
Полная версия:
Кит Глубокий Прожилки времени
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
— Не с твоими грехами отпускать чужие, — прошептал он вслух, обращаясь то ли к Богу, то ли к самому себе.
Вышел он из церкви уже под вечер. Снег блестел в свете луны, воздух был морозным и чистым. Деревня лежала внизу — десяток изб с тусклыми окошками, заборы, поваленные деревья, ни души. Дорога к дому священника, старой деревянной избушке при храме, шла мимо кладбища. Артём остановился у ограды, посмотрел на кресты. В этой жизни он часто будет приходить сюда, служить панихиды, утешать плачущих. Но сейчас он чувствовал только холод и пустоту — ту же самую, что и в космосе. Пустоту, которая больше не была его врагом. Она просто была.
«А если бы я не родился?» — мелькнула неожиданная мысль, и он тут же отогнал её.
— Не смей, — сказал он в темноту. — Ты теперь не просто странник. Ты — батюшка. Тебе доверили души. Даже если свою ты разменял по мелочи на все прошлые жизни.
Он повернулся и пошёл к дому. На крыльце сидел местный кот, толстый, наглый, который мяукнул требовательно и потёрся о ноги. Артём сунул в миску зачерствевший хлеб, оставшийся от ужина, и вошёл в сени.
Внутри было тепло. Огонь в печи догорал, на столе лежали письма от прихожан с просьбами о молитве. Он взял одно, но руки не слушались, перед глазами снова встал образ Кати и Париж и та ночь, когда он требовал у судьбы денег и власти, чтобы стать стеной для той, которую любил.
«Ты ошибся, Сидоров, — сказал он себе. — Стена — это не власть. Стена — это смирение, которого у тебя никогда не было».
Он сел за стол, взял карандаш и написал на обороте старых писем одну короткую фразу: «Прости меня, Господи, за все мои если бы». Он не молился, просто сидел в тишине и слушал, как за окном падает снег. А в груди, впервые за много жизней, рождалось не желание бежать, а тяжелое, горькое предчувствие того, что именно здесь, на этом тихом приходе, ему предстоит расплатиться за все свои побеги и за все обещания, которые он давал и нарушал.
Завтра будет воскресная служба, а потом — исповедь. И ему, отцу Артемию, придётся слушать чужие тайны и держать в руках чужую боль, хотя его собственная душа истерзана так, что, кажется, даже крест на груди не выдерживает, и тьма за иконостасом становится всё плотнее.
«А если бы я не родился?» — снова прошептал Артём, вставая, но ответа не последовало, только тишина, которая налилась тяжестью, как старый колокол перед звоном. Он понял: в этой жизни ему не дадут просто умереть. Сначала он должен будет отпустить все грехи, которые носил в себе. Чужие. И свои собственные, накопленные за десятки «если бы».
За печью шуршало. С улицы доносился далёкий собачий лай. Артём лёг на жёсткую кровать, накрылся тулупом, прислушался к своему дыханию. Перед глазами мелькнуло лицо Кати — той, настоящей, из Парижа, которая ушла, потому что он не смог защитить даже её. А потом — лицо Матрёны Тимофеевны, которая верила в него так безоговорочно, что он почувствовал себя фальшивкой, дешёвой подделкой под человека.
— Прости, — сказал он в темноту. — И помилуй... Даже если я не заслужил.
Он уснул и первый раз за долгое время ему приснился не побег, не очередная жизнь, не звёзды и не гайки, приснился храм. Маленький, деревянный, затерянный в снегах и он стоял у алтаря, а за его спиной тихо плакала женщина, чьё лицо он не мог разглядеть, но почему-то знал, что это его вина.
И это была самая страшная ночь из всех его жизней.
Глава 32. Исповедь
Утро воскресенья началось с того, что Артём проснулся от холода. Печь в доме при храме прогорела ещё в полночь, и теперь воздух в комнате был колючим, как на морозе. Он натянул тулуп поверх рясы, пошёл в церковь — топить, готовиться к литургии. За окнами всё ещё темно, только редкие звёзды мерцают сквозь низкие облака, и снег лежит на крышах сизым, холодным покрывалом.
Он работал молча, машинально, разжигая угли, зажигая лампады перед иконами. Руки сами находили нужные движения, словно он делал это сотню раз. И когда первые лучи солнца золотом легли на купол, в дверь уже шли первые прихожане — старушка Матрёна Тимофеевна, как всегда, самая ранняя, с узелком просфор и поминальной запиской. За ней — Фёдор Кузьмич, местный пенсионер, который любил поспорить о вере, но в глубине души был добрым, и его жена Клавдия, которая плакала на каждой службе. Потом подошла молодая женщина с ребёнком на руках, и Артём, отец Артемий, благословил их, улыбнулся, как учили в семинарии — мягко, открыто, не показывая собственной пустоты.
