bannerbannerbanner
Сутки в ауле Биюк-Дортэ

Константин Николаевич Леонтьев
Сутки в ауле Биюк-Дортэ

 
La donna immobile
 

– Ну, нельзя ли от итальянского избавить? – сказал Марков.

Доктор избавил от пения, но заговорил об опере, о Петербурге, об Излере. Видно было по всему, что он хотел блеснуть своей многосторонностью перед богатым ополченцем. Упомянул Житомiрский об отъезде Деянова с подругой, о разговоре, слышанном под окном, доктор сейчас же заметил вообще, что женщины есть очень чувственные, что его любила одна генеральша, которая даже укусила его в правое плечо, и предлагал показать рубец, если не поверят; потом, что его любила одна француженка, которая ему ужасно надоела тем, что цаловала его ноги.

Сказали, что Деянов очень увлечен, что он почти никого не посещает и даже мало говорит. Доктор заметил вообще, покачивая головой, что ныньче смешно так увлекаться, что ныньче-де век положительный, практический, батюшка, скептический. Кто ныньче увлекается?

Вдавался он в растянутые и вовсе не характеристические подробности и говорил без умолка битых часа три, пока смерклось. В рассказах своих он являлся попеременно то обольстителем женщин, то спасителем жизни и здоровья, то добрым, разбитным малым, там расстроивал неравный брак, в который хотел вступить добрый, но слабый идеалист-товарищ, там уничтожал одним появлением своим льва, вздумавшего толковать в гостиной о физиологии; там вправлял вывих, там спасал жизнь богатому графу и бедняку-писарю, обремененному семейством, декламировал стихи, представлял в лицах – словом, сверкал со всех боков, как искусно обточенное стекло, подражая алмазу.

Муратову наконец он опротивел вовсе, а главное, надоел; да и два другие собеседника под конец стали сумрачны.

– Пора к Тангалаки, – заметил Житомiрский, вынув часы.

– Идите, – сказал Федоров, – а я еще на минутку заверну посмотреть на своего больного… До свидания.

Марков уговорил Муратова не отказываться от предстоявшего вечера. – Я тебя представлю. Там будет куча народа сегодня.

Пошли.

– А каков наш докторчик? – спросил дорогой Марков.

– Много болтает и хвалится… А ума мало.

– Ума мало, – воскликнул Житомiрский, – он чрезвычайно умен, находчив, приятен в обществе, деятелен, словом, я мало встречал подобных людей. Вы еще не успели понять его…

– Конечно, – присовокупил Марков, – он очень умен; одного только не люблю: подобострастен шельмовски! Уж он не даст маху, найдет лазейку… Что-то я не люблю таких людей. Генерал Желтухин приезжал осматривать ***ский госпиталь, когда я там лежал. Ну, кто пальто с него снимал? – Федоров; кто стул подал? – Федоров. Я такому человеку пальца в рот не положу. Я не мастер, признаюсь, узнавать людей, а это видно! Но для кружка – золото.

У провиантского офицера нашли уже порядочную компанию.

Хозяин был из греков и звался Ламбро Панаиотович Тангалаки. Хотя в поправке его дел с началом войны не было той трогательной стороны, которая заставляла всякого радоваться на Житомiрского, имевшего престарелую мать и красавицу-сестру, но и он был ничего… Было верстах в пяти от Биюк-Дортэ имение одного немца Христиана Христиановича Крэгенауге, и четыре дочки его, Элие, Эсперанс, Китти и Шушу, находили Ламбро Тангалаки чрезвычайно любезным, милым и находчивым остряком.

И точно, он обладал удивительным свойством говорить самые смешные вещи, нисколько не улыбаясь.

– Да, ma chère, и не улыбнется даже!.. А мы просто умираем со смеха! Невозможно слушать его. Представь себе: у Шушу в церкви вчера снурок на корсете лопнул оттого, что она надувалась, чтоб от смеха удержаться…

Особенно мило умел он склонять и спрягать русские слова на французский лад.

Подсиживал ли кто в картах, медлил ли опуститься в воду на купанье, изобличал ли большую осторожность в верховой езде, он говорил сейчас:

– А, ву трусе боку!

И когда тот раздражался, он прибавлял:

– Ну, а если не трусе, так, может быть, дроже боку!

