bannerbannerbanner
Сутки в ауле Биюк-Дортэ

Константин Николаевич Леонтьев
Сутки в ауле Биюк-Дортэ

Времени у Муратова все-таки много было свободного. Еще задолго до войны озлобился он на французов и англичан. Каждый листок газеты серьезно раздражал его. Он говорил, что французы и англичане отжили и сузились, что их надо освежить, окропить живой водою, и грозился при этих словах кулаком. Начались первые неудовольствия в Европе. Князь Меншиков поехал в Константинополь. Ненависть Муратова стала переменять характер отвлеченности на более живой. Своекорыстная Англия, мозаичная, непрочная Австрия не сходили у него с языка. Турция для него не существовала, конечно; а Наполеон, разумеется, потому только держался, что подданные его, исхитрившись, стали никуда не годны. Он стал поговаривать, пугая жену, о военной службе, напоминал, что чин его слишком уж невелик, а года идут… Могут родиться дети… На беду случилось так, что один гвардеец, его приятель, прослуживший несколько лет на Кавказе, заехал к нему и, за стаканом чая, толкуя о южной природе, о восточных племенах, сообщил ему, между прочим, что у донцов есть поверье, будто когда китаец поднимается, тогда уж никто не устоит против него, что Гоги и Магоги Апокалипсиса именно и есть китайцы.

«Восток, – сказал он сам себе, – призван освежать; вспомним средневековые нашествия» и т. д.

Он долго ходил по большой зале, изредка поглядывая на благородное лицо какого-то деда, висевшего на стене, обремененного крестами и провожавшего его, казалось, ободряющим взором.

Потом пойди он гулять один, в волнении, набреди на давно знакомый ему ключ в берегу речки. Ключ был всегда очень холодный, быстрый и не замерзал зимой; к тому же он окрашивал валявшиеся кругом кости в красноватый цвет и покрывал соседнюю глину блестящими металлическими осадками. Муратов часто навещал этот берег и все собирался свезти воду в Москву, для разложения, и после завести, если окажется в ней что-нибудь, заведение минеральных вод на широкой ноге.

«Теперь не до того уже!»

«Вот, – подумал он, – не предзнаменование ли это также? Холодный, крепкий ключ; он не нагревается летом вровень с другой водой; он постоянен в своей силе, зато и не стынет он, и течение его не останавливается! Не таков ли Восток? Конечно, восток востоку рознь: есть южный восток и северный. Да что там, на юге? Одно саморастление неги…»

Это заняло его до того, что он ходить больше не мог, вернулся домой, развалился на широкий сафьянный диван и, закурив сигару, задумал ехать на войну.

Около этого времени узнал он, что Сент-Арно рискнул не шутя высадить на крымский берег свои духовно-гнилые войска. Казалось бы, куда им? Здесь могучий чорный хлеб, Волга, сосна, луга на тысячу верст – есть где и мышцам и духу окрепнуть, и нервам не избаловаться. А там что?

 
Мне хочется сказать великому народу:
Ты жалкий и пусто народ!
 

Слух о тяжкой битве при Альме окончательно и искренно потряс его (читатель, конечно, убедился, что Муратов хороший человек). Тогда ни слезы милой Лизы, которая обнимала его и цаловала его руки, умоляя остаться, ни прелесть чувственной привычки к губам ее, плечам, рукам, одежде – словом, ко всему, еще так недавно чуждому и полному обаяния недоступности (женаты они были всего полтора года!), ни агрономия, ни оранжереи, ни диван – ничто не могло удержать его.

И вот он ополченец!

Лиза сначала горько, много плакала, осиротевши в деревне, и до того тосковала, что даже стала ходить через день к жене управителя, и даже раз, заставши ее мужа за утренним кофе в шлафроке, упросила его остаться без церемонии при ней и прибавила:

– Я зашла на минуту звать Машу погулять со мной… Такая тоска. Пожалуйста, не стесняйтесь… Теперь времена такие тяжелые!

Потом, успокоившись немного, поехала она в Москву и говорила одной своей приятельнице, девушке, упрашивавшей меньшего брата не ехать на эту войну:

– Ах, Додо! разве можно… Бери пример с меня… Я сама послала мужа. Ты знаешь меня? В хозяйстве я старалась всегда быть подпорой ему… Что ж делать! В этих случаях надо быть спартанкой!

