bannerbannerbanner
Воспоминания

Иван Федорович Горбунов
Воспоминания

Полная версия

Хрисанф был прекрасный человек и прекрасный актер-трагик. Он имел слабость корчить из себя отставного военного человека: носил усы, вытягивал вперед грудь, ходил военной поступью, в разговоре намекал, – что он принадлежал к военному сословию, хотя по генеалогии своей он к этому сословию не принадлежал, а только родился в Бобруйской крепости, от комиссариатского чиновника, и детство провел среди военного элемента. Боковые ложи театра он называл флангами, средние и раек – центром, суфлерскую будку – амбразурой и т. д.

Он был поэт в душе и в возбужденном состоянии так правдоподобно рассказывал небывалые с ним происшествия, что все его заслушивались. Он рассказывал, что дед его чуть не взял в плен Наполеона; что он на льдине, во время ледохода, проплыл от Симбирска до Самары; что на Волге, в Жигулях, отстреливался от разбойников и двоих убил и т. п. Обыкновенно скромный относительно своих сценических дарований, в возбужденном состоянии он начинал хвастаться.

– Вот какой со мной был случай, – начинал он. – Приехал я в Нижний, вышел в первый раз в своей коронной роли, в Гамлете. Ну, что тут говорить! Левый и правый фланг – битком. Центр – голова на голове; смотрю в амбразуру – частный пристав с Митькой-суфлером жену свою посадил. Только показался – залп со всех батарей… и пошло, и пошло!.. Офелию мне дали какого-то заморыша, хоть и с огоньком девка, вице-губернатора потом где-то так смазала… Прямо из губернского правления под венец свела. Как я своим шепотком-то здесь шепчу, а в Таганке слышно:

– «Удались от людей!»

Офелия моя скорчилась, дрожит, побледнела… В театре шум… Жену соляного пристава вынесли… А уж как:

«Оленя ранили стрелой!» – губернатор высунулся из ложи и замер, полицеймейстер, кажется, уж по должности своей каменный человек – ревет; Митька в амбразуре книжку бросил и держит за плечи жену частного пристава; а публика… ужас! Чувствую – у меня-то у самого волосы на голове подымаются. Слава богу, кончил! Во второй спектакль я доложил графиню «Клару д'Обервиль»,[122] в третий – «Велизарий», отбою нет от публики. После пятого спектакля узнаю, что во время Макарьевской ярманки[123] я буду атакован: в тылу у меня Михаил Семенович Щепкин, он в то время в Казани был, а с флангу надвигается из Москвы Мочалов… Ну, думаю, с двумя, пожалуй, не сладишь. Я к Архипу Ивановичу: «Разойдемся», – говорю. «Нет, говорит, Павел Степанович[124] отказался: «У вас, говорит, там Хрисанф, что я с этим чертом буду делать. Не поеду. Кланяйтесь ему от Павла». Отступил без выстрела!

До шестой недели великого поста сделки у содержателей театров с актерами все продолжались. Зверев накупил на Ильинке подержанных шляп и лаковых сапог для любовников, заказал полдюжины комических париков, ангажировал двух комиков. Борис Климыч «нанял» на Коренную ярмарку тамбовского трагика, сманил у Смалькова первого любовника и у Смирнова – комическую старуху, а Смальков перебил у него жидка, лающего по-собачьи. Другие содержатели тоже пополнили и изменили свои труппы. Кирилл Ермаков, с открытием навигации, должен отплыть по Волге в Астрахань; Яковлев «кончил» в Нижний и, прощаясь с товарищами, восторженно говорил: «Давно я лелеял мысль сыграть Минина на месте его родины. Там я изучу кремль, Соборную площадь, на которой он говорил с народом, и может, бог поможет. показать Минина как следует. Игрывали! Не знаю! Сам[125] хвалил когда-то, даже говорил: готовься ко мне в преемники!» Медынцев тронулся в Кострому с предположением выступить для первого дебюта в роли Ивана Сусанина в драме «Костромские леса». На первых любовников был спрос большой, и приехавшие все почти ангажированы; со вторыми любовниками была заминка. С комиками к концу поста стало тихо. Этим воспользовались Смирнов и Червончик, и они пошли за бесценок: один комик Лилеев-Обносков с своими париками пошел к Червончику за двадцать рублей и одну четверть бенефиса. Остался без приглашения один первый любовник Райский за слишком невыгодные предложения, которые он делал содержателям театров. По изящному костюму – он постоянно ходил во фраке и брюках с лампасами, – по манерам и круто завитым волосам он резко выделялся из массы актеров, посещавших Белую залу. Когда он скрепя сердце обратился с предложением к Борису Климычу, которого он ненавидел и презирал за его грубость и невежество, тот сказал ему: «Нам попроще надо». Никакие убеждения, что он играет роль Чацкого не так, как другие играют, – последний монолог:

