bannerbannerbanner
Воспоминания

Иван Федорович Горбунов
Воспоминания

Полная версия

Воспоминания


В начале декабря 1849 года на письменном столе в кабинете покойного учителя моего Н. В. Берга[1] я увидел четыре тетрадки, сложенные в четверку, писанные разными почерками. На обложке первой было крупно написано «Банкрот». Это слово зачеркнуто и под ним тоже крупно: «Свои люди – сочтемся»,[2] комедия в 4-х действиях, соч. А. Островского».

«Какое приятное занятие эти танцы! Что может быть восхитительнее!..» – начал читать я.

Этот монолог охватил все мое существо. Я прочитал всю пьесу, не вставая с места.

– Позвольте списать, Николай Васильевич! – обратился я к Бергу.

– Сегодня я должен отдать назад. Островский будет читать ее у М. Г. Попова (университетский товарищ Александра Николаевича). Пьеса вряд ли будет напечатана.

В тот же день, в обед, я пришел к Матвею Григорьевичу Попову и предложил ему свои услуги переписать пьесу с тем, чтобы один экземпляр оставить у себя. Писал я в то время отлично.

– Вероятно, автор нам это позволит, – отвечал Матвей Григорьевич, и тотчас же усадил меня в своем кабинете, дал мне какую-то необыкновенно глянцевитую бумагу, на которой писать так же было трудно, как на стекле, тем более что и перья тогда употреблялись более гусиные!

Около восьми часов вечера в кабинет вошел белокурый, стройный, франтовато одетый (в коричневом со светлыми пуговицами фраке и, по тогдашней моде, в необыкновенно пестрых брюках) молодой человек, лет двадцати пяти. Набил трубку табаку, выпустил два-три клуба дыму и сбоку, мельком взглянул на мое чистописание.

Это был А. Н. Островский.

– Позвольте вас спросить, – робко обратился я к нему, – я не разберу вот этого слова.

– «Упаточилась», – отвечал он, посмотрев в тетрадку, – слово русское, четко написанное.

Спросил я, впрочем, не потому, что не разобрал этого слова, а просто я горел нетерпением услыхать его голос.

В восемь часов в зале началось чтение. Мы с братом Матвея Григорьевича слушали из кабинета. До конца, до мельчайших подробностей ведомый мне мир, из которого взята пьеса, изумительная передача в чтении характеров действующих лиц произвели на меня неизгладимое до сих пор впечатление.

В течение декабря и января я переписал пьесу три раза и выучил ее наизусть. Она была напечатана з мартовской книге «Москвитянина» 1850 года, но играть ее на сцене не позволили.[3] Автор был взят под надзор полиции.

– Это вам больше чести, – сказал ему граф Закревский, лично объявляя Островскому распоряжение высшего начальства.

Граф Закревский любил произведения Островского. Пьесы «Свои люди – сочтемся» и «Бедность не порок» автор читал у него в доме.

Надзор был снят по всемилостивейшему манифесту при вступлении на престол императора Александра II.

– Позвольте вас поздравить! – с улыбкою сказал Александру Николаевичу квартальный надзиратель, объявляя ему о снятии с него надзора.

– Вас тоже позвольте поздравить с окончанием беспокойств и поблагодарить, что вы меня здраво и невредимо сохранили.

Квартальный расшаркался.

– Кажется, мы вас не беспокоили и доносили об вас как о благороднейшем человеке. Не скрою, однако, что мне один раз была за вас нахлобучка.

Эта встреча с Александром Николаевичем повлияла на всю мою дальнейшую судьбу. Я жил в то время на окраине Москвы, в захолустье: давал уроки в небогатых купеческих домах.

Я был страстный любитель театра. С одним приятелем мы ходили в Малый театр чуть не каждый день, и сидели всегда в райке. У нас были там свои привилегированные места, которые занимать никто не мог, потому что мы забирались в театр до спуска средней люстры. Соседями нашими были большею частью студенты Московского университета и один почтенный учитель русской словесности Андрей Андреевич, всегда ходивший в синем форменном фраке и белом галстуке. Он постоянно вступал со студентами в спор о пьесе и ее исполнителях.

В зале пусто и темно, лишь в оркестре мелькает несколько огоньков. Посреди мрака и тишины вдруг пиликнула скрипка, ей отвечает другая, третья… Смолкло. Огоньки начинают прибывать. Маленькую трель испустила флейта; дали знать о своем существовании литавры… Свету в оркестре все больше и больше. Дружатся между собою скрипки; крякнул контрабас; нежную, сладенькую нотку дала виолончель… В оркестре начинается полная жизнь: все инструменты пришли в движение. Люстра медленными порывами выходит из отверстия. Раек с шумом и криком наполняется зрителями. Места берутся с бою.

– Нет, вы позвольте! Мы тоже деньги заплатили.

– Я и в креслах могу сидеть.

– Ну, так туда и пожалуйте по вашему чину.

– Что вы, – в баню, что ли, пришли?

– Послушайте, тут дамы.

