bannerbannerbanner
Сутки в ауле Биюк-Дортэ

Константин Николаевич Леонтьев
Сутки в ауле Биюк-Дортэ

– Уж и я, – заметил Житомiрский, – пробовал один раз без него отворить дверь… В дверях есть такая дирочка, и в нее продета веревочка… верно, изнутри гвоздиком засунуто… Я палец совал, думал, что достану гвоздик – нет, никак не мог! Он сам, впрочем, такой юноша… Всего двадцать один год!

Муратову было по-прежнему все равно.

Пришли на квартиру Житомiрского.

Комната, принадлежавшая смотрителю, была низка, как и все татарские комнаты. Потолка не было, но трехугольный навес крыши был подложен (должно быть, для тепла) лубками. Большие поперечные перекладины и полочки, обходившие стены наверху, были оклеены полосами пестрой бумаги, подобной тем клочкам рассеребренных и раззолоченных обоев, которые лепит русский крестьянин около образов; войлоки по всему полу; железная кровать с хорошим вязаным одеялом и дорогой ковер в букетах на белой стене; складные стулья, бездна туалетных и других мелочей, обличавших человека с изящными привычками – все это сильно веселило взгляд вошедшего впервые в походное жилище смотрителя.

Теперь Муратов, при свете двух стеариновых свечей, очень хорошо мог разобрать его наружность.

Житомiрский был чрезвычайно представителен, высок и строен, в широком сером пальто; с аристократической усталостью снимал и бросал он на стол перчатки с обработанной руки, с томным достоинством глядел карими глазами, а прическа à l'anglaise, бархат каштановых бакенбард и сухой, горбатый нос, поднимавшийся среди овального лица, до такой степени были полны гармонии, что Муратову и представить его себе смотрителем было трудно… Вот ныньче какие стали!

Посмотрел он и на Маркова. Ну, этот не то: все такое же открытое, смеющееся, белокурое лицо, как было и у гимназиста в Москве; только усы висят длинные…

Посмотрели и хозяева на гостя.

Марков еще раз обнял Муратова с видом искренней приязни.

– Ну, душа! и у тебя баки выросли, – сказал он. – Повернись-ка… ишь, у вас серые кафтаны; это лучше чорных… Право, к тебе идет… очень идет… Да ты пополнел… ей-Богу, возмужал чертовски. Вот что значит быть женатым-то! Ну, садись же, голубчик, скажи… как тебя это Господь умудрил… Brune ou blonde?

– Blonde!

– Ну, это напрасно! И ты blond и она тоже: проку не будет… Уж это ты мне поверь… ей-Богу… Да расскажи же, как это ты… и что тебя дернуло это сюда?

Между тем и самовар зашипел. Согретый чаем, москвич ободрился и, отделавшись кой-как от настойчивых требований гусара передать ему картину своего семейного быта, спросил про войну.

– Да что, душа моя… Ничего нет толку. Странная война какая-то! Бьют, бьют, а толку нет. Через пень колоду переваливают – скука страшная, просто зеленая скука! как говаривал покойный отец мой. Пробовали они штурм, так отбили ловко. Приезжал сюда из Севастополя донец-офицер, так он говорит, с холма, что ли, какого, как на ладони все видел. Поле, говорит, красное было от их брюк!

– Донец, вероятно, любил риторическую иперболу, – с глубоким взглядом произнес Житомiрский.

Гусар косвенно посмотрел на него.

– Ромуальд! Ромуальд Петрович, нехорошо! ей-ей, нехорошо!

– Что такое нехорошо?

– Ничего, ничего, голубчик. Я знаю, что вы хороший человек… только прошу вас, об этом молчите… молчите, прошу вас! Ну, так видишь ли, – продолжал Марков, обращаясь снова к Муратову, – пошли они колоннами, а наши из бухты пароходы и выручили. Как хватят, так ряды и валятся! Отчесали ловко их. Ну и Хрулев тут вернул рабочих…

– Ну, слава Богу! – сказал Муратов. Житомiрский молча улыбнулся и, позвав деньщика, стал раздеваться.

Товарищи тоже отправились через сени спать на другую половину, уступленную хозяином Маркову на время его жительства в Биюк-Дортэ.