 
Не образумлюсь, виноват!
 

весь, от начала до конца, как глубоко оскорбленный человек, говорит адским шепотом и, нервно вскрикнув:

 
Карету мне, карету!
 

в дверях падает; что на роль Хлестакова он смотрит совсем не так, как другие, – в его исполнении Хлестаков является изнеженным и избалованным баричем, что он встречает Городничего в голубом шелковом халате, а не в жакетке; показывал адресы, поднесенные ему разными городами с выражением благодарности за доставленные восторги, за высокое художественное наслаждение в течение сезона; показывал серебряный портсигар, полученный от купцов в Ельце; показывал перстень с жемчужиной, на футляре которого вытиснено золотыми буквами: «Артисту Райскому слеза за пролитые слезы от благодарной публики», – ничего не помогло. Борис Климыч, дуя в блюдечко с чаем, говорил одно: «Не требуется, напрасно вы только себя беспокоите».

Как делались соглашения с актрисами, – неизвестно, потому что договоры с ними содержателей театров происходили в Челышах. В конце поста делалось известным, что такая-то – в Полтаву, такая-то – в Курск; Червончик говорил, что он пригласил актрису на роли qrande-dame,[126] с французскими фразами; Смальков – двух «субреток[127]», из которых одна с танцами, а другая «с голосенком», может играть «Материнское благословение».[128] Борис Климыч пригласил еще «бытовую старуху» и «молодого актерика на комильфотные роли[129]». Актеры Выходцев и Завидов решили отправиться на свой страх, без приглашения, первый – в Аккерман, второй – в Рыбинск. Белая зала все пустела и пустела. Заходили только несчастные суфлеры, самые необходимые и самые горькие и многострадательные люди в труппе, да актер Райский. Сначала он ходил «при часах и при цепочке», потом при одних часах, без цепочки, потом совсем без часов, наконец и жемчужная слеза его скатилась где-то на Грачевке, в витрину Абрама Моисеевича Левинсона.

– Фортуны вам нет, Иван Степанович, – говорил ему Гаврила, – которые вот даже пьющие, все по местам разошлись, а от вас мы, окромя благородных поступков, ничего не видали, а вы без места остались.

– Ничего, Гаврила, выдержим!

– Вот этот хохлатенький-то, в клетчатом сертучке, по-собачьи-то лаял, за семь пирогов не заплатил… слопать-то слопал, а денег не заплатил… Буфетчик с меня вычел.

– Сколько?

– Семь гривен да три подливки особенно, по гривеннику, – рубль.

 

– А ты зачем подавал?

– Помилуйте, как же! Приходит человек с полным аппетитом, говорит, давай! Скушает – за мной!

– Деньги небольшие. Вероятно, он забыл. На, получи. Я плачу за него. Все-таки он товарищ мне по искусству.

– Именно как вы есть благороднейший человек, хо-ша и сами в стесненном положении… Покорнейше благодарим… человек я бедный…

– Поправимся… Прощай. Я, братец, никогда не унывал!

– Это уж последнее дело. Надо стараться, чтобы все в лучшем виде… – окончил Гаврила, провожая гостя до лестницы.

Дела Райского после святой недели действительно поправились… Он доплелся кое-как до Харькова, втерся за ничтожную плату в театр, сошелся со студентами тамошнего университета, стал посещать их беседы, на которых ему открылся совершенно новый мир. Молодые люди разъяснили ему, что такое Чацкий, что такое Хлестаков и вообще что такое драматическое искусство.