Остроумие выкупало невзрачность его наружности; он был, к несчастью, мал ростом и до войны был зачичкан, худ и желчен, но теперь, слава Богу, поправился, подобрел, побелел и принужден был отдавать почти все свое платье портному для выпущения запаса. Чорные, как угли, фальшиво бегающие глаза, сверкали на довольно белом лице; точно как у морской свинки. В нем текла истинная эллинская кровь, потому что он сам говорил, что когда есть у него тонкое белье, цветы, куренье для комнаты и женщина (особенно рослая и полная), ему ничего больше не нужно.

Жилище его в Биюк-Дортэ было просторно и чисто, потому что дом принадлежал атаману и состоял из нескольких комнат, туда и сюда отворявшихся в низкие и темные сени. В самой большой собирались по четверкам часто на преферанс.

Народу было уже много, когда явились Муратов, Марков и Житомiрский: гарнизонный старик Киценко, худенький помещик из французов, Шаркютье, молодой чиновник с соляных озер, любимый всеми за простодушие и отвагу, и пр. Немного позже других явился многосторонний доктор.

Преферанс шел как преферанс; перебрасывались словами, дружески трунили, острили «трусе боку», «дроже боку»; Марков даже раз в ответ сказал «глупе боку». Все играли, как водится; только молодой чиновник говорил вместо «семь червей» «семь преферанс!»

Сыгравши две пульки, обратились к закуске, водке и вину; освежились и заговорили все разом. Естественно, сейчас же разговор зашел про войну.

– Я удивляюсь, – сказал молодой чиновник, крепко прижимая руку к сердцу и кокетничая глазами, – я удивляюсь… Я всегда говорю, что мне удивительны англичане… Ну, французы, это народ легкомысленный; они и начали эту войну; но англичане… Ведь им нельзя простить… Россия, по моему мнению, права…

Тангалаки взглянул на него отечески.

– Я вам говорил уже, – сказал он, – что такое Англия. Я называю ее глупым селезнем, который может действовать только на воде, а Россия – петух. Вообразите себе, что они дерутся… Конечно, петух не может достать селезня на воде; но всякий раз, как подплывет селезень к берегу, петух клюет в башку, и тот опять бежит…

– Да, сказывали, – перебил старик Киценко, – важно их отшпарили на штурме; как хватят с парохода – и ряда нет… Вот, ей-Богу!..

– Это пустое! – возразил Тангалаки, – что такое значит бить их из пушек? Пускай на рукопашную пойдет, тогда русский себя покажет. Никогда они ничего против нас не могут!..

Шаркютье улыбнулся.

– Послушайте, – заметил он с нежным акцентом и, как бы робея, углубился подальше в большое кресло, – зачем такое пристрастие? Вам, конечно, может, неприятно будет слышать, что я, который француз по фамилии, говорю против вас. Но вы знаете мой патриотизм… Я люблю Россию… я хочу только справедливости… Иногда поединок даже случался… Один пленный француз в Симферополе рассказывал мне, что его брат родной, зуав, надел однажды костюм пластуна и пополз ночью к русским батареям и, увидев вдруг другую тень, остановился… Эта тень тоже ползла и остановилась… Это был казак, одетый зуавом. И тот и другой думали встретить товарища. Подползли друг к другу и не могли объясняться. Они боролись в темноте среди молчания, и зуав обезоружил и привел в свой лагерь переодетого казака. Конечно, могло случиться и наоборот; но… неужели и этот пленный хвалился?

Тангалаки встал и, сделав грациозный жест рукой, скромно опустил глаза.

– Так, так! – сказал он. – Франц Адольфыч, я готов с вами согласиться, что этот зуав взял казака; но ведь это исключение… Не думайте, ради Бога, чтоб мы не верили вашему патриотизму; мы верим ему; но ведь это исключение, исключительный случай… Он не составляет общего правила; общего правила один исключительный случай не составляет… Я всегда беспристрастен и скажу, что француз-солдат выше нашего, как гражданин, как человек, но не как солдат… Он, может быть, ловчее нашего… я даже допущу, что он ударит два раза штыком, а наш русачок всего один раз, но зато как!..

