bannerbannerbanner
Сын Екатерины Великой. (Павел I)

Казимир Валишевский
Сын Екатерины Великой. (Павел I)

Это не мешало Павлу действовать так, как будто он решительно шел не только к дипломатическому разрыву, но на смертный бой со вчерашней союзницей и, в августе, при известии об оскорблении, нанесенном одним из английских адмиралов датскому флагу – задержание нескольких коммерческих судов, конвоированных датским фрегатом, – он действительно открыл неприятельские действия, наложив эмбарго на суда и запрещение на все английские конторы и капиталы, находившиеся в России. Английский генеральный консул, Стефен Шэрп, сам подвергся высылке, довольно грубо объявленной, и много английских матросов было брошено в тюрьму.

Это была война. В октябре, назначенный министром в Копенгаген, Лизакевич покинул в свою очередь Лондон, оставив часть личного состава и архив посольства на попечении священника Смирнова – единственный пример в истории русской дипломатии, когда духовное лицо исполняло в ней какие-либо функции. Войны, однако, не последовало. Всецело занятая своей горячей борьбой с Францией, Англия противопоставила этой провокации поистине замечательное спокойствие и решение не раздражаться. Она поспешила дать удовлетворение Дании, и таким образом в сентябре 1800 г. добилась отмены мер, принятых Россией против англичан. Но в следующем месяце пошло еще хуже. Замешался вопрос о Мальте, повергший Павла в неистовство, действительно граничившее с безумием.

Когда 7 сентября остров достался в руки англичан, Ростопчин не без некоторой запальчивости потребовал от Лондона согласия на высадку в Лавалетте русского корпуса, в силу прежних конвенций, и так как утвердительный ответ заставил себя ждать, то 22 ноября объявленные в августе распоряжения были вновь восстановлены и усилены: наложен секвестр на английские товары в русских лавках и магазинах; остановлены долговые платежи представителям этой национальности; назначены комиссары для ликвидации долговых расчетов между российскими и английскими купцами.

В декабре, кроме того, Россия подписала вместе с Пруссией, Швецией и Данией договоры, возобновлявшие, в более широких размерах, систему вооруженного нейтралитета 1780 года, спокон веков считавшуюся Сент-Джемским двором такой вредной для его интересов, и на этот раз, хотя и с сожалением, Питт, доведя до крайности свои миролюбивые стремления, от них отказался. В свою очередь, делая еще, впрочем, исключение для Пруссии, он наложил эмбарго на суда и товары «нейтральных держав», и так как последние тоже запретили английским судам доступ в Балтийское море, обе стороны стали готовиться к войне.

Павел выказывал себя все более и более воинственным. В январе 1801 года он предписал московскому губернатору, Салтыкову, ввести «сильные постои» во все городские дома, принадлежащие англичанам, и в то же время Ростопчин приказал Смирнову немедленно выехать в Гамбург, вывезя не только оставшуюся в Лондоне часть посольства, к которому он принадлежал, но и всех русских офицеров и всех рабочих царского флота, находившихся в Англии! Он воображал, что это распоряжение могло быть исполнено после того, как он недавно ответил на любезное сообщение Гренвиля в почти невежливых выражениях: «Ничто, говорил он, не будет изменено в мерах, принятых против Англии, пока она захватывает на Мальте права ордена»; и, кроме того, так как тон последних депеш, адресованных министром в Петербург, не нравился царю, он велел отослать их обратно.

Бедный Смирнов избавился от затруднения, в которое был поставлен. Пока он советовался с Воронцовым о том, что делать, депеша графа Палена известила о вступлении на престол императора Александра I и возвращении посла на пост, который Павел принудил его покинуть. Но в то время только зима помешала русским и англичанам обменяться выстрелами. Пока прусские войска готовились занять Ганновер, а датские овладели Гамбургом и Любеком, где были конфискованы английские товары, Павел поспешно вооружал оставшиеся у него суда и сосредоточил целый корпус на берегах Балтийского моря. Он не имел возможности прийти на помощь своим союзникам. В момент его смерти, вследствие того, что Дания и Швеция, вопреки его настояниям, не позаботились достаточно защитить пролив Зунд, в марте 1801 года, т. е. в минуту, когда русский флот был задержан льдами, англичане, с 17 кораблями и 30 фрегатами, под начальством Паркера и Нельсона, беспрепятственно подошли к стенам Копенгагена; они быстро разрушили городские укрепления и заставили Данию если не оставить своих союзников, то, по крайней мере, подписать перемирие на четырнадцать недель. После того Нельсон вошел в Балтийское море, где Швеция и Россия в свою очередь находились под угрозой удара этого страшного противника. Павел этим вовсе не тревожился. В этот самый час, среди перипетий, краткое изложение которых будет помещено в следующей главе, он спешил навстречу французскому союзу против Англии с таким же жаром и необдуманностью, с какими перед тем принял участие в коалиции.