– Ну, скажите, пожалуйста, – наставлял его один студент, – зачем вы в Чацком кричите монологи до самозабвения, даже до одурения?

– Для эфекту, – робко возражал Райский.

– Разве сценический эффект в неистовом крике? А зачем вы пропускаете знаки препинания в монологах? Впрочем, вообще знаки препинания для вас больное место. Не дальше как вчера, в сцене у фонтана с Мариной Мнишек вам нужно было сказать:

 
Царевич я. Довольно! Стыдно мне
Пред гордою полячкой унижаться…
 

А вы прокричали:

 
Царевич я. Довольно стыдно мне
Пред гордою полячкой унижаться.
 

«Довольно стыдно мне» не может сказать царевич: это фраза гостинодворца.

– И мне позвольте вам заметить, – вмешивается другой студент. – Зачем вы во всех ролях выходите с завитыми волосами: Чацкий у вас завитой, Хлестаков – завитой, Скопин-Шуйский – завитой, Самозванец – завитой…

– А вот это уж совсем не хорошо талантливому артисту, – заключает молодой адъюнкт-профессор, – играя Полония в «Гамлете», вы надеваете красную куртку с гусарским шитьем, накидываете сверху синий плащ, подбитый красным, в виде мантии, на голове у вас голубая ермолка с зеленой кисточкой, а на ногах ботфорты. Это ужасно нехорошо, неестественно и неверно.

– Ну, так что же, господа, – восклицал уничтоженный Райский, – научите меня, как надо играть.

– Научить вас, как надо играть, – мы не можем, а вот, как не надо играть, – можем, – отвечал адъюнкт.

Возвращаясь домой, Райский предавался унынию, плакал, сознавал свое бессилие и на другой день опять шел на беседу к студентам. Беседы эти сильно подействовали на его впечатлительную натуру: он стал слушать советы, стал совершенствоваться. Немалую тоже услугу ему оказал один богатый харьковский помещик, страстный театрал, гордившийся личным знакомством с французским актером Алан,[130] не признававший Гоголя и Островского, предпочитавший им Кукольника и Полевого и преклонявшийся пред величием трагика Каратыгина, которого он называл «генерал-адъютантом в искусстве». Сидя в театре, высказывал резко свои суждения о пьесе и об игре актеров вслух, во время действия. Например:

– Пора спускать занавес – ничего не выходит.

Или:

– Вот так Офелия! Это кислота какая-то…

Про актеров:

– Если бы мой крепостной человек, я бы его… и т. д.

Актеры не обращали на его выходки внимания, потому он был добрейший человек и необыкновенный хлебосол. Драматические деятели находили у него роскошный обед без всякого приглашения.

– Очень рад, – встречал он гостя, – у меня сегодня суп из хвостов, севрюга малосольная, спаржа[131] приехала, да каплун с трюфелями[132]… Не знаю, будете ли сыты? А вы вчера, мой дражайший, прескверно играли. Извините! А уж как этот играл… ваш товарищ… Как его фамилия?

– Рубцов…

– Если бы он был мой крепостной человек, я бы ему таких рубцов… Черт знает что!

В это время входит Рубцов.

– А, здравствуйте! Мы вас, дражайший, браним. Вы вчера были отвратительны до невозможности! Если бы были мой… Помилуйте, так нельзя. Во втором действии монолог отлично прочитали… Хвалю!..

– Ваше превосходительство, это роль-то…

– Не оправдание! Гете сказал: нет дурных ролей. Не оправдание! Мне покойный Алан говорил… вы понимаете по-французски?

– Нет, ваше превосходительство.

– Жалко! Он мне говорил…

Разговор перебивает вошедшая актриса.

– Ах, Марья Ивановна, позвольте поцеловать вашу ручку. Вы вчера заставили меня плакать. Если бы проезжала через Харьков Арну-Плесси…[133]

– Что вы, ваше превосходительство…

– Нет уж, извините, я даром не хвалю. Вот они оба играли вчера скверно – я сказал прямо, что скверно.