Литургия прошла ровно. Голос его звучал твердо, привычно; он читал Евангелие, произносил проповедь о прощении и смирении, и прихожане ловили каждое его слово. Они любили отца Артемия за его тихий нрав, за то, что он никогда не отказывал в исповеди, не осуждал, не читал нотаций. «Батюшка наш, святой человек», — шептали они в очереди за просфорами, и Артём слышал эти слова, и они жгли его изнутри, как раскалённые угли.
Потому что он знал — святого в нём нет. Есть только уставший странник, который носит в себе больше грехов, чем все эти простые деревенские души вместе взятые.
Когда служба закончилась, и народ разошёлся по домам, началась исповедь. По воскресеньям к нему приходили те, кто не мог исповедоваться в будни — работающие, молодые. Артём сел в исповедальне, тёмной деревянной кабинке, и приготовился слушать. Вход в исповедальню снаружи был закрыт, но он слышал шаги, шёпот, тяжёлое дыхание прихожан, переминавшихся с ноги на ногу в ожидании.
Первой вошла Анна, тридцатилетняя учительница из соседнего села, строгая, с пучком волос и вечно опущенным взглядом. Она стояла перед и говорила тихо, сбивчиво:
— Грешила, батюшка. Гневалась на мужа, хулила его. Он пьёт, и я не выдерживаю — срываюсь, кричу. Думала даже уйти от него, с детьми, но потом испугалась. Простите меня, Господи.
Артём слушал и чувствовал, как его собственное сердце отзывается на её боль. Но вместо того, чтобы просто отпустить грехи, он вдруг увидел себя — в другой жизни, с другой женой, с той, которая ушла, потому что он был холоден и вечно бежал. Он вспомнил, как орал на Катю, как хлопал дверью. Это был его грех — неспособность быть рядом.
— Анна, — сказал он, стараясь, чтобы голос не дрогнул, — ты не виновата, что устала. Твоя вина — не в гневе, а в том, что ты не просишь помощи у Господа, когда он накатывает. Попробуй молиться каждый вечер, хотя бы «Отче наш», и проси дать тебе терпения. А мужу твоему — силы измениться.
Она кивнула, перекрестилась, вышла. Артём закрыл глаза, чувствуя, как горло сжимается от напряжения. Следующий — подросток, Витя, который украл у матери деньги на сигареты, потом — немолодой тракторист, который изменил жене с заезжей продавщицей. Каждая исповедь вскрывала его собственные раны, выворачивала наизнанку его прошлые жизни: измены, побеги, ложь, жестокость, равнодушие. Он мысленно перебирал все свои «я»: механик, который ненавидел клиентов; кондитер, который бросил семью ради призрачного будущего; военный, который предал мать; хирург, у которого умер пациент; космонавт, который плакал от одиночества; художник, который требовал у Вселенной денег, но не получил даже хлеба. Все они, все его грехи, лежали теперь на его плечах, и он должен был нести их, утешая других.
К затем исповедь закончилась. Храм опустел, только лампады дрожали, отбрасывая живые тени на лики святых. Артём вышел из исповедальни, сел на скамью у стены и уткнулся лицом в ладони.
— Господи, — прошептал он, — что я делаю? Они приходят ко мне за прощением, а я сам не прощён. Я ношу в себе столько чужого, что своё забыл. И теперь каждое слово, которое я им говорю, — ложь, потому что сам я не могу жить по этим заповедям. Я убил, украл, предал, оставил людей умирать в одиночестве. И я не могу этого искупить.
В ушах всё ещё звучали голоса прихожан: «Батюшка, вы нас спасаете», «Отче, вы наш свет». Но он видел только пустоту внутри себя — ту самую, что была в космосе, в мансарде, в автосервисе. Она не уходила, она только меняла форму: теперь она была в рясе, в кресте, в запахе ладана. И она душила его.
Он вспомнил Катю, ту, что была в Париже. Где она теперь? В какой жизни? Помнит ли его? Или он для неё — только один из многих кошмаров, ведь она для него стала тоже кошмаром. Он увидел что будет если дальше бежать по этому пути — сумасшествие? Мысли путались, смешивались с отголосками исповеди, и вдруг он почувствовал, что больше не может держать в себе эту тяжесть. Он встал, подошёл к алтарю, упал на колени перед царскими вратами.