– Ну, – перебил Житомiрский холодно, наливая себе полстакана хересу, – это тоже вопрос. Я говорил с одним дезертёром-французом – молодчик был такой… славный солдат – так он прямо говорит, что русские не умеют колоть, слишком, этак, выставляют вперед ружье прежде нанесения удара… А надо сзади… вот так, а надо вот так!.. Удивительный был малый! Марков, вы его помните?

– Э! – сказал Марков, – пустомеля! Одно слово: дезертёр… Этого довольно.

– Нет, согласитесь…

– Не соглашусь! – воскликнул Марков, успевший, пока другие спорили, сильно разогреться у столика с закуской, – вы, Ромуальд, лучше молчите; я с вами поссорюсь… Вы тогда, извините, непристойны были… Все-таки он солдат, хотя и мог быть ловок, как француз… и, вдобавок, дезертёр, изменник. А вы с ним пили брудершафт в палатке!. Стыдно!..

– Ну, что ж такое? И другие офицеры делали то же… не я один…

– Что ж такое? А зачем вы покраснели? Вот то-то и есть. И другие офицеры были глупы… Что ж такое? Нет, батюшка, мне ваши слова, как нож в сердце – да-с! Я русский в душе. Вот свел бы я вас с ротмистром Бардамовым… он вам показал бы! Вот удалецкая голова! Как врезался в ряды английских драгун… Ведь это что за войско было! гиганты, а не войско! Красавцы… Он: «вперед, ребята, вперед!..» А тут из задних рядов какой-то выходец по-русски, как нельзя чище: «Сюда, сюда, скотина русская, – сюда!.. Я тебе размозжу дурацкую голову… Скорей!..» – «Сейчас!» – кричит, да как махнул по сторонам, пробился до него… Раз его по груди – не берет; другой раз по ляжке – рассек… тот его ранил в руку, а он разозлился, да как хватит его в лицо – до ушей рассек!.. Вот бы я его на вас напустил… Ведь вы, душа моя, все-таки штафирка, чинищев – больше ничего; вы в военном деле не судья.

– Ну, – отвечал Житомiрский с сдержанным гневом, – а все-таки урон будет на нашей стороне, как вы ни кипите тут за стаканом пунша!

– Позвольте, позвольте! – вмешался Тангалаки, – я оскорблять нашу общую отчизну у себя в доме не позволю… Мы живем щедротами…

– Э,э, господа! полно, полно вздорить из пустого! – перебил старик Киценко, – эх-эх-эх! Ну, какое нам дело о политике говорить? Сидите да ждите! Вот и до нас дойдет очередь, тогда и храбрость будет видна. Пока, благодаря Творцу-Создателю, не трогают нас… Мы ведь, господа, тоже служили… Еще как – солдатиками начинали. Горя тоже не оберемся, бывало. А вам что? Да в наше время и не говорили много так офицеры-то… Сказал отец-командир: «марш, Киценко, растакой-ты!» – «Слушаюсь, ваше высокоблагородие!» Ей-Богу, право. Стойте-ка; я вам лучше спою песенку:

 
 
Ты моя душка, моя красотка,
На чем играешь – не понимаешь!
Ах, я играю на кларнете,
Трю, трю, трю-рю-рю.
 
 
Ты моя душка, моя красотка,
На чем играешь – не понимаешь,
Ах, играю я на флейте!
Фю-фю-фю.
 

Все, однако, были недовольны вмешательством старика и не дали ему кончить.

– Нет, позвольте, позвольте, позвольте! – снова затарантил Тангалаки, опуская глаза и отскакивая шаг назад, – позвольте, господа! Россия должна быть священна для каждого из нас… щедроты, которыми…

– Но, послушайте… – перебил Шаркютье. Тангалаки отклонился от него с досадой.

– Я прошу немногого, прошу выслушать меня… Россия должна быть для всех нас священна… Все русское… мы русские…

Марков схватил полный стакан лафита и, подняв его, громко воскликнул:

– За здоровье матушки нашей, святой Руси! Да здравствует она, голубушка, на многие и многие лета на погибель врагам! Трррах! Пей, душа-Муратов, пей…

– Брудершафт! – подхватил маленький доктор, выскакивая вперед с своим стаканом.

Рейтинг@Mail.ru