bannerbannerbanner
Сын Екатерины Великой. (Павел I)

Казимир Валишевский
Сын Екатерины Великой. (Павел I)

Полная версия

Подобные инциденты, быть может только случайные, впрочем, больше не повторялись, и в течение двух следующих лет Павел, обманутый встречаемой им всеобщей покорностью и отвлеченный также великими событиями, в которых он нервно, хотя и бесплодно, принимал участие, успокоился. Однако с середины 1800 года у него появились новые поводы к беспокойству. Вокруг него нагромождались обломки, и небосклон темнел. Его разбитое семейное счастье и обманутые надежды, разрушенный им самим идеал частной и общественной жизни не могли, при всей его ненормальности, не внести некоторого смущения в его ум. Он казался подавленным и грустил. «Наш образ жизни невесел, – писала Мария Федоровна Нелидовой в мае 1800 г., – так как совсем невесел наш дорогой государь. Он носит в душе глубокую печаль, которая его снедает. От этого страдает его аппетит… и улыбка редко появляется на его устах». В это время Павел также с лихорадочным нетерпением ожидал дня, когда он получит возможность оставить все свои резиденции, какие только до тех пор выдумывала его фантазия. Ни в одной из них он не находил себе больше покоя и не чувствовал себя в безопасности. Ему нужен был укрепленный замок, крепость, гранитные стены, окружающие их глубокие рвы, подъемные мосты, преграждающие к ним доступ и с безумной поспешностью стали подвигать постройку Михайловского дворца с помощью указов и миллионов.

VI

Это новое жилище, представлявшее собой неприступную крепость, должно было быть также великолепным дворцом. Как во многом другом, в чем он хотел проявить свою полную противоположность взглядам и образу жизни матери, Павел быстро отстал от своего увлечения деревенской простотой. Этому способствовали впечатления, вывезенные из Франции, а также вкусы Марии Федоровны, страстно любившей, несмотря на Этюп, пышность и этикет, как все немецкие принцессы ее времени, для которых солнце восходило в Версале. Мы видели, во что обратилась уже во время коронации в Москве Павловская пастораль, и на этом пути сын Екатерины тоже проявил крайности своего ума. Двор Северной Семирамиды считался самым блестящим и пышным в Европе; ее сын, однако, убедился, что императрица не требовала в достаточной мере почета, должного величию императора. Он хвастался, что введет и там такую же строгую дисциплину, как в полках. Он соединял Версаль с Потсдамом, без некоторого влияния и азиатского церемониала, который еще так недавно царил в старом Московском Кремле. Он хотел даже, чтобы дамы становились на колени, целуя его руку, и выполнение этого изъявления уважения требовало целого ряда движений, реверансов и пируэтов, довольно трудного исполнения. Если молоденькая фрейлина делала какое-либо упущение, ее грубо выгоняли вон и называли дурой! Тем не менее, на другой день она должна была снова явиться. Но часто при входе лакей останавливал ее словами: «Вы недостойны предстать сегодня перед Его Величеством!» Подобное обращение подняло вначале целую бурю, а потом все перестали придавать ему значение. Те, кого это касалось, уходили, пожимая плечами, потому что Павел не щадил никого. Он сделал резкое замечание обеим своим невесткам, Анне и Александре, которые, когда должны были зимой сопровождать его при одном выезде, не позаботились снять шубы, войдя в плохо протопленный зал ожидания. Не менее требовательная Мария Федоровна сорвала с корсажа своей невестки букет живых цветов, который, по ее мнению, плохо шел к парадному платью.