— Я не достоин быть твоим слугой, — заговорил он громко, в пустоту, — потому что я не священник. Я самозванец. Я пришёл сюда не по зову, а по приговору. Ты дал мне эту жизнь, чтобы я понял, что никакая власть, никакие деньги не спасут от самого себя. Я просил богатства — ты дал мне покаяние. Но я не могу каяться за всех, потому что сам не знаю, как простить себя.
В храме было тихо. Только воск прогорал и капал на пол. Артём поднял голову, посмотрел на икону Спасителя — строгий лик, пронзающий душу. И вдруг ему показалось, что Христос смотрит на него не с укором, а с той же болью, которую он чувствовал сам. Как будто говорил: «Я тоже был человеком. Я тоже мучился. Я не сужу тебя — я зову тебя просто быть, а не казаться».
Но Артём знал: он не может не быть здесь. Он должен и будет каждое утро вставать, служить, улыбаться, прощать, а по ночам — задыхаться от воспоминаний. Прихожане любят его, верят ему, а он — обманщик, который не верит даже в собственные молитвы.
Он встал, перекрестился, выключил свет в храме и вышел на крыльцо. Ночь была морозная, звёздная. Он посмотрел на небо, где когда-то парил в невесомости, и спросил самого себя:
— А если бы я не родился? Если бы не было всех этих «если бы»? Что тогда? Не было бы боли? Не было бы вины? Или просто не было бы меня, и я бы не узнал, что такое — пытаться искупить непростительное?
Он стоял долго, пока пальцы не окоченели, а дыхание не стало паром. Внутри него зрело страшное, почти невыносимое решение. Он понял, что эта жизнь — самая тяжёлая, потому что здесь он должен быть для других тем, кем сам никогда не станет. Он должен быть чистым, а он — грязен. Он должен быть светом, а он — тьма. И это противоречие разрывало его на части.
— Я не могу больше, — произнёс он вслух. — Я не хочу быть священником. Я хочу просто исчезнуть. Раствориться. Забыть всё. Пусть меня не будет. Пусть никто не придёт завтра в церковь, потому что отца Артемия больше нет.
Он вернулся в дом, лёг на кровать, не раздеваясь. Смотрел в потолок, где бежали тени от уличного фонаря, и думал о конце. Не о самоубийстве — нет, он знал, что это грех, за который нет прощения. Он думал о том, чтобы просто перестать сопротивляться. Перестать бороться с судьбой. Отдать себя темноте, которая ждала его за гранью.
— Сделай так, — прошептал он, обращаясь уже не к Богу, а к той силе, что управляла его переходами. — Пусть я не проснусь. Пусть эта жизнь кончится. Я сдаюсь.
Он закрыл глаза, и перед ним снова пронеслись все его ошибки: в каждой жизни он кому-то делал плохо, кого-то предавал, кого-то бросал. Он прожил двенадцать жизней, и ни в одной не нашёл покоя. И теперь, в этом маленьком храме, он понял, что покой — это не побег, а принятие собственной ничтожности. Но он не мог принять себя. Слишком много было позади.
— Пусть я умру, — сказал он в последний раз. — Хотя бы в этой реальности.
Тьма сгустилась, и он провалился в сон. Но это был не обычный сон, а тот самый, последний, из которого, как он знал, можно не проснуться. Он не звал новую жизнь. Он не просил другого тела. Он просто засыпал, и где-то на грани сознания всплыло детское лицо — его собственное, пятилетнее, с ямочками на щеках, которое смотрело на него из прошлого, из той жизни, которая ещё не случилась, но должна была случиться.
— А если бы ты не родился? — спросило это лицо.
— Тогда не было бы никого, кому я мог бы навредить, — ответил он.
И затих.
Снаружи падал снег, укрывая церковь белым саваном. В доме священника погасла последняя свеча. А наутро, когда Матрёна Тимофеевна пришла за благословением, дверь не открылась. В окне было темно, и только ветер гудел в трубе, как будто церковь плакала по своему батюшке, который решил больше не возвращаться.
Глава 33. Не его путь
Он не умер.
Когда утром Матрёна Тимофеевна, встревоженная тишиной в доме батюшки, позвала соседей и они взломали дверь, отец Артемий лежал на кровати с открытыми глазами. Живой. Бледный, с запавшими щеками, с серыми, как зимнее небо, губами, но дышащий. Врач из районной больницы, приехавший через три часа по разбитой зимней дороге, развёл руками: «Сильное переутомление, нервное истощение. Ему нужен отдых, покой, а не исповеди с утра до вечера».