Глава 13
Павел и Бонапарт

I

Вступив в коалицию без всякой серьезной причины, Павел с самого начала имел много оснований, чтобы из нее выйти. 18-е брюмера и Маренго прибавили к ним еще более убедительный довод. Нельзя сказать, чтобы решение царя было определено именно этими событиями, так как в его действиях никогда не было ничего хорошо придуманного или рассудительного; но оба факта, конечно, ускорили эволюцию, которая, отделив государя от Австрии и Англии, должна была также неизбежно толкнуть его в сторону Франции.

Привлеченный в эту партию пережитыми разочарованиями и домогательствами тех, кого он покидал, он не испытывал никаких сомнений, могущих его удержать. Неограниченный монарх, он был, конечно, склонен, столько же по естественному призванию, сколько и по влечению, защищать принцип власти, но не обращая слишком большого внимания на происхождение и титул, так как его собственные не были достаточно безупречны, чтобы сделать из него непримиримого приверженца законной власти. Ему нравилось оказывать гостеприимство Людовику XVIII и быть его защитником, потому что, в известный момент, этот принц являлся в своей стране единственным возможным представителем порядка и спокойствия. Точно так же из ненависти к якобинцам Павел сражался с революционированной ими Францией. Но якобинцы нашли теперь, в самом центре революции, противника и повелителя, в сравнении с которым царственный гость Митавы имел жалкий вид. Это совсем меняло положение. Сговорившись с австрийцами, Павел тоже хотел принести свое оружие на служение справедливости; теперь же он замечал, что его боевые товарищи предполагали употребить свои силы и его собственное усилие для совершенно иных интересов. Против них и их притязаний или захватов Бонапарт, казалось теперь, до проявившихся впоследствии увлечений и посягательств, которых пока нельзя было предвидеть, лучше становился на защиту европейского права и, раз справедливость меняла, таким образом, свой объект, то не надлежало ли, чтобы за ней последовали и все ее сторонники?

В этом случае, как и во всяком другом, еще раз обнаружилось, что неустойчивый ум государя и его слабая воля управлялись не одной только логикой мысли и фактов. Они, казалось, были также под влиянием, даже более серьезным, внушений слуги, привязавшегося к жене якобинца, более или менее раскаявшегося. Увы! даже в вполне уравновешенных душах самые благородные стремления, как и самые прозрачные воды, имеют иногда немного мути в своем потоке, и вместе с прочими авантюристами и авантюристами, которых мы найдем в этой главе истории, г-жа Шевалье вполне могла сыграть здесь некоторую роль. Ни ею, однако, и никем из них не было создано то двойное течение, которое в тот самый час влекло друг к другу обе нации, еще трепетавшие от жестокой кровавой схватки, в которой они только что столкнулись. Во Франции это движение тоже имело темное происхождение, еще более отдаленное и не менее подозрительное.

Делая, тотчас же после получения власти, первый шаг к сближению с тем из противников республики, который недавно нанес ей самые чувствительные удары. Бонапарт, конечно, ничего не изобрел. Если, однако, он и нашел, как говорили, в бумагах Директории материал для такого замысла, ему пришлось также убедиться, что не всему из него можно было следовать. Независимо от попыток, довольно неловко предпринятых в 1796—97 гг., французское правительство с начала 1799 г. было завалено проектами, указывавшими ему средства либо победить Россию, либо обезоружить ее враждебность. Вместе с гражданами Гюттеном (Guttin), бывшим генерал-инспектором мануфактур в стране царей, и Тато-Дорфланом, бывшим французским консулом в той же стране, разные другие лица, лучше рекомендованные, некоторые занимавшие даже официальное положение, как Дарневиль, секретарь посольства в Женеве, или Дессоль, начальник генерального штаба Рейнской армии, старались фантазировать по этому предмету. Сулави, конечно, также соперничал с ними в усердии.

