромки реки, угрюмо наблюдали за его продвижением. Траву украшали ведерки и корзины с обедами, а на одеялах, от ветра прижатых по углам камнями, выставляли напоказ темных младенцев.
Достигнув плавучего дома, он посушил весла, а ялик рыскнул и тяжеловесно успокоился у прибитых там автопокрышек. Он замахнулся концом в руке и пришвартовался. Ялик покачивался и неповоротливо скользил, а вода на дне плескалась. Рыба в ней вяло дергала хвостами. Саттри потянулся и потер себе спину, поглядел на солнце. Стало уже очень жарко. Он прошел по палубе, толкнул дверь и шагнул в рубку. Внутри доски, казалось, прогибались от жары, а с балок под жестяной крышей капали бусины смолы.
Он прошел по каюте и растянулся на шконке. Закрыв глаза. Слабый ветерок из окна колыхал ему волосы. Барка слегка подрагивала на реке, а одна стальная бочка под днищем вздулась от жары, меланхолично бумкнув. Глаза отдыхают. Это притихшее и сбивчивое воскресенье. Сердце качает под грудиной. Кровь в своих предписанных обходах. Жизнь в крошечных местах, узеньких щелочках. В листве – жабий пульс. Утонченная клеточная война в капле воды. Декстрокардия, сказал улыбчивый врач. Сердце у вас право. Ссохлось от непогоды и без любви. Кожа натянулась и лопнула, как перезрелый плод.
Он тяжело повернулся на шконке и приложил один глаз к щели в переборке из грубых досок. Там мимо текла река. Cloaca Maxima[1]. Смерть от утопления, тиканье часов мертвеца. Старые жестяные часы на дедовом столе грохотали, как литейный цех. Нагнулся попрощаться в желтой комнатушке, смрад лилий и благовоний. Он вытянул шею мне что-то сказать. Я так и не расслышал. Он просипел мое имя, хватка выдавала в нем хрупкость. Его впалое и траченное лицо. Мертвые б забрали живых с собой, кабы могли, я отпрянул. Посидел в плющом обвитом саду, который своим неумолчными кожистыми поползновениями хранили ящерицы. Зайцы в садках, призрачно бледные под сенью стены каретника. Брусчатка в розовом садике, террасный склон лужайки над рекой, дух самшита, мшистой плесени и старого кирпича в тени кладовки над родником. Камни под жерухой в чистой проточности усыпаны пресноводными улитками. Саламандра пятнистая, как форель. Нагнулась пососать холодной и мшистой воды. Смятое рябью детское личико глядит в ответ, водянистая изомера, пучеглазая в кольцах.
В последнем своем письме мой отец сказал, что миром правят те, кто готов взять на себя ответственность за управление им. Если кажется, будто тебе недостает такой жизни, могу сообщить, где ее отыскать. В судах общего права, в предпринимательстве, в правительстве. На улицах же ничего не происходит. Ничего, кроме мимодрамы, состоящей из беспомощных и бессильных.
Из старых изрубцованных глоток старейшин, заплесневелых книг я не спас ни слова. Во сне шел я с дедом моим у темного озера, и речь старика полнилась неопределенностью. Я видел, как отпадает от мертвых все фальшивое. Говорили мы легко, и для меня было скромной честью идти с ним во глубине того мира, где он был мужчиной, как все мужчины. C маленького конца коридора в осенних лесах провожал он меня взглядом, пока я уходил в мир пробужденья. Если наша покойная родня причисляется к лику святых, мы с полным правом можем ей молиться. Так гласит нам Церковь-Мать. Она не утверждает, что те станут нам отвечать, во сне или вне его. Как не сообщает и того, на каком языке можно разговаривать с мертворожденным. Более обычный посетитель. Безмолвный. Остов младенца, тонкие и пегие косточки, вдоль чьих бороздчатых граней налипли старые ошметки плоти и вощеные покровы драных свивальников. Кости, что наполнят собой не больше обувной коробки, выпуклый череп. На правом виске розовато-лиловое полулуние.
Саттри повернулся и лег, уставившись на подволок, бережно касаясь кончиками пальцев похожей отметины на собственном левом виске. Мета второго сына. Как в зеркале. Неуклюжая копия. Он лежит на «Лесной лужайке», что б ни осталось там от того чада, с кем ты делил материно чрево. Он не разговаривал и не видел – как и теперь. Быть может, в черепе у него была морская вода. Родился и мертвеньким, и безмозглым, или же тератома, жуткая по форме. Нет, ибо мы были подобны до последнего волоска. Я последовал за ним в мир, вот он я. Родами при тазовом предлежании. Задним концом вперед, как свойственно китам и летучим мышам, формам жизни, предназначенным для иных сред, нежели земля, к которой у них нет никакого влеченья. И молился раньше о его душе во дни минувшие. Веря, что этот отвратительный цирк вновь соберется где-то навсегда. Он в чистилище нехристей-праведников, я в земной преисподней.
Через тонкие и щепастые переборки слышно, как рыба плещет в тонущем ялике. Знак веры. Двенадцатый дом небес. Провозвещает западную церковь. Св. Петр покровитель рыботорговцев. Св. Фиакр – почечуя[2]. Саттри накрыл глаза предплечьем. Он говорил, что мог бы стать ловцом человеков в другом времени, но теперь и с этими рыбами возни хватает.
Поздний вечер настал еще до того, как он проснулся. Он не шелохнулся, лежа на грубом армейском одеяле, наблюдая, как истекают и вспыхивают по всему подволоку лизки света от лица реки. Почувствовал, как барка слегка накренилась, на мостике послышались шаги и среди бочек – тяжкий перекат. Уж это-то не тень. В щели он видел, как кто-то идет по мостику. Робкий стук, еще разок.
Заходи, сказал он.
Кореш?
Он повернул голову. В дверном проеме стоял его дядя. Он вновь перевел взгляд на подволок, сел и спустил ноги на палубу. Заходи, Джон, сказал он.
Дядя вошел, озираясь, неуверенно. Остановился посередке, замерев в четырехугольном слитке пыльного света, подвешенном, как на шлюпбалке, между окном и его скошенной копией на дальней переборке, бесплодная его физиономия жестоко осветилась – глаза водянистые и полузакрытые, с их вялыми гирьками плоти, свисающими на скулы. Вместе с той деревянной улыбкой, какая ему удалась, чуть шевельнулись у него и руки. Эгей, парнишка, сказал он.
Саттри сел, глядя на свои ботинки. Сложил руки, снова развел ими и поднял взгляд. Садись, сказал он.
Дядя огляделся, оттащил назад один стул и осторожно сел на него. Ну, сказал он. Ты как, Кореш?
Как видишь. Сам как?
Прекрасно. Прекрасно. Как оно все?
Порядок. Как ты меня нашел?
Увидел в «Орлах» Джона Клэнси, и он сказал, что ты живешь в плавучем доме или что-то вроде, вот я и поискал тут по реке и нашел тебя.