Артём слышал эти слова, но они доносились до него, как сквозь вату. Он не хотел просыпаться. Не хотел возвращаться в тело, которое никогда, по сути, не принадлежало ему, в жизни, которую он не выбирал, в роль, которую не мог играть. Но тело цеплялось за существование с упрямством старого механизма, который отказывается глохнуть, даже когда бензин давно кончился.
Несколько дней он пролежал в забытьи. Прихожане приходили, приносили молоко, калачи, мёд, шептались у порога, крестились. Они верили, что батюшка поправится, что Господь не оставит своего слугу. А он лежал и смотрел в потолок, где по ночам плясали тени от лампады, и думал о том, что это, наверное, и есть ад — не огонь, не смола, а бесконечное возвращение в чужую жизнь, в чужое тело, в чужую боль. Ад — это быть священником, который не верит в собственные слова. Ад — это слышать чужие грехи и знать, что твои собственные тяжелее всех вместе взятых.
На пятый день к нему пришла Матрёна Тимофеевна. Она сидела на табурете у его кровати, гладила его холодную руку своей шершавой, тёплой ладонью и говорила тихо, без назидания:
— Батюшка, вы уж простите меня, старую, за беспокойство. Но я вижу — вы мучаетесь. Не телом, душой. Я в церкви сорок лет, я знаю, когда у священника тяжело на сердце. Вы молитесь? Вы говорите с Господом?
Артём смотрел на неё и не мог выдавить ни слова. Как он мог сказать этой женщине, что за его плечами — дюжина прожитых миров, что он убивал, предавал, бросал, что он требовал у Вселенной власти, а получил только крест на груди и пустой храм? Как он мог признаться, что не верит в Бога, в которого она верит так просто, так безоговорочно?
— Матрёна Тимофеевна, — сказал он наконец, и голос его был сухим, как осенняя листва, — я не знаю, что со мной. Может быть, я никогда не был тем, кем вы меня считаете.
Она только покачала головой, перекрестила его и ответила с твёрдостью, которая бывает у людей, проживших долгую жизнь:
— Господь знает, кого призвать. Он не ошибается. А вы — ошибаетесь, потому что устали. Отдохните, батюшка. А если сил не будет — молитесь. Даже если словами не можете описать. Он услышит и поймет.
Она ушла, оставив на столе свежий хлеб и кувшин молока. Артём остался один. Он лежал и смотрел на икону Божией Матери в углу — тёмный лик, золотой оклад, лампада, которая мерцала, как живое сердце. Он пробовал молиться. Открывал рот, но слова не шли. Только внутренний голос, усталый и циничный, шептал: «Ты не веришь. Ты никогда не верил. Ты просто играл роль, как на сцене в Париже, как в кабине истребителя, как у мольберта. Везде ты играл. И здесь — тоже».
На седьмой день он встал. Сам, без помощи. Надел рясу, вышел во двор. Снег блестел под солнцем, деревья стояли в инее, как в хрустале. Тихо было так, что слышно было собственное сердце — оно стучало ровно, спокойно, будто ничего не случилось. Но внутри, где-то глубоко, где жила та часть его, что помнила все жизни, всё было кончено.
Он пошёл в храм. Отпер дверь, зажёг свечи, встал у алтаря. Служить не стал — не было сил. Просто стоял и смотрел на иконы, на лики святых, которые смотрели на него с бесконечным терпением. Они ничего не требовали от него, не судили. Только ждали. Ждали, когда он перестанет притворяться, когда скажет правду — себе, им, Богу.
Он вышел на крыльцо. Там уже собрались несколько прихожан — они видели, что батюшка встал, и пришли за благословением. Он подошёл к ним, перекрестил каждого, сказал несколько дежурных слов. Они улыбались, благодарили, говорили, как рады, что он поправился. А он смотрел в их глаза и видел доверие — то самое, которое он не заслужил.
— Батюшка, вы сегодня проповедь будете? — спросила молодая женщина с ребёнком на руках.
— Нет, — ответил он, и голос его дрогнул. — Не сегодня. Идите с миром.