– Что ж, мы ничего такого не говорим.

– Поберегите ваши слова для Таганки.

– Мы в Тверской-Ямской живем, а не в Таганке.

– Оно и видно.

Успокоились, уселись.

– Какая игра?

– «Лев Гурыч Синичкин».[4]

– Живокини действует?

– Действует.

– Ублажит! Намедни он на кровати с господином Васильевым[5] разыгрывали… умора!

– Почтенный, подвиньтесь маленько.

– Не забывайся!

– Ух, как страшно!

– В шубе-то, пожалуй, сопреешь, а девать ее некуда.

– В шубе совсем невозможно – растаешь: жара, как в кузнице.

– Квасок малиновый!

– Что ты тут топчешься? Еще игра не начиналась, а уж он с квасом!

– Ты приходи по третьему поту, а теперь пока рано: к твоему квасу еще расположения нет.

– В купонах сидеть превосходнее, а для дам даже оченно. А здесь так намнут…

– Кто же это позволит?

– Да тут, тетенька, и позволения вашего не будут спрашивать, потому – теснота. Видите, как народ прет.

Подобные перемолвки продолжаются и во время антрактов.

Купцы, в среде которых мне приходилось бывать, были неохотливы до театра.

– Живем мы в тех же направлениях, как наши старики жили. И слава богу, – лучше нам не надо! – говорили они.

На сцене Большого московского театра знаменитая танцовщица Фанни Эльслер. Москва преклонялась пред ее талантом. В книжных и музыкальных магазинах выставлены ее портреты; ресторатор Шевалье готовит котлеты а la Fanny Eisler;[6] в табачных магазинах предлагают папиросы Fanny Eisler; модистки мастерят шляпки Fanny Elsler. Имя Фанни Эльслер у всех на языке. Балетоманы наверху блаженства; поэты бряцают на лирах. Увлечение дошло до того, что один солидный чиновник, занимавший видный служебный пост, в порыве восторга, вскочил на козлы кареты артистки и проследовал с нею до ее отеля. Были очень почтенные люди, считавшие за счастье получить от нее на память башмаки, в которых она танцевала. Поэты приветствовали ее восторженными стихами. Н. В. Берг выходил из себя; все ему в ней нравилось.

 
 
Да, мне милы и за то вы,
Что, любя Москву мою,
Полюбили в ней еще вы
Наши горы Воробьевы,
Что гуляли по Кремлю.
 

Описывая поездку артистки на Поклонную гору, поэт восклицает:

 
На горе у нас Поклонной
Положили вы поклон, —
На горе, отколь в дни оны
Подошли к стенам Москвы,
Распустив свои знамена,
Грозных галлов легионы —
Бонапартовские львы.
Там, свои покинув дрожки,
Вы смотрели на Москву,
Там и ваши чудо-ножки,
Пропорхнувши вдоль дорожки,
Смяли нашу мураву;
И слегка напечатленный
Ваших ножек нежный след,
Вашей славой озаренный,
Прирастет к горе Поклонной,
Прирастет на много лет.[7]
 

Андрей Андреевич был в восторге от Фанни и во время антрактов читал нам лекции «о мастерстве и художестве».

– Это – художница! Это – великая художница! Это – предел хореографическому искусству: дальше уже там нет ничего. Все наши танцовщицы перед ней только большие мастерицы и больше ничего! Мне жалко смотреть на прыгающих мужчин, на кружащихся девушек и девочек, но я с благоговением смотрю на выдвигающуюся из толпы художницу.

А в захолустье у нас так понимали Фанни Эльслер.

– Боже мой, как она превосходно танцует! – говорил в семействе своего дяди, богатого фабриканта, молодой человек, кончивший курс в Коммерческом училище.

– Затанцуешь, как пить и есть захочешь, – и из дудке заиграешь, – замечает дядя.

– Помилуйте, разве можно про Фанни Эльслер так говорить?

– Что она тебе кума, что ли? Ты бы об душе своей больше подумал…

– Душа тут ни при чем, душа цела будет, если я в театр пойду.

– Ну, не скажите! – возражает тетка.

– Что с дураком разговаривать, – заключает дядя, – в церковь ежели придет – одному святому кивнул, другому моргнул, третий сам догадается, а вот но театрам – наше дело.

Такое воззрение на театр все-таки не удерживало захолустье иногда посетить его. Это обыкновенно бывало на масленице. В эти дни театральным начальством и репертуар приноравливался ко вкусам захолустья: давали обыкновенно «Парашу Сибирячку»,[8] «Наполеоновский генерал, или Муж двух жен», «Идиот, или Гейньбергское подземелье», «Принц с хохлом, бельмом и горбом», и другие, подобные этим пьесы, в которых Живокини и Никифоров клали, как говорится, в лоск почтеннейшую публику. Непрерывный смех и взвизгивание раздавались сверху донизу.

– Положим, что смешно, но ведь это балаган! Тут нет ничего эстетического, – говорил наш ментор Андрей Андреевич.