Как и в военной жизни, пунктуально выполняемое расписание определяло в малейших подробностях для членов императорской семьи и их свиты назначение каждого момента их существования. Государь вставал между четырьмя и пятью часами и до девяти работал в своем кабинете, принимая служебные рапорты и давая аудиенции. Затем он выезжал верхом, в сопровождении одного из своих сыновей, обыкновенно великого князя Александра, чтобы посетить какое-нибудь учреждение или осмотреть работы. От одиннадцати до двенадцати развод, потом еще занятия до обеда, подававшегося ровно в час. Стол накрывался только на восемь приборов, а за ужином собиралось вдвое или втрое больше приглашенных. После короткого отдыха новый объезд; опять занятия от четырех до семи часов; потом собирался придворный кружок, где государь заставлял себя часто долго ждать, но сам не допускал, чтобы были запоздавшие. При его появлении ему подавался список присутствующих лиц, и он карандашом отмечал имена тех, кого желал оставить ужинать. Иногда, обходя собравшихся, он обращался к некоторым лицам, но разговоры между присутствующими были запрещены.

В тот момент, когда часы били девять, открывалась дверь в столовую. Государь входил первый, подав иногда, но не всегда, руку государыне. Бросая вокруг себя неизменно суровые, а часто гневные взгляды, он резким движением передавал перчатки и шляпу дежурному пажу, который должен был их принять. Он садился в середине стола, имея по правую руку государыню, а по левую своего старшего сына. В этот момент приказ о молчании отменялся, но никто не смел этим воспользоваться, кроме как для того, чтобы ответить императору, который обыкновенно обращался только к сыну или графу Строганову и разговаривал с ними в присутствии безмолвных гостей. Чаще всего, между едой, он ограничивался тем, что обводил вокруг стола глазами, исследуя лица и замечая позы. Из причуды, или по рассеянности, одна дама не сняла за столом перчаток. Император позвал пажа и, указав на нее пальцем, очень громко сказал:

– Спроси, нет ли у нее чесотки!

Иногда, когда Павел бывал в хорошем расположении духа, он приказывал позвать придворного шута, Иванушку.

Он имел еще придворного шута, и это не является полным анахронизмом. Со времени Виктора Гюго, Ланжели считался во Франции последним представителем подобной профессии в свите Людовика XIII. Но это фантазия поэта произвела анахронизм. В действительности исторически этот тип относился к более позднему времени. Он фигурировал в Олимпе Людовика XIV, и не в последний раз. У Марии-Антуанетты было еще, по-видимому, нечто подобное в ее внутренних покоях, а в России, как и в Германии, традиция эта сохранялась гораздо дольше. Взятый из челяди Лопухиных, Иванушка не обладал такой находчивостью, как знаменитые исполнители подобной роли.

Его остроты, произносившиеся с рассчитанной дерзостью, представляли собой обычно лишь эхо и средства интриги. Если, вместо того, чтобы посмеяться, государь оскорблялся каким-нибудь смелым намеком, злой шут старался приписать эти слова тому лицу, за нанесение вреда которому ему заплатили. Как Ланжели, он в конце концов сломал себе, впрочем, шею в этой опасной игре. Однажды, когда он более или менее забавно высмеивал то, что родится от того или другого, Павел спросил:

– А от меня что родится?

– Разные разности, – ответил шут, на этот раз плохо вдохновленный, – места, кресты, ленты, щедроты, галеры, удары кнута…

Он был прерван неистовым криком:

– Вон! В кандалы! Бить его нещадно!

Так как за него вступились его многочисленные защитники, Иванушка отделался удалением в Москву, где дожил свой век в доме Анастасии Нащокиной, знаменитой красавицы того времени.

После ужина, если Павел бывал в хорошем расположении, он забавлялся тем, что разбрасывал по углам комнаты десерт со стола, пирожные и сладости, которые старались поймать пажи, перебивая друг у друга лучшие куски. В десять часов вечера день кончался. Император удалялся к себе.