За столом его всегда можно было встретить двух-трех человек из предержащих властей, несколько проезжих через Харьков помещиков, актрис, актеров и непременного гостя всех обедов, отставного пехотного майора Нестеренко, который не признавал никаких вин, кроме водки, и пил ее в неограниченном количестве. В его диалоге были только три фразы: когда хозяин приглашал к водке, он говорил: «Сердечная моя признательность вашему превосходительству»; вторая: «Совершенно верно изволите говорить, ваше превосходительство», и третья: «Нда-с! об этом надо подумать».

После обеда гостеприимный хозяин, pour la bonne bouche,[134] приглашал гостей в кабинет, где ставились ликеры, шампанское, зельтерская вода, фрукты и т. п., и прочитывал что-либо из драматических произведений Кукольника или Полевого. Власти, нагипнотизированные уже прежде чтением хозяина, поспешно удалялись; оставались только помещики, несчастные актеры и майор Нестеренко.

Вводя всех в кабинет, почтенный любитель драматического искусства говорил:

– Ну-с, господа, теперь позвольте мне, старику, показать вам свое искусство. Мы ведь не учились ему, а только потерлись около моего друга Алан, около Каратыгина – Мочалова не признаю, хоть и знаком с ним был, – и кое-что от драматических вельмож позаимствовали. Я вам сегодня прочту несколько сцен из «Скопина-Шуйского» Нестора Васильевича Кукольника… На днях будет произведен в действительные статские советники… и давно пора… Патриот-поэт! Петька!

Входит маленький слуга-казачок.

– Принеси мне маленький кинжал…

Весьма важный аксессуар в сцене Ляпунова с Екатериной.

Петька приносил небольшой кинжал. Все усаживались по местам; майор не садился – слушал стоя, заложивши палец за пуговицу военного сюртука.

– Ну-с, я готов. Прочту сцену юродивого с Екатериной.

– «Здравствуй, Катерина, пока господь дает тебе здоровье», – начинал он протяжным, заунывным голосом, от звуков которого, по третьему стиху, испустила пискливую ноту лежавшая под диваном собака.

– Петька! Сколько раз я тебе говорил, чтобы кобеля убирать. Запорю! Ужасно нервный кобель… Извините…

 
Здравствуй, Катерина, пока господь дает тебе здоровье,
И веселись, пока с тобой веселье…
Но придет час, его же знает небо,
Восплачется весь мир и сердце наше богу обнажится.
 

Какие превосходные стихи!

– Совершенно верно изволите говорить, ваше превосходительство.

В середине длинного монолога чтец с неудовольствием обратился к одному из слушавших помещиков:

– Петр Мироныч, ты бы шел в сад. Ты привык у себя на хуторе после обеда отдыхать.

– Я ничего, ваше превосходительство.

– Как ничего? Храпишь!..

– Это вам так показалось. Я слушаю с великим удовольствием.

Дойдя до сцены Ляпунова с Екатериной, он вскакивал со стула, бросал книгу, схватывал кинжал и кричал, подражая трагику Каратыгину:

 
Пей под ножом Прокопа Ляпунова,
Пей под анафему святого царства!..
 

– И эти стихи какой-то Островский вложил в уста пьяному купцу в своей комедии. И как это просмотрело третье отделение? Недоумеваю! Пьяному купцу, которых мы встречаем около винного погреба Костюрина. Я, разумеется, написал об этом в Петербург.

После чтения пили шампанское и шла беседа о драматическом искусстве. Говорил один хозяин.

– Вот если вы мне сделаете честь, пожалуете ко мне в четверг, я вам прочту «Горе от ума» и расскажу вам кое-что, чего вы не слыхали. Вероятно, вы не знаете, что Фамусов списан с моего дяди, Филат Матвеича, известного декабриста… Конечно, это между нами… А Репетилов… ну, да это до четверга.

Истомленные чтением гости, выпивши по нескольку бокалов шампанского, расходились.