Я восхищался игрой Живокини, и такой приговор о нем мне не нравился.

– Вы возьмите по сравнению: смех, которым вас дарит Садовский, и смех, который вынуждает из вас Живокини.

И он читал нам лекцию о смехе.

С появлением на сцене комедии Островского «Не в свои сани не садись» на московской сцене начинается новая эра. Я был на первом представлении этой комедии.[9] Она была дана в бенефис Косицкой. Взвился занавес, и со сцены послышались новые слова, новый язык, до того неслыханный со сцены; появились живые люди из замкнутого купеческого мира, люди, на которых или плевал с высоты своего невежества петербургский драматург Григорьев «с товарищи», заставляя их говорить не существующим, сочиненным дурацким языком, или изображали их такими приторными патриотами, что тошно было смотреть на них. Например, в одном водевиле из народного быта мужик поет:

 
Русских знает целый свет,
Не с руки нам чванство…
Правду молвил я иль нет
 

(Обращаясь к публике):

 
Пусть решит дворянство.
 

Посреди глубокой тишины публика прослушала первый акт и восторженно, по нескольку раз, вызывала исполнителей. В коридорах, фойе, в буфете пошли толки о пьесе. Восторгу не было конца. Во втором акте, когда Бородкин поет песню, а Дунюшка останавливает его: «Не пой ты, не терзай мою душу», а тот отвечает ей: «Помни, Дуня, как любил тебя Ваня Бородкин…» – театр зашумел, раздались аплодисменты, в ложах и креслах замелькали белые платки.

Восторженный ментор наш Андрей Андреевич обтер выступавшие на глазах его слезы и произнес:

– Это – не игра. Это – священнодействие! Поздравляю вас, молодые люди, вам много предстоит в жизни художественных наслаждений. Талант у автора изумительный. Он сразу встал плечо о плечо с Гоголем.

Под бурю аплодисментов, без апломба, застенчивый, как девушка, в директорской ложе показался автор и низко поклонился приветствовавшей его публике.

Таланты Васильева (Бородкин) и Косицкой (Дуняша) проявились в этих ролях во всю меру. Совершеннее сыграть было невозможно. Это была сама жизнь.

В это время из московских актеров я был знаком только с одним – Петром Гавриловичем Степановым, игравшим в пьесе «Не в свои сани не садись» роль Маломальского, трактирщика.

Петр Гаврилович был человек крайне оригинальный. Несмотря на свои почтенные лета, он часто проделывал ребяческие шутки. Актер он был, как говорится, на вторые роли, но был необыкновенный и замечательный грим. Он мне рассказывал, что император Николай Павлович приказал вызвать его в Петербург для исполнения только одной роли князя Тугоуховского в «Горе от ума». Эту немую роль своим исполнением и гримировкой он выдвинул на первый план. Императрица Александра Феодоровна при появлении его на сцену признала в нем одного московского сановника (князя Юсупова) и очень смеялась.

Вскоре после первого представления «Не в свои сани» он пригласил меня пить чай в трактир Пегова, где теперь ресторан «Эрмитаж» Оливье. Выпили мы «четьи ре пары» (так в то время определялась порция чаю), – Петр Гаврилович отдал половому деньги, который через минуту принес их обратно и положил на стол.

– Что значит? – с удивлением спросил Петр Гаврилович.

– Прикащик не берет, – с улыбкой отвечал половой.

– Почему?

– Не могу знать, не берет. Ту причину пригоняют…

– Извините, батюшка, мы с хозяев не берем, – сказал, почтительно кланяясь, подошедший приказчик.

– Разве я хозяин?

– Уж такой-то хозяин, что лучше требовать нельзя! В точности изволили представить. И господин Васильев тоже… «кипяточку!»… на удивление!

– За комплимент благодарю сердечно, а деньга все-таки возьми.


Постом 11 марта 1853 года сгорел Большой московский театр. Пожар начался утром. Шел маленький снежок. Я был на этом пожаре. Смелого и великодушного подвига кровельщика Марина, взобравшегося по водосточной трубе под самую крышу для спасения театрального плотника, – не видал. Зрелище пожара было внушительно. Странно было смотреть, как около этого объятого пламенем гиганта вертелись пожарные со своими «спринцовками». Брандмайор, брандмейстеры, пожарные неистово кричали осиплыми, звериными голосами:

– Мещанская, качай!

Труба Мещанской части начинает пускать из своего рукава струю, толщиною в указательный палец. Две-три минуты покачает – воды нет.

– Воды! – кричит брандмейстер. – Сидоренко! В гроб заколочу!..

Сидоренко, черный как уголь, вылупив глаза, поворачивает бочку.

– Сретенская!.. Берегись!..

– Публика, осадите назад! Господа, осадите назад! – кричит частный пристав.

Никто не трогается с места, да и некуда было тронуться: все стоят у стены Малого театра. Частный пристав это так скомандовал, для собственного развлечения. Стоял, стоял, да и думает: «Дай крикну». И крикнул… Все лучше…

– Назад, назад! Осадите назад! – вежливо-презрительным тоном покрикивает, принимая на себя роль полицейского, изящно одетый адъютант графа Закревского.