Крайне многочисленный при Екатерине, придворный персонал был теперь очень сокращен и ограничен, даже для больших воскресных приемов, чинами первых пяти классов, а к концу царствования сокращался все более и более. С 1 сентября 1800 г. офицеры Гатчинского гарнизона не получили более, как прежде, права входа в придворный театр и церковь. Павел нашел среди них подозрительные лица. В этом тесном кругу он не допускал, однако, никакой интимности. Он ничего не оставил от изящных вечеров Эрмитажа, где, изгоняя всякий этикет, Екатерина отдыхала от утомления властью и церемониалом. Он сохранил эти собрания, но, как говорит графиня Головина, «это было блестящее сборище военных и статских, соблюдающих в присутствии государя строгий батальонный устав»; он вносил туда принужденность и скуку, следовавшие за ним всюду. И это была еще одна из причин, почему желали от него отделаться.

Там, как и везде, все имело свои правила: костюмы и жесты, слова и позы. Во время водосвятия – церемонии, имеющей место в январе, при двадцати градусов мороза, устав требовал, чтобы присутствующие являлись без шуб, в шелковых чулках и бальных башмаках. В каком-то году князь Адам Чарторыйский упал, пораженный ударом, многие принуждены были слечь в постель по возвращении домой. Павла это не взволновало. Когда вечером ему доложили об этих случаях, он только удивился. «Мне было жарко!» сказал он.

Он не допускал никаких нарушений этих неумолимых приказаний; не терпел никаких послаблений, даже на даче. В Павловске или в Гатчине устав предписывал частые прогулки верхом, в которых должны принимать участие императрица и дамы ее свиты, но эти развлечения устраивались, как похоронное шествие, или эскадронное ученье: друг за дружкой, попарно, при полном молчании! Единственное исключение: иногда государь принимался играть со своими младшими детьми; и какая удивительная снисходительность: он разрешал, чтобы, держа на руках одного из них, кормилица оставалась сидеть в его присутствии. Мария Федоровна была менее снисходительна: она неизменно требовала, чтобы при ней стояли даже ее лучшие друзья, которые, как, например, госпожа Ржевская, были ей преданы и из-за нее страдали.

Поставленный на такую ногу, этот двор достиг желанной пышности, но был ужасно скучен. Кроме императора и императрицы, все испытывали ощущение, что живут в тюрьме и стеснены невыносимо, и даже отсутствие их величеств не вносило облегчения в эту ежедневную пытку. Устав оставался в силе, и великая княгиня Елизавета, вообразив, что отъезд императорской четы в Ревель, в июне 1797 г., обеспечит ей несколько мгновений свободы, быстро обманулась в своих иллюзиях. «Надо вечно сгибаться под гнетом, писала она на другой день матери. Было бы преступлением дать нам хоть один раз подышать свободно… Императрица желает, чтобы мы жили во дворце во время их отсутствия… чтобы каждый день мы, как и все остальные, были в полном параде, как в присутствии государя… чтобы это имело вид двора (pour que cela ait l’air cour)… Сегодня день Св. Петра; после спектакля будет празднество в парке. Все это прекрасно, великолепно, но пусто, скучно».

 

Все разделяют такое впечатление, и все хотят, чтобы все это окончилось, вспоминая время, когда при Екатерине жилось так хорошо.

Церемониал не ограничивался, наконец, внутренней жизнью императорских дворцов; он продолжался за их стенами и распространялся на улицу. При приближении к каждой резиденции прохожие обязаны были снимать шляпы во всякую погоду, а кучера, которые по местным обычаям держат вожжи двумя руками, принуждены были брать свою шапку в зубы. Защитники Павла говорили, что он был чужд распоряжению, истолкованному в этом смысле слишком усердным чиновником. Однако, без вмешательства грозного Архарова или какого-либо другого полицейского, государь требовал, чтобы дамы, самого высокого круга и очень преклонных лет, выходили из карет, чтобы поклониться ему при встрече с ним, рискуя попасть, в бальных туфлях, в грязь или в снег. В случае неисполнения этого требования, карету задерживали и конфисковывали, а кучера, лакеи или гонцы подвергались телесному наказанию, которое иногда разделялось и владелицей экипажа. Мужчины должны были, кроме того, снимать с себя шубы и становиться во фронт. Для женщин Павел иногда допускал отступления от правила, прося любезно ту или другую из них не беспокоиться. Госпожа Виже-Лебрён уверяет, будто она была в числе этих привилегированных. Но госпожа Демòн, жена основателя одной очень известной гостиницы, искупила в исправительном доме свою вину в том, что недостаточно поторопилась сойти в грязь. Чтобы избежать той же участи, одна актриса из французского театра, m-lle Леруа, выскочила из кареты так поспешно, что поскользнулась на подножке.