Вот к этому-то учителю и попал Райский. Мучил он его чуть не каждодневно, в продолжение целого сезона, закармливал его роскошными обедами, называл его своим дорогим учеником, делал ему подарки и, окончательно научив его, как играть не надо, вселил в него полное отвращение к его прежним сценическим приемам. Райский сделался отличным актером.

После святой недели драматических художников больше не было видно в Белой зале; все они двигались по предназначенным им пунктам: кто плыл по Волге, кто переваливал Уральский хребет, кто кочевал в степи, направляясь к южным городам, кто стремился к берегам Азовского и Черного морей, кого забрасывала судьба на конечный пункт Российского государства – на устье Северной Двины. И все это двигалось, совершая как бы предопределение. Ничто не останавливало: ни дальность пути, ни скудость средств при передвижении, ни перспектива разных сценических неудач – равнодушие публики, которую актеру часто приходится смешить «сквозь незримые ей слезы», и других случайностей. Вперед, в храм славы, в храм искусства, в храм восторгов и самообольщения, в храм злобы и зависти! Вперед, в мир сплетен, в мир нескончаемых интриг, в мир озлобленного самолюбия и коварства!

Теперь уже не существует Белой залы, не существует и прежних актеров; актеры новой формации собираются в ресторане «Ливорно», о котором впереди будет мое слово.[135]

«Новое время», 14 марта 1890 г.

Перед лицом графа Закревского
(Из моей автобиографии)

Во дни оны…


Это было в 1857 году. Давать в то время великим постом публичные литературные вечера не позволялось, хотя первенствующие тогда артисты М. С. Щепкин и К. Н. Полтавцев почитывали в зале Купеческого клуба, но без афиш; да и при выборе пьес для чтения комический элемент изгоняли. Так, Щепкин читал из «Полтавы» Пушкина, Полтавцев «Клермонтский собор» Майкова и т. п., даже нагольный комик-буф В. И. Живокини, и тот должен был читать «Светлану» Жуковского, что выходило, помимо его воли, ужасно смешно.

В Москве гостил знаменитый французский комик Левассер,[136] давал он представления в Малом театре. Графиня Л. А. Нессельроде, дочь графа А. А. Закревского, пригласила меня на один из своих интимных вечеров, на котором был и Левассер. Репертуар моих рассказов был в то время очень не велик, и выступать на турнир с Левассером мне казалось страшным. П. М. Садовский, флегматически понюхав табаку, ободрил меня: «Ничего-с, Иван Федорович, валяйте смело! Граф, если он там будет, так он этого Левассера и не поймет… А вы ему изобразите квартального (сцена в канцелярии квартального надзирателя, первый по времени мой рассказ), и чудесно будет!.. Очень доволен останется».

 

В назначенный час я вошел в гостиную графини и был ей представлен М. II. Лярским, блестящим гвардейским полковником.

– Очень рада, – сказала мне графиня. – Вы его слышали?

– Слышал в Петербурге.

– Я очень рада!.. Он прекрасно!.. Он сейчас будет bon homme[137] петь… А вы поете?

– Нет.

Живая, бойкая, молодая, веселая графиня Лидия Арсеньевна засыпала меня вопросами и представила меня своей графине-матери, которая приветствовала меня с величайшей любезностью.

– Много я слышала об вас, батюшка, – сказала она, – жалко, что граф не может быть сегодня, ну, да вы после доставите ему удовольствие вас слышать.

Мысленно я огорчился, что граф был в отсутствии. Мне очень хотелось поближе посмотреть сподвижника Александра Благословенного,[138] покрытого

 
Славою чудесного похода
И вечной памятью двенадцатого года.
 

Цвет московского высшего общества занимал гостиную графини. Все находились под впечатлением левассеровских куплетов. Левассер исполнял их превосходно, и грим был необыкновенный, чему немало способствовала подвижность его личных мускулов. Он оставил у нас по себе много подражателей, был, так сказать, насадителем у нас куплета.

Из мужчин первенствовали в гостиной графини M. Н. Лонгинов, А. Л. Потапов, тогда флигель-адъютант, и Б. М. Маркевич, камер-юнкер.