Гюттен был самый предприимчивый. В серии записок, представленных им с апреля по ноябрь 1799 г., он развивал систему, имевшую своим основанием раздел турецких владений в Европе и восстановление Польского королевства. Приобретение Францией ее естественных границ и кроме того островов Ионических, Кандии, Кипра, Сицилии и Египта; присоединение к России балканских провинций и Константинополя; увеличение Пруссии через аннексию австрийской Силезии, Мекленбурга и Ганновера с Гамбургом, Бременом и Любеком в придачу; секуляризация Германии; ослабление Австрии, изгнанной из Италии, сведенной к вспомогательной роли и получающей некоторую компенсацию только на нижнем Дунае; наконец, континентальный союз, который положил бы навсегда конец английскому господству на море и открыл бы участникам более широкие горизонты, – таковы были побочные пункты проекта. Выйдя из своих азиатских владений на берегах Каспийского моря, русские снова направятся к Персии и окажут помощь французской армии, которая через Египет подойдет к британскому колоссу в Бенгалии.

Этот Гюттен был большой мечтатель, и нет сомнения, что тот, кто вел впоследствии переговоры о заключении Тильзитского трактата, почерпал свои планы в беспорядочных волнах его богатейшего воображения. Но к этим комбинациям, уже порядочно смелым, бывший инспектор русских мануфактур примешивал еще другие, которые не могли внушить к нему доверия. Вспомогательно, он предлагал распространить в России брошюры, которые возбудили бы уже возникшее неудовольствие против правительства Павла, или же нанесли ужасный удар могуществу царя, настроив русских пленных, содержащихся во Франции, и внушив им идеи свободы. Он ходатайствовал, наконец, о разрешении переговорить с неприступным Суворовым и льстил себя надеждой «привлечь к вопросу о сближении двух правительств мнение и влияние этого татарина».

 

Накануне 18 брюмера, 25 октября 1799 г., Талейран представил Директории относительно этих записок рапорт, неблагоприятный для их автора, «человека, которого сохраненные им в России отношения должны были сделать подозрительным». Но в тот момент из всей этой едва ли не романтической литературы, Бонапарт очевидно запомнил только мнение, высказанное в августе министру иностранных дел французским уполномоченным в Берлине, Отто: «Я удивляюсь, что вы еще не попытались его привлечь (Павла). Он нечто вроде Дон-Кихота, очень непоследовательный и очень упрямый, который хочет только удовлетворять своему тщеславию». В этот момент еще слишком живо было в уме первого консула впечатление роли, которую Россия только что требовала себе в коалиции. Герой Первой Итальянской кампании смотрел на царя и его империю глазами польских легионеров, которые на тех же самых полях сражений так великодушно проливали свою кровь за Францию.

Да и в инструкциях, составленных в конце 1799 года для генерала Бёрнонвиля, назначенного заместить Сиэйса в Берлине, мысль о примирении с Россией даже не указана, и еще 27 января 1800 г., в письме к Талейрану, первый консул спрашивал его мнение только относительно способов побудить Пруссию стать во главе союза северных держав против ее восточной соседки.

Один русский историк приписал будущему принцу Беневентскому заслугу в том, что он исправил в этом отношении мнение своего начальника, указав ему в то же время возможность утилизировать услуги Пруссии для желательного примирения с царем, а также воспользоваться для этого в Петербурге усердием графа Шуазёль-Гуфье, одного из эмигрантов, склонных уже обратить свои надежды к солнцу, восходившему во Франции. Несмотря на всю готовность Талейрана сделать первый шаг, ввиду явной политической выгоды, еще сокрытой от взоров других, и пустить в ход, для ее пользы, самые остроумные способы, франко-русское сближение 1800–1801 гг. в действительности пошло по совершенно другому пути. Впрочем, Шуазёль-Гуфье перестал в этот момент пользоваться прежним расположением в Петербурге.

II

Приехав ранее Бёрнонвиля в Берлин, как поверенный в делах, Биньон жил в январе 1800 г. в гостинице Soleil d’Or. Случай пожелал, чтобы вместе с ним очутился там новый российский посланник, барон Крюденер. Тайный агент прусского правительства, еврей Ефраим, уже известный в Париже, обратил внимание французского дипломата на это совпадение, сообщив ему в то же время о желании Пруссии улучшить и свои собственные отношения с Россией.