– Que voulez-vous de plus? Mérope est à vos pieds![8] – падая, продекламировала она. Но мы не слыхали, чтобы Павел взял на себя труд поднять хорошенькую актрису.

Все это, под влиянием азиатского атавизма, сильно отдаляло его от Версаля, и разные другие причины мешали ему следовать образцу, поразившему его воображение. Одной из них было желание подражать Фридриху II. Оно, к несчастью, противоречило стремлению копировать Короля-Солнце. Подобно философу в Сан-Суси, сын расточительной Екатерины, сам тоже очень расточительный, имел однако претензии на экономию и простоту. Он показывал с гордостью князю Чарторыйскому шляпу, на которой износился галун. Зимой и летом он носил одну и ту же шинель, у которой меняли только подкладку, смотря по сезону. Объезжая губернии, он любил останавливаться в крестьянских избах и запрещал, под угрозой самых строгих наказаний, всякое приготовление к его приему.

Между тем самые незначительные его переезды напоминали выступление в дорогу каравана. Они требовали не менее пятисот тридцати пяти лошадей. Ни роскошных экипажей, ничего блестящего и нарядного, но много народу в многочисленных повозках, из которых большинство было не что иное, как кое-как запряженные таратайки. И эти люди уничтожали при проезде столько съестных припасов, что их хватило бы на целый городок. Вот что требовалось для каждого стола в походную кухню государя; несколько пудов свежей говядины, целый теленок, два козленка, один баран, два поросенка, две индейки, четыре пулярки, два каплуна, от шести до десяти кур, четыре пары цыплят, две пары глухарей, три пары куропаток, четыре пары рябчиков, три с половиной пуда лучшей крупитчатой муки, десять фунтов сливочного масла, столько же кухонного, сотня яиц, десять бутылок густых сливок, десять бутылок молока, десять фунтов соли, ведро кислой капусты, пятьдесят крупных раков, четыре фунта крупы, рыбы живой на два блюда в скоромные дни и на двенадцать в постные; сверх того, огурцы, шампиньоны, лимоны, разная зелень и проч. Принимая во внимание число человек, которых, надо было накормить, это немного, и один аппетит Людовика XIV требовал в другом роде изобильных меню.

Разница между Версалем и Гагчиной чувствовалась еще сильнее в явлениях нравственного порядка. Король-Солнце отражал в своей сверхчеловеческой личности сияние целого созвездия звезд разной величины, которые все способствовали величию этого центрального светила и составляли с ним неразрывное целое. Но, верный своему понятию о царе, Павел считал все, что было вне его личности, пылью, состоявшей из темных и инертных атомов. Один он выводил их из ничтожества, куда мог снова возвратить через несколько мгновений. Один он давал им жизнь, и свет, и тепло.

– Знайте, сударь, что в моем государстве велик только тот человек, с кем я говорю, и пока я с ним говорю.