Все стоят молча. Адъютант начинает сердиться.

– Я прикажу сейчас всех водой заливать! – горячится адъютант.

– Вода-то теперича сто целковых ведро! Киятру лучше прикажите заливать, – слышится из толпы.

Хохот.

– Два фантала поблизости, из них не начерпаешься. На Москву-реку за водой-то гоняют. Скоро ли такой огонь ублаготворишь?

– Смотри, смотри! Ух!

Крыша рухнула, подняв кверху мириады искр.

А гигант все горит и горит, выставляя из окон огромные пламенные языки, как бы подразнивая московскую пожарную команду с ее «спринцовками». К восьми часам вечера и начальство, и пожарные, и лошади – все выбились из сил и стояли.


Летом последовала война с Турцией. К осени с берегов Дуная стали приходить известия о небольших стычках наших войск с турецкими, Расположенные в Москве войска, напутствуемые благословением московского первосвятителя Филарета, выступали на брань. «Московские ведомости» становились с каждым днем интереснее. Патриотический дух Москвы поднимался все выше и выше. Загудели московские колокола при известии о Синопском бое; возликовала Москва от победы Бебутова[10] над сераскиром[11] эрзерумским. В «Московских ведомостях», чуть не в каждом номере, стали появляться патриотические стихотворения дотоле неведомых поэтов – В. Павлова, Веры Головиной, Е. Колюпановой, князя Цертелева, Василия Поедугина; потом пошли известные литераторы М. А. Стахович[12] и Ф. Б. Миллер,[13] наконец, стали по рукам ходить стихотворения Хомякова[14] «Тебя призвал на брань святую», «Глас божий! Сбирайтесь на праведный суд» и знаменитое в то время стихотворение «Вот в воинственном азарте воевода Пальмерстон», положенное на музыку двумя композиторами – Бавери и Дюбюком и иллюстрированное П. И. Боклевским.[15] Б. Н. Алмазов[16] написал стихотворение «Крестоносцы». Ликования продолжались, а с Запада шли к нам грозные тучи, чувствовалось, что ликованию наступает конец. У Иверской, в здании присутственных мест, и на Воздвиженке, в казенной палате, раздавались стоны и рыдания рекрутских жен и матерей.

 

«Набор!» Боже, что это за страшное слово было в то время! Что за страшные сцены совершались в рекрутских присутствиях!

– Годен в команду! – раздается голос председателя рекрутского присутствия.

– Бог с тобой, Микита Митрич! Задаром ты нашу семью разоряешь, – говорит, всхлипывая, рекрут сдатчику-мироеду, – твоему племяннику идти следовает.

– Ваше сиятельство, – вырываясь из рук солдата, говорит, обращаясь к присутствию, рекрут. – Я могу! Нужды нет, что пьяный! Ежели мне теперича еще поднести – я куда угодно!

– Ежели он деревню спалил – ему в Сибири место, а ты его в некрута царские привез, – говорит старик-крестьянин барскому приказчику. – Которые на очереди, ты тех не отдаешь!

– Тятенька, голубчик! Затылочек заметить приказала – радостно вскрикивает молодой красивенький парень, выскакивая из дверей присутствия. – Расширение жилы!

– Тебе как затылок-то брить: по-модному, что ли? – острит цирюльник – солдатик из жидков.

– Нам все одно, – отвечает за сына старик отец. – стыда в этом нет. Садись, Петруша, садись. Мать-то уж, чай, там досыта навылась!

– В госпиталь на испытание! – раздается голос председателя.

– В гошпиталь на воспитание! – кричит солдатик, выпроваживая из присутствия «сомнительного» рекрута.

– Я человек ломаный! Мне сорок годов. У меня уж скрозь ребра кишки видно, а меня в солдаты! Какой же это порядок! Какой я солдат! Мне, по-божьему-то, в богадельню бы куда… Мало ли нашего брата мещанина путается, которые непутные сами продаются в охотники. Я живописец, образа писал, никого не трогал… – говорит, трясясь всем телом, бледный, худой посадский мещанин.

– Мастеровщина ваша так теперь и летит! – замечает один из сдатчиков. – Портных очень начальство обожает: как сейчас портной, так и пожалуйте!

– Портной теперь человек нужный.

– Ну, положим портной, – вмешивается кто-то, – а ежели сайками кто торгует – тех за что? На Яузском мосту вчера одного так с лотком в прием и потащили.

Сердце надрывалось, – больно было смотреть на новых рекрутиков, препровождаемых вечером в Крутицкие казармы.[17] Толпа, стоявшая несколько часов без порток в рекрутском присутствии, ожидая своей очереди, обезображенная жидом-цирюльником – это было переселение душ на двадцать пять лет в иной мир, в мир розог, шпицрутенов, фухтелей,[18] линьков,[19] зуботычин.