Они разошлись, а он стоял и смотрел им вслед, чувствуя, как внутри поднимается что-то тяжёлое, липкое, как старая масляная краска. Он вспомнил свою первую жизнь, где масло капало на лицо, где он был механиком, никому не нужным, но честным в своей простоте. Тогда он хотя бы не обманывал людей. Он просто крутил гайки и ругался с клиентами. А здесь — он обманывал их своим смирением, своей рясой, своей мнимой святостью.
Он пошёл по деревне. Снег скрипел под ногами, дым из труб поднимался к небу, где-то лаяла собака, и пахло печным теплом и сушёными грибами. Он зашёл к Фёдору Кузьмичу, который лежал с радикулитом, поговорил с ним о здоровье, о погоде. Потом заглянул к Клавдии, которая плакала на каждой службе — она рассказала ему, что внук выздоровел после тяжёлой болезни, и что она молилась каждый день. Он благословил её, сказал: «Вера твоя спасла тебя», — и почувствовал, как эти слова жгут ему горло, потому что он сам не верил ни во что.
К вечеру он вышел к кладбищу. Остановился у старой, покосившейся ограды, посмотрел на кресты и могильные холмы, покрытые снегом. Здесь лежали те, кто жил просто, без всех этих скачков между мирами. Родились, выросли, состарились, умерли. У них была одна жизнь, и они прожили её до конца. А он — он прожил дюжину, и ни одна не дала ему того, что было у этих людей: покоя. Простого, тихого покоя, который приходит, когда ты принимаешь свой путь, какой бы он ни был.
Он сел на скамью у ворот кладбища, уронил голову на руки. Снег падал на его плечи, на седые пряди, которые появились за эту неделю. Он чувствовал, как холод проникает под рясу, как немеют пальцы, но не шевелился. Ему хотелось замёрзнуть, стать частью этого снега, этой земли, этой тишины. Исчезнуть. Раствориться. Перестать быть.
— А если бы я не родился? — спросил он у пустоты. — Если бы в самом начале, когда Вселенная выбирала, кому дать эту бесконечную череду жизней, она прошла мимо меня? Что тогда? Не было бы боли Лены, которую я бросил. Не было бы Кати, которую я довёл до безумия. Не было бы сотен пациентов, которых я не спас, туристов, которых я обманывал дешёвыми портретами, прихожан, которым я лгал прощая их грехи. Если бы меня не было — никто бы не пострадал. Никто бы не надеялся на меня. Никто бы не разочаровывался.
Он поднял голову и посмотрел на небо. Звёзды уже зажигались — холодные, равнодушные, далёкие. Там, среди них, он когда-то парил в невесомости, но тогда они казались ему красивыми. Сейчас они были просто огоньками, которые не имели к нему никакого отношения. И он понял, что ни одна из его жизней не была настоящей. Он всегда был зрителем, который смотрел на себя со стороны. Он не жил — он наблюдал. Он не чувствовал — он анализировал. И только сейчас, на этом кладбище, в этой тишине, он почувствовал настоящую боль — ту, которую нечем заглушить.
Он вспомнил свою мать из первой жизни. Она говорила ему: «У тебя пальцы чуткие, Тёма. Ты бы торты украшал, все б соседи завидовали». Он засмеялся тогда, а сейчас, глядя на снег, он понял, что она была права. Но он стал и механиком и кондитером, потом лётчиком, потом хирургом, потом геологом, потом рок-музыкантом, потом актёром, потом космонавтом, потом художником, потом священником. И ни одна из этих профессий не была его. Он просто примерял их, как костюмы, и каждый раз находил изъян: не тот цвет, не тот фасон, не та душа.
Он встал, отряхнул снег с колен. Руки затекли, ноги не слушались, но он пошёл обратно — к храму, к дому, к своей постели. Ноги сами вывели его к церковной ограде, и он остановился, глядя на крест на куполе. В темноте он казался чёрным, как уголь.
Он вошёл в храм. Зажёг свечи — все, до единой. В их свете иконы ожили, задышали, зашептали. Он встал на колени перед алтарём, положил руки на холодный камень и заговорил — не молитвой, а просто словами, которые рвались изнутри:
— Господи, я не знаю, есть ли Ты. Но если есть, скажи мне: зачем я? Зачем все эти жизни? Зачем я делал больно людям, которых любил? Зачем я искал идеальный мир, когда его нет? Я устал. Я не хочу больше выбирать. Я не хочу больше просить. Я не хочу больше ждать. Если я ошибся во всём, пусть это будет моей последней ошибкой. Я принимаю. Принимаю, что я не герой, не спаситель, не святой. Я просто ничтожество, которое искало идеальную жизнь и не нашло её, потому что идеальной нет. А если нет идеальной, то зачем вообще жить?