Крюденер находился еще в Берлине, «без звания». Приехав в ноябре 1799 г., он сделал визиты прусским министрам вместе с английским поверенным в делах, представлявшим его, как простого «путешественника». По истечении месяца он получил, однако, распоряжение выведать взгляды Гаугвица на оборонительный союз, который, по-видимому, был необходим из-за положения дел в Европе. Если бы Пруссия стала требовать заранее указания относительно вознаграждений, которые она могла бы получить за военные издержки, Крюденер должен был, ничего не определяя, «обнадежить ее корыстолюбие». Берлинский двор выказал много готовности принять эти предложения, но находил, что России следует раньше заключить мир с Францией, и предлагал для этого свои услуги. Этому-то и отвечали намеки Ефраима.

Предупрежденный и умевший пользоваться случаем, Талейран выяснил первому консулу пользу, которая получалась при следовании этим путем, выказывая примирительные намерения. Он имел успех и получил разрешение объясниться в этом смысле с прусским уполномоченным в Париже, Сандозом.

20 января, Бёрнонвиль сам вступил на свой пост, остановился в Hôtel de Russie и тоже встретился с Крюденером, который совершенно случайно только что переменил гостиницу. И на этот раз, за спиной Ефраима, сам Гаугвиц выступал на сцену с более точными заявлениями: Пруссии будет очень лестно служить посредницей между Петербургом и Парижем, и если Франция согласится на одну жертву в Средиземном море, в особенности, если они будет неприятна Австрии, то этому посредничеству был бы обеспечен быстрый успех. В то же время, бывший кавалер Св. Людовика и служитель монархии, Бёрнонвиль был, в противоположность Сиэйсу, окружен вниманием и почестями; с ним обращались, хотя он и был разночинцем, как с дворянином прежнего режима, носящим республиканский этикет лишь как случайный наряд, приглашали на большие, равно как и на малые приемы при Дворе. Очень тщеславный и неопытный дипломат, будущий маркиз реставрации чрезвычайно тешился этими приятностями и надеялся играть большую роль.

В чем состояла жертва в Средиземном море, на которую следовало согласиться, легко можно угадать. Представитель республики не замедлил, впрочем, получить об этом предмете более точное указание. Хорошо вышколенный Талейраном, он дал уклончивый ответ: «Франции охотно признала бы царя великим магистром ордена Св. Иоанна Иерусалимского, титул, который мог бы быть так же хорошо учрежден в Петербурге, или на Родосе, как и на самой Мальте». Гаугвиц, казалось, удовлетворился этой уловкой, и со своей стороны, уполномочив Бёрнонвиля продолжать начатые таким образом переговоры, первый консул не сделал никакой оговорки по этому особому пункту. Ссылаясь даже на трудность предвидеть желания или требования державы, «которая не ведет себя согласно интересам своей территории, политики и торговли, но руководится единственно увлечениями и непоследовательностями своего монарха», он объявил, что хочет положиться в этом вопросе на советы короля Пруссии.

Оставалось узнать мнение России. Что оно тоже склонялось в пользу примирения, за это Берлинский двор мог, по-видимому, поручиться. Но поведение Крюденера не выражало ничего. Как в гостинице Soleil d’Or, так и в Hôtel de Russie, министр делал вид, что не замечает присутствия своих французских коллег. Узнав вскоре – так, по крайней мере, утверждал Гаугвиц – об их дружеском расположении к нему, он не предпринял ничего, что выражало бы малейшее желание на него ответить. Он продолжал даже очень заметно избегать французов, казалось, страшился их любезностей, и когда Бёрнонвиль выразил по этому поводу свое изумление королю, Фридрих-Вильгельм не удержался от такого замечания:

– Чего вы хотите! Одна из ваших любезностей может отправить его в Сибирь!

– Но, – прибавил он, – это не мешает вести переговоры. Сперва нужно прийти к соглашению; любезности придут потом.

Однако, получив возможность объясниться по поводу предложений французского правительства, русский посланник оставался холоден. Он ограничился тем, что принял их ad referendum, отложил ответ до возвращения курьера, которого, по его словам, он уже отправил в Петербург, потом, получив ожидаемые инструкции, принял самый высокомерный тон, чтобы решительным образом отклонить все сношения с французским посланником. Российские министры не должны были иметь ни прямого, ни косвенного соприкосновения с министрами республики. В то же время Гаугвиц и его коллеги тоже становились гораздо более осторожными, хотя и продолжали утверждать, что возможность соглашения с Россией оставалась открытой.