Во время набора последовал манифест о разрыве дипломатических сношений с Англией и Францией. Московский трактир обругал Наполеона жуликом.[20]


В театре в это время дела шли своим порядком. Из Петербурга прислана была для постановки новая пьеса актера Григорьева «Подвиг Марина». Из уважения ли к подвигу, или по другим причинам, эту нелепость сыграли, и успеха она никакого не имела.

В один из спектаклей я узнал от моего приятеля, что Островский написал новую пьесу «Бедность не порок».[21] На другой же день я пошел к Александру Николаевичу. Он жил тогда у Николы в Воробине, под горой, на берегу реки Яузы, в собственном небольшом деревянном домике. Домик этот стоит и поныне. Но… там, в этом домике, где великий художник свои «вещие персты на живые струны вскладаше» и эти струны пророкотали «Свои люди – сочтемся», «Грозу», «Воеводу», – там теперь увеселительное заведение с «распитием на месте».

Александр Николаевич принял меня крайне ласково, и я стал переписывать пьесу у него в кабинете. На другой день его посетил Аполлон Александрович Григорьев. Не придавая никакого значения своим рассказам – у меня их в то время было три: «Сцена у квартального надзирателя», «Сцена у пушки» и «Мастеровой», – я рассказал сначала одну сцену, потом другую, потом третью. Аполлон Александрович затребовал продолжение, но у меня больше не было. Александр Николаевич сдержанно, а Аполлон Александрович восторженно похвалили меня.

– Вы наш! – воскликнул он, ударяя меня по плечу. Дня через два Александр Николаевич читал пьесу у себя. Собрались ее слушать: Н. А. Рамазанов,[22] П. М. Боклевский, А. А. Григорьев, Е. Н. Эдельсон,[23] Б. Н. Алмазов, А. И. Дюбюк и другие. Ждали П. М. Садовского, но он не был. Всем присутствовавшим пьеса была уже известна: они слушали ее во второй раз. После чтения Александр Николаевич предложил мне рассказать мои сцены. Успех был полный. С этого вечера я стал в этом высокоталантливом кружке своим человеком. Е. Н. Эдельсон стал мне давать небольшие книжки для рецензии в «Москвитянине», а Аполлон Александрович настоятельно требовал, чтобы я написал что-нибудь для журнала. Я написал небольшую сцену «Просто случай», помещенную потом в «Отечественных записках» 1855 года.

Александр Николаевич меня вывозил в свет, до Погодина включительно. Мы были несколько раз у графини Е. П. Растопчиной, у С. А. Пановой. Она жила на Собачьей площадке. Сын ее, Николай Дмитриевич, страстный любитель музыки и литературы, устраивал у себя спектакли.[24] В одном из спектаклей участвовал Александр Николаевич в роли Маломальского, и я вышел в первый раз на сцену в роли полового.

На этом спектакле я в первый раз познакомился с Провом Михайловичем Садовским. Он остался очень доволен моими рассказами, и я несказанно был счастлив, что вызвал смех у царя смеха.

– Приходите ко мне каждый день, – сказал мне на прощанье Пров Михайлович.

И стал я к нему ходить каждый день, и привязался я к этому редкому человеку и гениальному артисту всей душой, и пользовался его взаимной любовью до конца его дней. Он тоже полюбил меня и поручил мне обучение своего сына Миши[25] грамоте. Мальчик оказался чрезвычайно способным, и мне не стоило никакого труда заниматься с ним.

Принимала также участие в спектаклях Н. Д. Панова графиня Растопчина, сама писавшая для себя небольшие пьески, обыкновенно в два-три лица и разыгрывала их с И. В. Самариным, актером Малого театра. Режиссерскую часть принимали на себя Н. А. Рамазанов и Н. И. Шаповалов.[26] Спектакль заключался дивертисментом,[27] в котором участвовали А. И. Дюбюк, П. М. Садовский и я.

Гостеприимные двери А. А. Григорьева радушно отворялись каждое воскресенье. «Молодая редакция» «Москвитянина» бывала вся налицо: А. Н. Островский, Т. И. Филиппов,[28] Е. Н. Эдельсон, Б. Н. Алмазов, очень остроумно полемизировавший в то время в «Москвитянине» с «Современником» под псевдонимом Ераста Благонравова. Шли разговоры и споры о предметах важных, прочитывались авторами новые их произведения: так, Борис Николаевич в описываемое мною время в первый раз прочитал свое стихотворение «Крестоносцы»; А. А. Потехин, только что выступивший на литературное поприще, – свою драму «Суд людской – не божий»; А. Ф. Писемский, ехавший из Костромы в Петербург на службу, устно изложил план задуманного им романа «Тысяча душ». За душу хватала русская песня в неподражаемом исполнении Т. И. Филиппова; ходенем ходила гитара в руках М. А. Стаховича; сплошной смех раздавался в зале от рассказов Садовского; Римом веяло от итальянских песенок Рамазанова. Вот одна из его песенок:

 
Отслужили литанию[29]
Богоматери святой.
И засел в исповедницу
Капуцин[30] седой.
Перед старцем на коленях,
Утопаючи в слезах,
Мариуччи молодая
Кается в грехах:
«Padre mio![31]» Влюблена я…»
«Что ж, мое дитя,
То не смертный грех —
Случалось, был влюблен и я».
«Вот что, padre, онамедни
Дома я была одна,
Мама с братом у обедни,
Я стояла у окна…
Вдруг стучится кто-то в двери…
Сердце замерло во мне!
То был он!.. Мадонна Sancta![32]
Буду я гореть в огне?»
«И ты двери отворила?…
Sancta Trinita!»[33]
«Отворила», что ты, padre!
Дверь была не заперта».
 