Мы не знаем достоверно, произносил ли действительно эти слова сын Екатерины, и кому именно они были сказаны, так как свидетельства разноречивы. Говорят, что Дюмурье один из тех, кто их слышал. Если они и не принадлежат самому Павлу, то, без сомнения, кто-нибудь, знавший его очень близко, великолепно выразил ими самую основную его мысль. Этот самодержец был всегда неизменно уверен в своем величии и мудрости, в своей доброте и добродетели, во всех качествах, которые присущи если не ему лично, то по крайней мере божественному началу, которое он воспроизводил в действительности. Разве он, представитель Бога на земле, не принимает участия в Его совершенстве? Оставаясь при этом убеждении, он не переставал «важничать перед самим собою», как говорила великая княгиня Елизавета, и «фанфарон абсолютизма», по выражению княгини Дашковой, он обставил свой двор так, чтобы тот служил главным образом театром для его актерства.

Но, задуманный и поставленный таким образом, спектакль становится невыносимым для остальных участвующих, и после трехлетнего царствования Павел испытывал ощущение, что среди этой великолепной обстановки почва уходит у него из-под ног. Тогда со слепой торопливостью человека, который боится, он стал думать только о том, как бы бежать, переменить местожительство, найти неприступное убежище. Он ринулся навстречу своему жребию.

VII

Он родился в Летнем Дворце, обширном деревянном здании, построенном еще в царствование Елизаветы. Немного дней спустя после рождения внучатого племянника государыни разнесся слух о видении, которое будто бы имел перед необитаемым в то время дворцом стоявший на часах солдат. Он рассказывал, что ему явился Архангел Михаил. Легенда завладела мистически настроенными мыслями Павла, и было решено, что старое здание получит название Михайловского замка и будет заменено новым, более величественным, из тесаного гранита. Сначала предполагалось только это; но мало-помалу мистицизм и тревога, воспоминания о Версале и средневековые представления комбинировались в воображении государя, и у него возникла другая мечта – о сказочном замке, осуществление которого было возложено на архитектора масона Ивана Баженова. Но так как этот художник заболел, его планы были переделаны Бренна, простым каменщиком, привезенным из Италии одним польским вельможей, и его участие неприятно отразилось на работе. По виду здание напоминало стиль итальянского ренессанса, но приноровленного к вкусам ремесленника. Расход на постройку и внутреннюю отделку за три года дошел официально почти до двух миллионов рублей, а в действительности до гораздо более высокой суммы, так как Бренна нашел в этом источник значительного состояния, оставленного им сыну, который женился на дочери князя Кутузова. Правда, употребленные в дело материалы были не первого сорта.

Сохраненный в одних только нижних частях здания гранит, из которого Павел хотел создать себе защиту, был заменен в других этажах самыми обыкновенными кирпичными стенами, покрытыми ужасной мазней, в которой преобладал любимый цвет фаворитки. Так как государь помогал своими повелительными указаниями и даже, говорят, своими кроки, общий вид представлял собой ужасное, грубое несоответствие форм и тонов, странную смесь роскоши и крайней простоты, и полнейшее отсутствие гармонии и артистического чувства. По преданию, Павел еще требовал, чтобы эмблемы императорской власти фигурировали в самом нелепом изобилии во всех орнаментах; но главной его заботой было приблизить час его переселения в это мало привлекательное жилище.

1-ю ноября 1800 года, сгорая от нетерпения, он раньше обыкновенного возвратился в Петербург. Но дворец-крепость еще не был, однако, готов к его принятию: стены еще не успели просохнуть. Наскоро украсили их деревянными панелями, скрывшими на короткое время пропитывавшую их сырость; но она не замедлила выступить из щелей. Живопись, сделанная по свежей штукатурке, начинала уже стираться настолько, что в одной комнате Коцебу не мог различить рисунка над дверью. Картины, мебель, обои настолько портились, что на другой день после смерти государя пришлось вынести все, чтобы избавить от полного разрушения. Густой пар наполнял комнаты, мешая людям узнавать друг друга, несмотря на обилие огней. Едкий запах, исходивший от стен, по которым текли негашеная известь, масла и лаки, стеснял дыхание посетителей. Здание было негодно для жилья. Тем, кого Павел хотел обречь на житье в нем вместе с ним, казалось, что они рискуют там, как и он, задохнуться. И они повторяли: «Император сумасшедший!» и: «Это не может продолжаться!» Дух возмущения охватывал весь двор, от камергеров до лакеев, и, желая во что бы то ни стало поселиться в этом неуютном жилище, Павел толкал всех своих приближенных на сообщничество с теми, кто караулил уже случай от него отделаться.