Бёрнонвиль ничего не понял и предположил, что над ним насмеялись. Сам Талейран не знал, что подумать, тем более что Берлинский кабинет, очень хорошо знавший истинное положение вещей в России, оказывался вовсе необщительным в этом отношении. Однако вот что произошло в Петербурге.

В первых числах февраля (новый стиль), узнав через Крюденера о предложениях, сделанных через посла в Берлине, Павел написал на полях донесения от 16/28 января: «Что касается сближения с Францией, я не желаю ничего лучшего, как видеть ее идущей мне навстречу, в особенности в противовес Австрии». Но под этим замечанием Панин имел смелость приписать свое собственное, в котором говорилось: «Я никогда не смогу этого выполнить, не действуя против моей совести». И он поторопился послать барону Крюденеру инструкции, смысл которых пояснял следующим образом в письме к С. Воронцову: «Его Величество повелел ответить, что он не желает соглашаться ни на одно из предложений корсиканского узурпатора… Нелепости гаугвицевской политики не могли пошатнуть принципов нашего августейшего государя».

В своей ненависти к республике и к французскому государству он оставался непреклонным. На другом конце Европы он хотел играть роль дорого Питта, более молодого, менее рассудительного, но такого же пылкого и неукротимого. Он прибавил, правда, к своей депеше Крюденеру конфиденциальную записку, дававшую понять, при каких условиях она была составлена. Посланник в ней читал: «Не скрою от вас, что зло усиливается, что тирания и безумие достигли своей полноты». Но Крюденер не был такой человек, чтобы обратить внимание на предостережение. Преданный вице-канцлеру, он разделял его мнения и, как и он, по выражению Кочубея, «смотрел на республику не как российский министр, но как эмигрант».

Берлинский кабинет не имел со своей стороны никакого желания выяснять положение вещей. Он верил в возможность соглашения и искренно желал к нему привести; но, как в 1797 г., он стремился, главным образом, к тому, чтобы удержать эти переговоры в своих руках и поэтому не заботился о нахождении для них путей и средств. С другой стороны, он хотел получить плату за свой труд, и поэтому желал бы, чтобы, приехав, Бёрнонвиль высказался относительно общего примирения и выгод, на которые могла бы при этом рассчитывать Пруссия. Но посланному первого консула сперва нечего было сказать на эту интересную тему, а когда, в конце февраля, у него оказалась возможность ее коснуться, то только, чтобы изложить «принципы бескорыстия», вовсе не устраивавшие его собеседников.

После Лёбена, Директория заявила уже, что больше ничего не хочет отдавать. Ее принципы этому противилась. Она не собиралась торговать народами, и в этом отношении Бонапарт желал следовать уроку своих предшественников.

Франция, велел он сказать в Берлине, желает сохранить границу по Рейну, но это был вопрос решенный, предусмотренный договорами Берлинским и Кампоформийским, освященный даже в Раштадте и поэтому бесповоротно введенный в европейское право. Не спрашивая, таким образом, ничего, чем бы оно уже не владело, правительство республики высказывало пожелание, чтобы по его примеру и другие державы воздержались от заявления новых претензий.

Да, отвечали на это, но по Берлинскому трактату Пруссия получила твердое обещание компенсаций за то, что она отдает на левом берегу. Затем секретные статьи, добавленные к Кампоформийскому договору, по всеобщей молве, выговорили, что новая французская граница не коснется выступающих частей прусских владений. Чему следовало верить и каковы были в этом отношении намерения первого консула?

Бёрнонвиль вновь становился нем, а усердие Гаугвица к франко-русскому сближению тотчас же остывало, и в то же время прусский министр делал вид, что подвергает вновь рассмотрению самое основание вопроса о рейнской границе. Так как в течение следующих недель война, казалось, повернулась не в пользу Франции, он постепенно повысил тон. Отказавшись от левого берега великой немецкой реки, республика должна была еще вывести свои войска из Голландии и Швейцарии и признать независимость обеих этих стран. Сближение с Россией покупалось этой ценой, и не меньше требовалось для того, чтобы Крюденер согласился отнестись любезнее к представителю Франции. Не предупредив вовсе в Петербурге, что он формулировал эти требования, прусский министр храбро выдавал их за выработанные совместно с Российским двором. Он думал устроить таким образом сделку с Парижским кабинетом и, насколько удастся, ей воспользоваться.