Начинало уже сильно темнеть, и Муратов, глядя на массу чорных хат, толпившихся перед ним, на огоньки, светившиеся там и сям в окнах, где постусклее, сквозь татарскую бумагу, а где ярко, чрез стекло, вставленное постояльцем, на далекий мрак пустынной степи и месяц, изредка выдиравшийся из облаков. Слыша смутный гул и говор военного народа, сильно встосковался Муратов по родине. Бродя в темноте по берегу оврага, он и не заметил, как с ним поравнялись два человека; только тогда и оглянулся, когда один из настигавших его закричал с особым выражением в голосе, передразнивая что-то вроде купеческих сидельцев:

– Эх-с! Дружина-ополчение! матушка Россея! Бородку-с поглаживают… Эка досада, ей-Богу – видно, до завтра отложить – не найду вот никак человека… беда, да и только!

– Кого?

– Муратова. Спрашивал у офицеров, говорят: был да отошел сейчас… товарищ: важный малый… Я слышал, что он в наше ополчение поступил. Нашего уезда помещик молоденький…

Муратов обернулся и подошел к незнакомцу, произносившему его имя; они пристально всмотрелись друг в друга.

– Я Муратов, – сказал ополченец, – а вы?

– Марков…

– Вот, – сказал Муратов, не скрывая радости, – это романическая встреча! Здравствуй, Марков!

– Это ты, голубчик?.. Здравствуй, радость моя, здравствуй…

Старые знакомцы с искренностью обнялись.

– Ну, что? Ну, как, брат? Я слышал, ты женился? Пойдем-ка лучше в хату нашу… тепло, отлично. Вот, рекомендую тебе моего хозяина: мсьё Житомiрский… смотритель здешнего отделения… то есть госпитального. Это Муратов, голубчик! мой однокорытник по гимназии. Прошу любить и уважать его…

Муратов мог, при слабом свете месяца, разобрать только высокий рост Житомiрского, густые бакенбарды и меховой воротник военного пальто. Они пожали друг другу руки и пошли на квартиру Маркова и Житомiрского.

Муратов так обрадовался хате, что дорогой разговорился очень откровенно, против своего обыкновения; рассказал, как он мечтал о теплом жилье в этот вечер, как оставил дом свой, жену, как они много шли и устали и как он рад видеть Маркова. Они уж стали спускаться по узкой тропинке в ров, когда увидели в глубине его, в том самом месте, где бежал ручей, две чорные тени, шагавшие по грязи.

– Стой! – закричала одна, шатаясь – чего ты, скотина, хватаешься?.. Ты думаешь, что я, как ты? Уж выпил, так и ног нет… Скотина!

– Помилуйте, ваше высокоблагородие! Ведь я вам пособить хотел… Грязно очень теперь-с, ваше высокоблагородие!

– Грязно! грязно! голос-то какой! Ах ты червоточина! Первая тень, говоря это, вдруг остановилась и прошептала:

– А в зубы хочешь?

– Помилуйте, ваше высокоблагородие! За что же в зубы… Обидеть человека не долго-с.

– Ну то-то! Молчи, скот! Веди меня… Марш вперед… Грязь какая, будь она неладна, шельмовская!.. Э-э! Гаврила… стой… стой, держи… вода! держи… где рука твоя, чорт…

– Здесь, здесь, ваше высокоблагородие!

Простая тень пошла дальше; высокоблагородная за ней, придерживаясь за полу вожатого.

– Ведь это эскулап ваш налимонился так, – сказал Марков Житомiскому. – Где это он хватил? У полковника, верно, хлопнул. Во-во! смотри, ишь как его колышет в обе стороны…

– Кто это? – спросил Муратов.

– Доктор-старик… главный лекарь… Его прислали посмотреть за холерными… предупреждать дальнейшее развитие болезни. Вот он и предупреждает.

– Да уж теперь нет никакой холеры, – заметил Житомiский, – это фальшивая тревога…

– Нет, – сказал Муратов, – у наших ратников показалось что-то вроде холеры… Я слышал, что их здесь оставят в этом лазарете… Это скверно, что такой доктор нетрезвый.

– Ну, это он сегодня так, сердечный, оплошал, – возразил гусар, – а то он крепок на вино; да он только отпиской больше и занимается. А вот другой тут есть медик, молоденький – вот уж доктор, так доктор: молодчинище! маленький такой, да молодец; дело свое знает – и bon vivant такой бедовый, славный малый! Вот вчера у пана Житомiского была середа…

– Я думаю, середа вчера была у всех, – сострил Житомiрский.