Он не остерегался. 1-го февраля 1801 года он уже спал в той комнате, где через 6 недель должен был погибнуть. На другой день он дал бал в этой новой резиденции, которая, несмотря на свое положение в центре города, была официально названа пригородной и устроена, как крепость.

Она получила многочисленный гарнизон. Вооруженные посты заняли все выходы, наблюдали за всеми окрестностями замка, как Павел желал, чтобы называли этот дворец. Он назначил кастеляна Брызгалова, носившего еще 30 лет спустя уродливую форму, в которую его нарядили. Два раза в день опускались подъемные мосты, для пропуска «службы сношений с городом», организованной на немецкий лад, и при громких трубных звуках и щелканье бича почтальоны проходили за ограду и приносили почту.

Павел всем этим бесконечно забавлялся; но, главным образом, наслаждался иллюзией, что наконец-то он в безопасности. Он еще умножал меры предосторожности до того, что устроил около своих апартаментов маленькую кухню, где, конечно, хотел, чтобы ему приготовлялись кушанья надежным лицом, в том случае, если бы попытки к отравлению, которых он всегда боялся, доставили ему более сильное беспокойство. Но он рассчитывал жить спокойно и счастливо в этом так хорошо защищенном убежище и пользоваться там всякими удобствами. В то же время там поселилась и княгиня Гагарина, в помещении, сообщавшемся с его апартаментами потайной лестницей, и ходили слухи, что государь хочет отвергнуть свою жену, чтобы жениться на этой фаворитке, разведя ее с мужем. Он, как уверяли, испрашивал для этого и получил разрешение с. – петербургского архиепископа Амвросия, чем и объясняли его внезапное возвышение в сан митрополита. Некоторые, однако, думали, или делали вид, что думают, что, так как госпожа Шевалье получила уже по ночам доступ в новый дворец, то актриса одержит верх над знатной дамой, если только обе они не будут заменены какой-нибудь новой, пока еще неизвестной, соперницей. Действительно, в этот момент говорили, и, кажется, не без основания, о двух женщинах, что они беременны от Павла. Отец ожидаемых малюток обратился, через посредство доверенного камердинера, Кислова, к помощи придворного акушера Сутгофа и сообщил об ожидавшемся событии великому князю Александру. Одна дочь, матерью которой была госпожа Юрьева, камер-юнгфера императрицы, воспитывалась впоследствии в Павловске, на попечений великодушной государыни; но она умерла в раннем возрасте.

К этим фактам, почти исторически установленным, злобная молва присовокупляла другие, более компрометирующие. Участники уже составленного заговора старались распространять из циркулировавших слухов именно те, которые могли более всего лишить уважения несчастного царя и сделать его ненавистным; но Павел и сам способствовал подтверждению этих басен.

 
VIII

В промежутках между двумя вспышками нежности или любезности, он публично, в присутствии небольшого числа свидетелей, обходился с женой с возрастающей грубостью и обыкновенно относился так же к двум старшим сыновьям, отдавая открыто всю свою привязанность младшим, Николаю и Михаилу. Этого было достаточно, чтобы люди вообразили, будто он намерен назначить одного из них своим наследником. Тщетно Александр, чтобы обезоружить недоверие и гнев отца, пускал в ход весь свой запас – а он был велик – хитрости и притворства. Кроткий, покорный, терпеливый при всяком испытании, стараясь выказывать еще больше предупредительности и уважения, он напрасно вел уединенную жизнь с женой, окружал себя исключительно людьми, преданными государю, не принимал никого, разговаривал только в присутствии императора, – Павел не унимался. Плохо осведомленный, он не имел понятия об истинных чувствах своего сына, который, впрочем, скрывал их и от самого себя; но, несмотря на то, что государь испытывал до известной степени сознание безопасности под покровом архангела Михаила, его обычное недоверие ко всем людям вообще не покидало его. Без всякой причины и даже вопреки здравому смыслу, он подозревал всех вообще, и своих близких больше других, и у него хватало неблагоразумия это выказывать.