Но в тот самый час Бонапарт и Талейран получили, другим путем, совсем различные сведения. Полномочный министр при ганзейских дворах, Бургоэнь, говорил, что на этом наблюдательном посту узнал из верного источника, будто момент крайне благоприятен, чтобы обратиться к Павлу с предложением о мире. «Верный источник» был в действительности довольно сомнительного достоинства. Бургоэнь получил эти сведения от бывшего маркиза Бельгарда, корнета перед революцией в полку Colonel-Général-Dragons, эмигрировавшего потом в Россию и завязавшего там полезные отношения, особенно с Ростопчиным. Это был второй Шуазёль-Гуфье, более прыткий. По его словам Ростопчин, Кутайсов и г-жа Шевалье должны были в скором времени одержать верх над Паниным. Любовница бывшего цирюльника вступила в сообщничество с г-жой Гурбильон, бывшей горничной графини де Прованс, которая, после изгнания из Митавы, злословила в Петербурге своих бывших господ и получила поддержку другой эмигрантки, г-жи де Бонёйль, имевшей интимную связь с президентом коллегии Иностранных Дел. Быть может, Бельгард не был очень надежной порукой; но Бургоэнь находил подтверждение его словам даже в поведении российского министра в Гамбурге, Муравьева, который, проявляя все еще сильную враждебность в отношении Франции, распространялся, будучи навеселе, в самых резких выражениях об Англии и Австрии.

 

Даже пьяный, Муравьев знал, что делает, и Бургоэнь не был введен в заблуждение. Среди влияний, толкавших ее в противоположном направлении, воля Павла еще колебалась. В этот самый момент, уступая одному из своих советников и огорчая другого, царь одобрительно отнесся к отправлению в Петербург графа Карамана, как официального представителя французского короля. Более благоразумно, Он находил тоже необходимым подождать результата кампании, в которой первый консул собирался испытать счастье в Германии или в Италии. Но Бонапарт и Франция привлекали его, в этом не могло быть сомнений. Руководимый своим верным инстинктом, Талейран был в этом убежден. Только он не находил средства коснуться этой бессильной воли деспота, обманутого и осмеянного своими слугами. Он подозревал, в свою очередь, искренность Пруссии и обратился к Бургоэню: Так как Берлин не дает ничего, нельзя ли найти удобный путь через Гамбург, где проходит столько народу?

23 июня 1800 г., после Маренго, Бургоэнь ответил советом, счастливой судьбы которого он, конечно, далеко не мог предвидеть и секрет которого остался доныне погребенным в архивах. Надо воздать за него честь скромному дипломату. Объясненный первым консулом с той полнотой, которую он умел давать всему, этот совет второстепенного министра должен был дать дипломатической кампании, так плохо начали, совершенно новое направление и решил ее успех. Несомненно, Маренго сыграло тоже некоторую роль.

Бургоэнь писал: «Я снова обдумывал способы нашего сближения с Россией. Мнение моих друзей по-прежнему таково, что лучший из всех способов – это посредничество Берлинского двора. Но они также думают, что, лаская Павла I, можно прийти к этой цели; что достаточно действовать в том духе, которым проникнуты с некоторых пор наши официальные газеты, прибавить к этому несколько шагов, которые доказали бы, как мы щадим русскую нацию и в особенности ее войска; применить в отношении их военнопленных меры гуманности, быть может, даже разрешить им вернуться в отечество».

III

20 июля 1800 года курьер привез автору этой депеши письмо, адресованное Талейраном Панину. В письме говорилось, что первый консул решил освободить всех русских пленных, находившихся во Франции, не требуя обмена. «После многократных и тщетных обращений, значилось в письме, к английским и австрийским комиссарам с предложением обмена русских пленных, глава французского правительства не пожелал долее задерживать их возвращения на родину».

По-видимому, повинуясь какой-то затаенной мысли, которую он не хотел никому поверить, Бонапарт оказывал царским войскам, попавшим в плен, всевозможные привилегии: он предоставил офицерам право ношения оружия, заботился о хорошем питании нижних чинов. Теперь он предлагал отослать их в Россию со всеми военными почестями, с оружием и знаменами и в новом обмундировании. Об этом предполагалось известить русского министра в Гамбурге, который должен был послать это предложение в Петербург со специальным курьером.