В ауле, казалось, все уже притихло, и, кроме крика слетевшихся сов, не было ничего слышно.

– Что это они, проклятые, разорались? – спросил у деньщика гусар, печально протягивая ему ноги с сапогами.

– Кувикуют, – отвечад деньщик.

– Знаю, что кувикают, да зачем это они, проклятые, Раскувикались? К покойнику, что ли?

– Никак нет; это значит девка беременная есть…

– Вот как! Да какая же это несчастная? Разве Деянова любовница – а? как ты думаешь, Иванов? Эх-эх! проклятая, когда ты похужеешь?

Сказав это, гусар зарылся в одеяло, и скоро они с Муратовым не слыхали даже и сов.

На другой день, однако, все оживилось, благодаря ярко вставшему солнцу. Веселее звучали с зори горнисты и барабанщики; веселее разговаривая, шли солдаты варить свой ранний обед; степь стала дальше видна, и небо безоблачно. Самые хаты песочного цвета, низенькие ограды из камней, наваленных один на другой, облепленные кружками кизика; пустые дворы, на которых не было ничего, кроме голодной шершавой и злой собаки, да какого-нибудь изломанного колеса, вместо калитки, при входе… Все это желтоватое и сероватое безлесного аула, сливавшееся на расстоянии верст двух с общей желтизною еще с июля поблекшей степи… все это вблизи немного прояснилось и повеселело. Маркова уже не было, когда Муратов проснулся.

Хотя, по природе своей, Муратов был всегда расположен полежать и покурить, не торопясь, в постели, сигару; но возбужденный мыслью, что он близок к театру таких действий, которые, со временем одевшись неясным величием прошедшего, будут соперничать с громаднейшими битвами древности… проникнутый этой мыслью с утра до ночи, он быстро вскочил и, за недостатком халата, оставленного при дружине, накинул шинель, вышел в сени и попросил умыться у деньщика. Его, по правде сказать, слегка озаботило неприятное представление чужого мыла и нечистого полотенца, но ничего – вперед, вперед!..

«Надобно начать утро дельно: сходить Филиппа посмотреть, жив ли он, несчастный? Проклятые эпидемии эти на войне в тысячу раз ужаснее самого страшного кровопролития… Там, по крайней мере, есть увлечение, блеск, возбуждающий гром, а тут не известным никому страдальцем сгнить на жесткой кровати…

Филипп был молодой ратник, принадлежавший Муратову. Помещик, не замечавший его прежде среди сотен своих крестьян, привязался к нему на походе, благодаря чувствам собственности и общей судьбы. Филипп, к тому же, был славный мужичок, кроткий, разговорчивый, услужливый, и при каждой встрече с правдивым и ласковым барином на цветущем деревенском лице его разверзалась такая искренняя улыбка, что нельзя было его не жалеть. Один раз Муратов спросил его, не скучает ли он по своим, а Филипп, простодушно засмеявшись и вздохнув, сказал:

– Ведь и ты, небойсь, Алексей Петрович, по барыне иной раз тоскуешь?

Два дня назад, Филипп что-то разнемогся, а вчера ему сделалось уже так дурно, что надо было счесть за особое счастье близость Биюк-Дортэ с госпитальным отделением.

Деньщик Житомiрского принес мыло; но какое мыло! В пестрой коробочке, не хуже того, которым Лиза мыла свои безукоризненные руки. Полотенце также вполне выдержало критику.

– Однако этот Житомiрский весьма порядочный человек! Порядочные привычки открывают доступ порядочным чувствам… Как Гоголь-то устарел!

Невольно сверкнувшая мысль, под влиянием чувства комфорта, стала переходить в более оправданную и смелую при разговоре за стаканом кофе, в отсутствии Маркова.

– Извините смелость мою, – сказал Житомiрский, – мне бы хотелось знать, зачем вы вступили в ополченье?

– Я искал какой-нибудь полезной деятельности…

– Было время, когда и я искал ее, но… видите ли что: мы так связаны по рукам и по ногам здесь, что вы там, в Москве или Петербурге, и представить себе не можете! Все действия так парализованы… Единства ровно никакого… Нас беспрестанно бьют…

– Без этого нельзя… И Петра сначала били… Помните слова Пушкина:

 
Так тяжкий млат,
Дробя стекло, кует булат!..
 