Бывали на этих собраниях: Алексей Степанович Хомяков, Никита Иванович Крылов,[34] Карл Францевич Рулье.[35] Из музыкально-артистического мира: А. И. Дюбюк, И. К. Фришман,[36] певец Бантышев[37] и другие. Не пренебрегал этот кружок и диким сыном степей, кровным цыганом Антоном Сергеевичем, необыкновенным гитаристом, и купцом «из русских» Михаилом Сергеевичем Соболевым, голос которого не уступал певцу Марио.[38]

Чуть не каждый день Александр Николаевич уезжал куда-нибудь читать свою новую пьесу. Толков и разговоров о ней по Москве было много. Наконец она назначена к представлению. Роли были розданы, и автор прочел ее артистам в одной из уборных Малого театра.

Часто посещая Прова Михайловича за кулисами во время репетиций и спектаклей, я перезнакомился со всеми артистами. Московская труппа того времени сияла своими талантами. Маститый ветеран сцены Щепкин хотя и готовился к празднованию своего пятидесятилетнего юбилея, но талант его не угасал. Городничий, Фамусов, Утешительный[39] являлись на сцене все теми же нестареющими созданиями. Колоссальный талант Садовского, после исполнения им купца Русакова в «Не в свои сани не садись» Островского, вырос во всю меру; молодое дарование Сергея Васильева проявилось во всем блеске. Самарин, в своем неблагодарном репертуаре молодых людей, стоял очень высоко; Шуйский, вернувшийся из Одессы, сразу занял в труппе почетное место. А какие были первоклассные актеры: Живокини, Никифоров, Степанов!.. Женский персонал, хотя сравнительно и бедный по количеству, не отставал от мужского по качеству. Какие слезы извлекала у зрителей Л. П. Косицкая; какими живыми лицами являлись на сцене А. Т. Сабурова, С. П. Акимова и сестры Бороздины – Варвара и Евгения; с какой художественной правдой передавала свои роли Екатерина Николаевна Васильева!

Мнения в труппе относительно новой пьесы разделились. Хитроумный Щепкин, которому была назначена роль Коршунова, резко порицал пьесу. Он говорил: «Бедность не порок, да и пьянство – не добродетель». Шуйский следовал за ним. Он говорил: «Вывести на сцену актера в поддевке да в смазных сапогах – не значит сказать новое слово». Самарин, принадлежавший к партии Щепкина, хотя и чувствовал, что роль (Митя) в новой пьесе ему не по силам, – молчал. А Петр Гаврилович Степанов говорил: «Михаилу Семенычу с Шуйским Островский поддевки-то не по плечу шьет, да и смазные сапоги узко делает – вот они и сердятся». Точно: ни ветерану русской сцены, ни блестящему первому любовнику Самарину, ни прекрасному (водевильному в то время) актеру Шуйскому новые, неведомые им типы Островского не удавались. «Новое слово» великого писателя застало их врасплох. Для этого «слова» выдвинулись свежие, молодые силы в лице С. В. Васильева и И. П. Косицкой и, соединившись с Садовским и Степановым, поставили репертуар Островского так высоко, что он на долгое время сделался господствующим на московской сцене.

Михайло Семенович должен был посторониться, и, мне кажется, в этом и вся причина его нерасположения к пьесам нового писателя. Невозможно, чтобы мог величайший из русских артистов, видавший на своем веку всякие виды, живший духовной жизнью в самом ученом и образованном кругу, пятьдесят лет прослуживший драматическому искусству, мог не понять таких созданий, как «Свои люди – сочтемся», «Бедная невеста», «Не в свои сани не садись», а он прямо говорил, что он их не признает, а об «Грозе» отзывался с отвращением. В споре об этой пьесе он до того разгорячился, что стукнул костылем и со слезами сказал:

– Простите меня! Или я от старости поглупел, или я такой упрямый, что меня сечь надо.

Садовский объяснял это по-своему:

– Ну, положим, Михаил Семенович может дурить на старости лет: он западник, его Грановский наспринцовывает, – а какой же Шуйский западник? Он – Чесноков.[40]

Объясняли это еще тем, что круг, в котором вращался Михаил Семенович, так называвшиеся в то время «западники» (Грановский, Кудрявцев,[41] Катков), неприветливо смотревшие на нового автора, который, за принадлежность к «молодой редакции» «Москвитянина», сопричастен был к лику славянофилов.