Но в отношении последнего пункта Талейран и первый консул несколько ошиблись в расчетах, и, накануне одного из своих лучших триумфов, французская дипломатия получила такое жестокое оскорбление, какого ей никогда еще не приходилось сносить. И это было после Маренго!

Бургоэнь написал Муравьеву записку, прося его переговорить с ним по вопросу, интересующему оба правительства, но не мог наши в доме русского министра ни одного лакея, который согласился бы принять от него эту записку! Он решил переслать ее по городской почте. Ответа не было. Муравьев подражал Крюденеру. Представитель Людовика XIV и даже Людовика XVI, конечно, не стал бы настаивать, но республиканские министры имели достаточно времени, – и случая, – отрешиться от подобной обидчивости. Три раза возобновлял Бургоэнь свои шаги, но безуспешно. Наконец, прибегнув к крайнему средству, он написал четвертое письмо, в котором изложил всю суть дела и пробовал запугать недоступного министра. Он писал ему, что, не желая передавать такого важного сообщения, не рискует ли царский посланник несравненно более, чем согласившись взяться за это дело? При этом, точно зачумленный, французский коллега русского министра прибавлял следующие советы: «Не пишите мне ответа собственноручно; не ставьте моего имени ни на конверте, ни в тексте письма; не давайте ни одним словом понять о предмете нашей переписки; адресуйте мне ответ на имя г-на де ла Круа, у которого я и получу его, не возбуждая никаких подозрений».

На этот раз ответ был получен, но в виде записки без подписи и следующего содержания: «Не имея права входить в сношения с г. де ла Круа без особых на то полномочий, взять на себя передачу письма, каково бы ни было его содержание, мы находим еще менее возможным. Это единственный ответ, который мы можем дать».

И послание Талейрана к Панину так и не пошло! Бургоэнь хотел было послать его просто по почте, но потом передумал. В общем, намерения первого консула были известны Муравьеву. Он не мог не сообщить о них своему государю. Было благоразумнее подождать результатов этих частных сношений. Такое соображение оказалось правильным. Павел был предупрежден о том, что ему предлагали; в то же время и настроение его и лиц его окружавших, за исключением Панина, значительно изменилось в пользу Франции: если в Гамбурге Муравьев оставался глух, то в Петербурге гром Маренго нашел себе звучный отклик.

Несмотря на противодействие своего коллеги, Ростопчин распорядился уже послать Крюденеру указание не избегать более представителя республики. В согласии с Берлинским кабинетом, царь предполагал связать возобновление дипломатических сношений с задачей общего успокоения Европы, но его взгляды на это дело нисколько не согласовались с намерениями прусских министров. Новые инструкции, данные Крюденеру, обходили молчанием Мальту, а относительно границы по Рейну высказывали лишь пожелание, чтобы французские приобретения были насколько возможно ограничены. Больше всего заботила Павла судьба итальянских государей, курфюрста баварского и короля португальского, которых ему хотелось видеть восстановленными во всех их правах. Если окажется совершенно невозможным вернуть сардинскому королю Савойю и прочие части его владений, уже присоединенные к Франции, то император находил желательным, чтобы король получил вознаграждение насчет цизальпийских территорий. Одним словом, не было речи о Пруссии и о требовании для нее удовлетворения за убытки, на что, по ее уверениям, она получила согласие России.

Через посредство баварского министра, барона Поша, русский посол сообщил все вышеизложенное Бёрнонвилю, который из этого вполне резонно заключил, что для достижения франко-русского сближения ему больше нечего рассчитывать на содействие Фридриха-Вильгельма и его министров. Он надеялся обойтись без них. По его ожидало еще одно разочарование. С каждым новым курьером Крюденер менял свою физиономию и начинал говорить по-новому. Стоило ему получить известие, что Панину удалось найти способ лишний раз настоять на своем, как русский посол сейчас же возвращался к прежней неопределенности: он уклонялся от свидания, на которое соглашался раньше, а на предложение посредничества испанского министра, О’Фариля, в конце концов заявил, что считает всякие разговоры с французским министром излишними, так как не имеет распоряжений на ведение с ним каких бы то ни было переговоров.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37 
Рейтинг@Mail.ru