Вечно настороже, он следил за каждым движением своего наследника, пробовал застать его врасплох, часто неожиданно входя в его комнату. Говорят, будто однажды он нашел у него на столе трагедию «Брут» Вольтера, раскрытую на странице, где находится следующий стих:

 
Rome est libre, il suffit, rendons grâces aux dieux.[9]
 

Вернувшись молча к себе, Павел, будто бы, поручил Кутайсову отнести сыну «Историю Петра Великого», раскрытую на странице, где находится рассказ о смерти царевича Алексея.

Таким образом, Александр имел два мотива для опасений, из которых один, более сильный, мог одержать верх над его застенчивостью и беспечностью и толкнуть в объятия тех, кто, спасая его, думал также спасти империю. Молодой великий князь скользил в этом направлении, и в Михайловском замке он получил новое и более серьезное основание для того, чтобы дать себя увлечь.

6-го февраля 1801 г. приехал в С.-Петербург племянник Марии Федоровны, принц Евгений Вюртембергский, будущий командир одного из русских корпусов в кампании 1812–1814 гг. Тогда это был тринадцатилетний мальчик, и, приглашая его приехать к тетке в Россию, Павел имел только в виду одну из тех любезностей, которые он любил перемешивать с неприятностями, постоянно доставляемыми им императрице. Но его разнузданное воображение все более теряло почву.

Представляясь ему в русском драгунском мундире, в огромных сапогах, из-за которых он, стараясь опуститься перед царем на колено, упал, ребенок понравился государю. Поднимая мальчика и усаживая его на стул, Павел так порывисто его ласкал, что все обратили на это внимание.

Увозя маленького принца после этой первой аудиенции, его воспитатель, генерал Дибич, не мог удержаться, чтобы не поцеловать его на лестнице, и сделал это так порывисто, что потерял свой парик. Едва успев вернуться к себе, новый фаворит получил Мальтийский крест, и визитеры стали толпиться у его дверей. В следующие дни он приводил в отчаяние своих приближенных тем, что устроил не вполне невинную игру с одной фрейлиной такого же возраста, как и он, из-за которой она подверглась мучительному наказанию. На одном придворном обеде, запутавшись шпорами в скатерти, он чуть было не опрокинул стол и еще раз растянулся во всю длину перед государем; но расположение к нему Павла, по-видимому, от этого не уменьшилось. Напротив, через несколько дней, видя себя все более и более окруженным почестями и знаками уважения и удивляясь этому, молодой принц узнал от Дибича, что государь решил женить его на своей дочери Екатерине, усыновить его и назначить своим наследником. В одной заметке, написанной уже позже, Евгений Вюртембергский обнаруживает свою уверенность в реальности намерений, приписанных в этом смысле государю. Он утверждает даже, что последний собирался заточить в монастырь свою жену и детей, за исключением Екатерины, если только он не обрекал Марию Федоровну да смерть от руки палача!

Со слов ли Дибича, или как-либо иначе, эти новости распространились по городу и были встречены почти всеми с полным доверием, так как Павел своим поведением давал всегда повод к самым нелепым выводам. Княгиня Гагарина и Кутайсов слышали будто бы, как он сказал: «Еще немного, и я буду вынужден приказать отрубить некогда дорогие мне головы!» Или: «У меня есть план, который мне хочется выполнить и который сразу сделает меня моложе на 17 лет», – намек на возраст великого князя Николая, бывшего на столько же лет моложе своего брата Константина. Совершенно невероятно, чтобы кто-либо из них рассказывал о таких намерениях Палену, от которого будто бы узнал о них Беннигсен. Но в глазах всего света Павел был способен на все и принимал все более вид человека, стремящегося к удовлетворению своих страстей и причуд. Он сеял вокруг себя страх, смятение и то ожидание события страшного, и вместе с тем желанного, которое уже само по себе является при известных обстоятельствах причиной самых ужасных катастроф.