Отворилась дверь из соседней с гостиною комнатой, вышел с сияющей улыбкой Маркевич, а за ним Левассер, загримированный старичком, в камлотовой[139] шинели, в кругленькой шляпе, под зонтиком, это – bon homme. Сдержанный хохот раздался в гостиной.

Левассер имел полный успех. Восторгу не было конца. Наступила моя очередь. Неуклюже и застенчиво вышел я на средину гостиной и начал рассказывать. M. Н. Лонгинов передал Левассеру по-французски суть моих рассказов. Я тоже имел успех. Особенно рассказы мои понравились графине-матери.

– От души я, батюшка, посмеялась, – сказала она мне при прощанье, – француз хорош, а вы лучше…

Угрюмый А. Л. Потапов[140] вторил графине, Лонгинов наговорил мне много любезностей, а Маркевич[141] прочитал мне поучение.

– Та среда, – говорил он, – из которой вы берете ваши рассказы, для гостиной не годится. Заметили вы, – Левассера все поняли, а вас нет, хотя вы очень хорошо передаете. Согласитесь сами: например, княгиня Щербатова никогда не бывала в канцелярии квартального надзирателя… Какой ей интерес в вашем рассказе? Вы в Петербурге сделались салонным рассказчиком и в Москве вам предстоит то же… Я слышал, что вас хотят приглашать многие. Мы с вами поговорим. Я вам подскажу, что нужно для гостиной. Вам нельзя идти на хвосте у Островского – он свою песню спел… Вам нужно… Мы с вами поговорим… Отчего вы не обратитесь к Тарновскому (переводчику водевилей)? Он для вас напишет, наконец – я вам напишу… Мы поговорим…

Левассер так взглянул на мои рассказы: он сравнил меня со своим соотечественником Henry Monnier[142] и сказал, что если он моих рассказов не понял, то прочувствовал, и, крепко пожавши мою руку, назвал меня camarad'oм.

Графиня Нессельроде спросила меня, отчего я не прочту своих рассказов в Малом театре.

Я отвечал, что это постом запрещено.

– А как же Левассер?

– Иностранцам позволено.

– Какой вздор! Граф вам разрешит. Я ему скажу.

На другой день я получил записку, которую прочитав, выразумел, что я должен явиться к графу Закревскому в восемь часов утра, и не с главного подъезда, а со двора.

По узкой лестнице взобрался я во второй этаж и очутился в длинной передней. Передняя проявляла кипучую деятельность. Несколько пар сапог со шпорами отражали от себя ослепительный блеск, а одна пара готовилась к восприятию блеска. Казачок-лакей смазывал ее ваксой, ходил по ней густой щеткой, дышал на нее и т. п. Сюртук с густыми белыми эполетами гордо распростерся на длинной вешалке, около него стоял длинный лакей с веником. На диване сидел в вицмундире чиновник со Станиславом на шее, рядом с ним какой-то купец.

– Что вам угодно? – спросил меня толстенький старичок в сюртуке и белом жилете.

– Мне нужно к графу…

– По какому делу?

– Графу известно, что я к нему приду.

– Этого невозможно! – возразил старичок, осматривая меня с ног до головы. – Если прошение какое…

– Нет, вы просто доложите. – Я назвал свою фамилию.

– Все это я очень хорошо понимаю и фамилию вашу мне сказать не трудно, но только этого никак нельзя. Иван Дмитриевич, – обратился он к чиновнику, – объясните им.

Чиновник посмотрел на меня в упор.

– У вас, может, письмо есть?

– Нет.

– Трудно!

– Да вы отчего же сказать не хотите? – спросил меня снова старичок.

– Может, живописец, – процедил сквозь зубы лакей, стоявший у мундира.

Несколько секунд раздумья.

– Извольте, я доложу, только бы… чего не случилось. Извольте снять пальто.

Я снял. Веник ерзал по мундиру, щетка сверкала по сапогу. Чиновник пристально смотрел на дверь, в которую ушел старичок.

– Пожалуйте! – послышалось из двери, но уже тоном ласковым. – Пожалуйте! Граф сейчас выйдет.