– Ну, ну, не острите! У них здесь, видишь, душа моя, вечера бывают: вот у него в среду, у Федорова – это молодой доктор – в четверк; завтра у провиантского Тангалаки… вот тоже антик; когда хочешь – познакомишься!

– Да как я познакомлюсь? Ведь мы завтра выступаем.

– Нет, уж это шалишь! Пока я здесь, я тебя не пущу, а после подвезу тебя в своем тарантасе. Дня три-четыре погости здесь, ей-Богу, не будет скучно. Что там, у ваших!

– Да как же можно?

– Да так же. Вот завтра сведи меня к своему командиру: я уже берусь упросить его – что такое три дня?.. Ты ведь не ротный командир: без тебя одного обойдутся…

– Попробуй. Я согласен немного отдохнуть, но не более трех дней. Здесь, кажется, лежать на боку не место.

– Лежи на чем хочешь, хоть на животе… Я стою у г. Житомiрского и надеюсь, что он позволит мне принять товарища на три денька.

– Странные вы вещи, mon cher, говорите! – воскликнул Житомiрский, – я уступил вам боковую хату, и вы в ней полный хозяин. Разве вы меня не знаете до сих пор? Вы меня обижаете даже.

– Знаю, знаю, голубчик Ромуальд Петрович. Если б не боялся уронить вас в грязь, обнял бы вас.

Разговаривая так, добрались они до конца оврага и готовы были завернуть за одну одиноко стоявшую хату, в которой сквозь бумажное окно слабо светился огонь, как вдруг гусар остановился.

– А что, Ромуальд Петрович, послушаем сегодня?

– Будьте осторожнее: увидит деньщик, как-нибудь выскочит… знаете, какие могут быть неприятности! Пойдемте лучше. Это бесчестно, если рассмотреть дело строго.

– Ах, не могу, голубчик! – детски содрогаясь от веселого любопытства, возразил гусар, – надо послушать… Нельзя, нельзя… Муратов, пойдем.

– Что такое?

– А вот услышишь что-нибудь, тогда узнаешь.

Сказав это, гусар, согнувшись, подобрался к окошку и приложил ухо.

 

Скоро и два другие спутника, движимые любопытством – один потому, что знал в чем дело, а другой потому, что не знал – припали тоже около окна.

Сначала ничего не было слышно; теней тоже не было видно. Вероятно, свеча стояла ближе людей к окну.

Наконец послышался легкий вздох и потом слова:

– Слушай, Митя… – сказал нежный голос.

– Что, душка? – отозвался другой, немного погуще.

– Слушай: ты завтра лежи, а я тебе кофе сама сварю… пойду в сени и, вместе с Карповым, сварю тебе кофе.

– Нельзя лежать, Катя; завтра надо рано к полковнику…

– Рано-рано проснись и лежи, а я пойду в сени, надену на голову голубой платочек и пойду варить кофе. Карпов сказал мне, что этот платочек очень ко мне идет.

– Так ты и Карпова хочешь с ума свести? Да перестань масло руками брать… Разве нет ножа, Катя? Как тебе не стыдно!

– Ну, вот, тебе противно? Мне от тебя ничего не противно! Такой ты! такой! Хорошо!

– Катя! душка моя, Катя! Я только так… стыдно руками… Если хочешь, хоть ножку поставь в масло, я съем его!

Послышался звонкий и продолжительный поцалуй.

– Карпов! Поди, посмотри на дворе, темно или нет…

Слушавшие бросились со всех ног прочь, шагах в двадцати приостановились, посмотрели друг на друга в темноте и пошли дальше.

– Что это за идиллия? – не без досады спросил Муратов, – который не интересовался в эту минуту ничем, кроме удобного ночлега, и, конечно, одна учтивость воздержала его от громкого ропота на остановку.

– Это, видишь, – сказал гусар, – квартира одного подпоручика… Митя Деянов зовут его. Отличнейший малый был, да вот запутался… влюблен. И представь, никто здесь не может решить, откуда она! Живет у него с неделю и выходит даже в поле с ним гулять… Хата на краю самом: так оно через деревню и идти нет нужды; всегда чорным вуалем покрыта… Деньщик-осел только хохочет, как спросишь, а сказать, кто она, не скажет… «не знаю» да и только!

Рейтинг@Mail.ru