– Но, впрочем, это хорошо, что мы терпим уроны… Это научит нас знать, в чем дело…

– Я думаю, много вредят ходу злоупотребления разные? Вы должны это ближе знать.

– Еще бы! Это просто общее sauve qui peut, или chacun pour soi et Dieu pour tous…

– Это очень грустно!

– Привыкаешь. Видите ли, есть кое-какие выгоды… Например, если печку топят антрацитом, залить половину, когда уже тепло истопилось; или, если полагается десять полен на печь, взять одно… Почувствует ли это тот, кто должен греться в комнате, кому назначены дрова?..

Житомирский взглянул вопросительно на Муратова, но, встретив, вместо одобрения, одну задумчивость, встал и, подойдя к печке, достал с татарской полки, на которой прежде ничего, кроме глиняных и жестяных кувшинчиков, не стаивало, достал несколько французских томов в приличном переплете. Пересмотрев корешки, он положил на место «Lelia» и «Le Lys dans la Vallée», a одну небольшую книжку раскрыл перед собеседником.

– Это Théophile Lavallée. В этой части XVIII век. Вы, конечно, читали что-нибудь подобное, хоть бы «Жирондистов» Ламартина… Были ли они правы, или нет – не в том дело; но я говорю, что материальные средства давали, вероятно, большую возможность служить своим убеждениям… Здесь, в ауле, есть старый гарнизонный офицер Киценко. Он женат, имеет четырех детей; у жены его есть две сестры-девушки, вдобавок вовсе некрасивые… Разумеется, их пристроить надежд мало… а жалованья в месяц он имеет девять рублей серебром… или немного более… А жизнь? Считайте: здесь, в ауле, курица стоит 30 коп(еек) сер(ебром); неужели у него менее 30 коп(еек) сер(ебром) выйдет в день на такое семейство?..

Муратов молчал. Душа его сжалась от стыда; ему казалось, что за словами благообразного смотрителя слышался упрек: «Что, батюшка, приехал сюда осуждать? Хорошо тебе от десяти тысяч годового дохода!»

В эту минуту вошел Марков.

– Что, встал? Ну, здравствуй, голубчик. Дай-ка мне еще разик на тебя взглянуть при дневном свете. Ничего, ничего!.. Молодец ты, ей-Богу, в этой форме. Дорого бы я дал, чтоб ваших в схватке видеть. Ведь, небось, как пойдут топориками чесать!.. Только раззадорь, и allons, courage – все к чорту.

 

– Рекомендую вам пламенного патриота! – сказал Житомiрский.

– Ну, ну! – воскликнул Марков, – довольно! Что ж? идем к твоему командиру, Муратов?

– Пойдем… Только, я не знаю… зачем ты непременно хочешь удержать меня…

– Дня на три, дня на три… Я сам довезу тебя. И тарантаса своего не оставляй.

Сходили в лагерь, и Муратов отпросился, но тарантас оставил, думая: «посмотрю; если будет скучно, сейчас же в путь!»

Из лагеря направились они к тем хатам, куда были свезены заболевшие ратники, миновали землянки, из которых выглядывали усатые лица гарнизонных офицеров и солдат, спустились в ров, поворотили за крайнюю хату, скрывавшую под кровлей своей молодую чету, и не успели пройти еще и десяти шагов, как Марков воскликнул:

– А! вот наш Деянов с своей прелестной!.. Эх, шельмовская девчонка, закрылась!

Высокий Деянов шел, потупив глаза в землю; вероятно, спутница его, накинувшая быстро на лицо сверх черного вуаля пестрый фуляр, толкнула его. Он поспешно взглянул на встречных, слегка коснулся козырька и тотчас же, повернувшись, спустился с Катей в ров, отделявший квартиру его от чистой степи. Как дети, с разбега, поднялись они на ту сторону, побежали по степи все под руку и влезли в закрытый татарский фургон, ждавший их у подножия небольшого кургана. Татарин ударил, и пара понеслась во весь опор. Муратов успел разглядеть только, что она стройна, что бурнус ее дикого цвета, а на голове синий платочек – вероятно, тот самый, что нравился Карпову. Муратову что-то вздохнулось.

Рейтинг@Mail.ru