Мы вошли в обширную комнату, в которой стояло два огромных письменных стола.

– Вот вы обождите здесь, – заговорил старичок шепотом. – Граф вон оттуда выйдет… Вы ему и доложите все, что вам нужно. Он добрейший человек и любит, чтоб с ним смело говорили.

В дверях показалась в халате крупная, важная, плешивая, величавая фигура графа Закревского.

– Здравствуй! – сказал он резким хрипловатым голосом.

Я почтительно поклонился.

– Да ты совсем молодой… Ты мальчик… Очень рад для тебя сделать все… Мне графиня об тебе говорила. Садись. Что тебе нужно?

Я изложил свою просьбу, что желаю прочесть свои рассказы перед публикой.

– Хорошо. Подожди здесь. Придет Федор Петрович, он тебя устроит.

С этими словами граф вышел и воротился через полчаса в сюртуке без эполет. Вслед за ним вошел Федор Петрович.

– Вот, Федор Петрович, в чем его просьба. Он просит…

– Мне графиня говорила, ваше сиятельство… Я думаю, можно в частной зале, а не в театре… Ведь это решительно все равно… Графиня уж и зало нашла.

– Прекрасно. Только ты, – обратился он ко мне, – съезди к Верстовскому (управляющему московских театров) и скажи ему, что я согласен.

Маститый маэстро Верстовский изъявил полное свое согласие и пожалел, что он не может дозволить в театре.

Первый мой литературный вечер дан был на Тверской, в зале А. А. Волкова. Вся московская знать почтила меня своим присутствием.

На другой день я был приглашен к графу на вечер, на котором должен был участвовать Левассер и М. С. Щепкин. Вечер был блестящий. Михаил Семенович с чувством и одушевлением прочел стихотворение Пушкина «Полководец» и произвел на участников двенадцатого года сильное впечатление. Старец-комендант Стааль прослезился. Левассер понравился барыням и молодому поколению. Антракт. Подали мороженое. Граф подозвал меня к себе и шутливо-повелительным тоном произнес: «Зарежь его!» (то есть Левассера). Я вышел на эстраду и имел большой успех, даже удостоился рукопожатия от графа и от древнего старика Стааля.

– Ведь он наш, Михаил Семенович, здешний… московский, – обратился граф к Щепкину.

Михаил Семенович прослезился и поцеловал меня в лоб.

После 1881 г.

122«Графиня Клара д'Обервиль» – драма в переводе П, А. Каратыгина, в 1840-х годах шедшая с успехом на сцене многих театров.
123Знаменитая ярмарка в городе Макарьеве Нижегородской губернии, переведенная после пожара в Макарьеве в 1817 году в Нижний Новгород.
124Павел Степанович – П. С. Мочалов.
125Так он называл трагика Каратыгина. – И. Г
126Светская женщина (франц.).
127Субретка – персонаж комедий и водевилей, плутоватая горничная, обычно поверенная своей госпожи.
128«Материнское благословение» – драма (перевод Н. Перепельского, псевдоним Н. А. Некрасова), имевшая большой успех.
129Комильфотный – отвечающий всем светским правилам.
130Алан – актер французской драматической труппы в Петербурге.
131Спаржа – выросшие под землей стебли спаржи употребляются в пищу.
132Каплун с трюфелями – изысканное блюдо. Специально откормленный и зажаренный петух с приправой из трюфелей – съедобных грибов.
133Арну-Плесси – известная французская актриса.
134На закуску (франц.).
135Продолжения «Белой залы» Горбунов не написал.
136Левассер Пьер (1808–1870) – французский комический актер.
137Простак (франц.).
138Александр Благословенный – русский царь Александр I
139Камлотовый – из камлота – плотной шерстяной ткани в полоску.
140Потапов А. Л. (1818–1886) – генерал, в 1862–1864 годах начальник штаба корпуса жандармов и управляющий III отделением.
141Маркевич Б. М. (1822–1884) – романист
142Henry Monnier – Анри Монье (1805–1877). Французский драматург, актер и карикатурист.
Рейтинг@Mail.ru