Он замолчал. Тишина в храме была полной, живой. Свечи горели ровно, без колебаний. И вдруг он почувствовал, что внутри него что-то оборвалось, как лопнувшая струна. Он чувствовал, как все его «я» — механик, кондитер, военный, хирург, геолог, рокер, актёр, космонавт, художник, священник — собираются в одну точку, в одно имя, которое он так и не смог запомнить. Он больше не Артём. Он просто — человек, который устал бежать.
Он встал, задул свечи, кроме одной, и вышел из храма. На крыльце он обернулся, посмотрел на купол, на крест, на снег, который кружился в свете уличного фонаря. Ему показалось, что церковь вздохнула — глубоко, печально, как живое существо, которое прощается.
Он вернулся в дом. Затопил печь, поужинал остывшей кашей, которую оставила Матрёна Тимофеевна. Потом лёг на кровать — ту самую, на которой провёл семь лет своей священнической жизни. Перед этим он достал лист бумаги и написал короткую записку: «Простите меня. Я не тот, кого вы ждали. Молитесь за меня. Отец Артемий». Он положил её на стол, чтобы нашли утром.
Закрыл глаза. Он не молился. Не просил прощения. Он просто лежал и слушал, как за окном гудит ветер, как где-то лает собака, как скрипит половица в сенях.
— А если бы я не родился... — повторил он в последний раз. Но теперь это был не вопрос. Это было утверждение. Он не спрашивал, он констатировал факт: он не должен был родиться. Всё, что случилось после, было ошибкой. Ошибкой Вселенной, которая дала ему слишком много попыток. Ошибкой его собственной воли, которая всегда искала лучшего, вместо того чтобы жить тем, что есть. И единственное, что он мог сделать теперь — перестать ошибаться. Перестать существовать.
Он вспомнил все свои жизни в последний раз. Механик, который швырял ключ в стену. Кондитер, который бросил семью ради призрачного будущего. Военный, который предал мать, выбрав отца. Хирург, у которого умер пациент и рухнула жизнь. Геолог, который сбежал в тайгу, а потом в больницу. Рок-музыкант, который не вылез из нищеты. Актёр, который ушёл со сцены. Космонавт, который плакал от одиночества на орбите. Художник, который унижался перед туристами. Священник, который не верил в Бога.
Он видел их всех, как старых знакомых, и прощался с каждым. Они были им, и он был ими. Но ни один из них не был настоящим.
— Ты должен был быть просто человеком, — прошептал он в темноту. — Одним. Обычным. Без всей этой мишуры. Но ты не смог. Ты слишком хотел быть кем-то другим.
Он закрыл глаза и позволил себе уйти. Не просить, не бороться, не надеяться. Просто отпустить контроль над дыханием, над сердцем, над мыслями. Погрузиться в темноту, которая ждала его за гранью сна, — ту самую, из которой он так часто выходил в новые жизни. Но теперь он не хотел выходить. Он хотел остаться за гранью навсегда.
Его последняя мысль была о матери. О той, из самой первой жизни, которая говорила ему: «Ты бы торты украшал, все б соседи завидовали». Он улыбнулся — впервые за эту жизнь — и прошептал:
— Прости, мам. Я так и не научился выбирать.
И заснул.
Но это был не тот сон, в котором он просыпался в новом теле, с новыми воспоминаниями. Это был сон без продолжения. Темнота сгустилась, стала плотной, вязкой, как масло. И в этой темноте не было ни звука, ни запаха, ни движения. Только пустота. Абсолютная, бездонная пустота, которая не была ни жизнью, ни смертью. Она была просто — ничем.
Артём провалился в небытие.
И где-то далеко, за гранью этой пустоты, часы Вселенной остановились на мгновение, чтобы перевести дух перед тем, как начать новый отсчёт. Но для него это был конец. Точка, после которой не было запятой.
Только тишина.
И холод.
И снег, который продолжал падать на крышу церкви, укрывая её белым саваном, как будто вся деревня оплакивала своего батюшку, который решил не просыпаться.
А на столе в доме священника осталась записка, которую утром найдёт Матрёна Тимофеевна. И прочитав её, она заплачет — не от горя, а оттого, что даже у святых, как она думала, бывает такая бездонная усталость, что они не выдерживают. И она будет молиться за упокой души отца Артемия, не зная, что душа его уже не здесь, а там, где все жизни собираются в одну, чтобы быть прожитыми заново.