Как ни старались оградить принца Евгения от городских толков, он все же не мог не замечать в городе и при дворе «всеобщего изумленного вида». Постоянное возбуждение императора и его «выходки» по отношению ко всем членам семьи также от него не ускользали. Разговор государя «изобиловал, – говорил он, – парадоксами и непонятной галиматьей». Иногда Павел казался выпившим и, несомненно, обманутый таким видом, молодой принц во время одного приема думал, что государь предается обильным возлияниям. Но воздержание никогда, кажется, не изменяло сыну Екатерины, и не на дне бокалов черпал он опьянение, мутившее его рассудок.

Княгиня Ливен ни одной минуты не верила, что Павел хотел жениться на госпоже Шевалье. «Ему приписывали, – говорила она, – несообразности, о которых он вовсе и не думал». Но она уверяет, что поход в Индию атамана Орлова и его товарищей не имел другого мотива, как план, задуманный императором в минуту гнева, «истребить все сословие донских казаков». «Он надеялся, – говорит она, – что поход в середине зимы, болезни и война избавят его от всего рода». Она утверждает, что приказ о мобилизации касался также женщин и детей, и этот злобный расчет объяснялся «ненавистью государя к несколько конституционной форме управления в казачестве». А муж княгини был военным министром; он председательствовал в решении вопроса об экспедиции; он, по крайней мере, передавал относящиеся до нее распоряжения. В конце царствования княгиня Ливен слышала, как и все, что везде повторяют: «Это не может продолжаться!»

В мрачном дворце, где, однако, балы и празднества следовали один за другим и где, по донесениям иностранных послов, «не переставало царить широкое веселье», Евгений Вюртембергский видел лишь тревожные взгляды, искаженные ужасом лица. Автор интересных мемуаров, И. И. Дмитриев, уверяет, впрочем, что народу на этих торжествах собиралось немного. Все старались держаться в стороне предвидении катастрофы.

Полиция удваивала меры строгости до такой степени, что фактически столица находилась в осадном положении. «В девять часов вечера, после того, как пробьют зорю, ставили на больших улицах заставы и пропускали только врачей и акушеров». Погода, и без того всегда неприветливая в этом климате, в этот год зимой была особенно неприглядна. «Целыми неделями не показывалось солнце, – говорит другой современник. – Не хотелось выходить из дому. Впрочем, это было и опасно. Казалось, что сам Бог нас оставил».

Катастрофа висела в воздухе и, как заметил князь Чарторыйский, вследствие того, что число лиц, ее подготовлявших, было очень ограничено, все до известной степени принимали участие в заговоре «сочувствием, желанием, боязнью и убеждением… смутным, но единодушным предчувствием скорой, давно желанной, неизбежной перемены правления, о которой говорили полусловами и которую непрестанно ожидали, не зная, когда она настанет… Среди придворной молодежи считалось признаком хорошего тона критиковать и высмеивать действия и несправедливости Павла, составлять на него эпиграммы, и придумывать самые чудовищные средства, чтобы отделаться от его правления… Это отвращение, которое неосторожно выражали при всяком случае, было государственной тайной, вверенной решительно всем, и все-таки никто ее не выдал, несмотря на то, что это происходило при монархе самом подозрительном и внушавшем страх».

8Чего вы еще хотите? Мероп у ваших ног!
9Рим свободен, довольно, возблагодарим богов.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37 
Рейтинг@Mail.ru