Все-таки на конце своей славной жизни, года за три или четыре до смерти, ветеран-художник протянул руку примирения Любиму Торцову и сыграл его в Нижнем Новгороде (не знаю – повторил ли он эту роль в Москве). С потоком слез обнял он и…

Мы участвовали на литературном утре в Московской четвертой гимназии, в доме Пашкова. Читали А. Н. Островский, П. М. Садовский, М. С. Щепкин, С. В. Шуйский, И. В. Самарин и я. Блестящая публика собралась на наше чтение, тем более что сбор с него поступал в одно из благотворительных заведений, и раздачу билетов приняли на себя дамы высшего света.

Вышел на эстраду Михаил Семенович. Долго неумолкавшим громом рукоплесканий встретила его публика. Кончился восторженный прием. Михаил Семенович стоит молча… Аплодисменты раздаются снова… Молчание*

– Старик забыл, – говорит Шуйский. Гробовое молчание.

– Столбняк нашел! Надо выйти подсказать, – говорят.

На меня пал жребий идти на эстраду. Что подсказать? Кажется, на афише не было назначено, что он будет читать. Кто говорит – «Полководец» Пушкина; кто говорит – про Жакартов станок,[42] стихотворения, которые он читал часто.

 
Наш Щепкин не раз про Жакартов станок
Рассказывал нам со слезами, —
И сам я от слез удержаться не мог,
И плакали Корши[43] все с нами.
 

Решили: про Жакартов станок.

Я вышел на эстраду и сказал совсем растерявшемуся Михаилу Семеновичу первый стих:

 
Честь и слава всем трудам…
 

Старик воспрянул и с страстным одушевлением прочитал стихотворение (это было за два года до его смерти).

– Что с вами, Михаил Семенович? – окружили его, когда он вошел в залу, из которой выходили на эстраду.

– Да уж, должно быть, к праотцам пора! А тебе большое спасибо! – обратился он ко мне. – Я думаю, тебе конфузнее было выходить, чем мне молча стоять.

– Мы не знали, что вы хотите читать: мы думали подсказать вам «Полководца», – сказал Самарин.

– Совсем бы зарезали! «Полководца» уж я давно не читал, а это-то сегодня раза три пробежал, – отвечал Щепкин.

С потоком слез обнял он меня и в то же время Островского. Сцена была чувствительная. Не помню слов, какие говорил Щепкин, но помню, что Александр Николаевич очень растрогался.

– Какой счастливый Александр Николаевич! – сказал Садовский, когда мы пошли домой.

– Чем?

– Как чем? Михаил Семенович-то «приидите поклонимся» ему сделал.


В театре также были славянофилы и западники. Щепкин, Шуйский, Самарин были западники, Садовский был славянофил.

– Любовь, ты западница или славянофилка? – обратился раз Садовский к Л. П. Косицкой.

– Я, милый мой, на всякое дело гожусь, лишь бы правда была. Ты какой веры – славянофил? Ну, я с тобой на край света пойду. А вот Шуйский западник, – может, его вера и лучше твоей, только от нас подальше, – отвечала веселая Любовь Павловна.

Знаменитая актриса Аграфена Тимофеевна Сабурова называла театральных западников «хлыстами».

– Сережа, – говорила она С. В. Васильеву, – ты не вздумай в их компанию перейти – я с тобой играть не стану.

Садовскому от западников сильно доставалось. Ленский писал на него грубые эпиграммы и вообще на его счет острословил. Как актер, он стоял далеко не на первом плане, хотя и играл Хлестакова, но знал французский язык, хорошо переводил и переделывал водевили, писал гладко стихи, что в то время ставилось в заслугу. Образованья был невысокого, эпиграмма его не была «хохотунья» и часто обличала в ее авторе отсутствие литературного вкуса, ни для акафиста[44] ему, ни для печатного станка не годилась, но в своем кружке, в веселой компании, в купеческом клубе, в кофейной Московского трактира, – цена ей была высокая. Оставшиеся в живых, уже убеленные сединами бывшие бражники и весельчаки доныне вспоминают веселые беседы с участием Д. Т. Ленского, человека нервного и раздражительного. Пословица говорит: «Для красного словца не пожалеет родного отца». Так и он: поздравляя, со слезами на глазах, М. С. Щепкина с предстоящим пятидесятилетним юбилеем, он в ту же минуту изрек:

1Берг И. В. (1823–1884) – поэт, переводчик, педагог, учитель Горбунова в Московском училище живописи, ваяния и зодчества.
2«Свои люди – сочтемся». Эту пьесу А. Н. Островский начал писать в 1846 году. Послав в 1849 году свою комедию в цензуру, автор получил следующий отзыв цензора Гедеонова: «…Все действующие лица…отъявленные мерзавцы. Разговоры грязны; вся пьеса обида для русского купечества» (А. Н. Островский. Полное собрание сочинений, т. 1, М., 1949, стр. 403). Пьеса приобрела широкую известность еще в рукописи. Ее читали в Москве П. М. Садовский, М. С. Щепкин и сам автор. Ее публикация с большими цензурными изъятиями в журнале «Москвитянин» (1850, № 6) вызвала крайнее недовольство влиятельных московских купцов. Николай I распорядился направить ее в особый цензурный комитет и на докладе комитета написал: совершенно справедливо, напрасно напечатано, играть же запретить». Царь потребовал сведений о жизни и образе мыслей Островского и, получив доклад, отдал 1 июня 1850 года распоряжение: «Иметь под присмотром». И одна из лучших комедий Островского была разрешена к постановке только через 11 лет. Премьера состоялась 16 января 1861 года в Петербурге на сцене Александрийского театра. Горбунов играл роль Тишки.
3А. Н, подарил мне оттиски с авторской надписью. – И. Г.
4«Лев Гурыч Синичкин» – водевиль Д. Т. Ленского.
5Водевиль «Комната с двумя кроватями». – И. Г
6Во вкусе Фанни Эльслер (франц.).
7В записных книжках И. Ф. Горбунова записано продолжение этого стихотворения: Вспоминали вы не раз,Как Москва, без битвы, даром,Опаленная пожаром,Супостату отдалась.И душою возмущенной,Как бы слыша гул и стонТой эпохи отдаленной,На горе у нас ПоклоннойПоложили вы поклон.Да, мне милы и за то вы,Что нередко посещалиНаши вы монастыри;Пенью иноков внималиИ под Синодальным ждалиПоявление зари. Прим, редакции. Сочинений Горбунова. СПБ. 1 т, 3, 1907 г.
8«Параша Сибирячка» – драма Н. А. Полевого.
9«Я был на первом представлении…» – Комедия А. Н. Островского «Не в свои сани не садись» поставлена в первый раз в Москве, в Малом театре 14 января 1853 года.
10Бебутов В. О. (1791–1858) – генерал, армянский князь, герой русско-турецкой войны 1853–1855 годов.
11Сераскир – начальник турецких войск, военный министр.
12Стахович М. А. (ум. в 1858 г.) – писатель, драматург, переводчик; примыкал к «молодой редакции» журнала «Москвитянин». В сценах из народного быта Стаховича «Ночное» в роли пастуха Вани дебютировал И. Ф. Горбунов на сцене Александрийского театра 16 ноября 1855 года.
13Миллер Ф. Б. (1818–1881) – поэт-переводчик Шиллера, Гейне, Мицкевича, Шекспира, в 1859–1881 годах издавал юмористический журнал «Развлечение».
14Хомяков А. С. (1804–1860) – поэт, философ, один из основных представителей славянофильства.
15Боклевский П. М. (1816–1897) – известный художник, иллюстратор произведений Гоголя и Островского.
16Алмазов Б. Н. (1827–1876) – поэт, фельетонист, критик, член «молодой редакции» журнала «Москвитянин».
17Крутицкие казармы расположены на Арбатецкой улице нынешнего Пролетарского района Москвы. В то время служили местом предварительного заключения и пересылочным пунктом для рекрутов.
18Фухтель – удар по спине плашмя обнаженной шпагой.
19Линек – кончик линя, толстой веревки, употреблявшейся для телесных наказаний матросов.
20«Московский трактир обругал Наполеона жуликом» – Наполеона III, французского императора с 1852 по 1870 год, племянника Наполеона I Бонапарта.
21«Бедность не порок» – написана А. Н. Островским в 1853 году и вышла отдельной книжкой в 1854 году. Впервые поставлена в Москве в Малом театре 25 января 1854 года. По поводу этой пьесы разгорелась острая полемика демократической критики со славянофилами. Особое значение имела статья Н. Г. Чернышевского в «Современнике» (1854, № 5), где он писал: «Островский впал в притворное прикрашивание того, что не может и не должно быть прикрашиваемо» (Н. Г. Чернышевский. Полное собрание сочинений, т. 2, М., 1949, стр. 240).
22Рамазанов Н. А. (1815–1867) – скульптор академик, профессор Московского училища живописи и ваяния. В 50-х годах был близок к «молодой редакции» журнала «Москвитянин», в котором помещал рассказы из жизни художников и статьи по вопросам искусства.
23Эдельсон Е. И. (1824–1868) – член «молодой редакции» журнала «Москвитянин», литературный критик.
24Один из друзей Александра Николаевича, который тогда и впоследствии собирал и хранил все черновые рукописи его пьес. Где теперь эти рукописи? – И, Г.
25Миша – Садовский М. П. (1847–1910) – знаменитый русский актер.
26Шаповалов Н. И. – либеральный чиновник Дворцовой конторы в Москве, В 50 – 60-х годах – организатор и режиссер любительского драматического кружка, ставившего свои спектакли на квартире Н. И. Давыдова у Красных ворот. Был близок к «молодой редакции» журнала «Москвитянин», в котором помещал научно-популярные статьи.
27Дивертисмент – дополнение к главному представлению.
28Филиппов Т. И. (1825–1899) – член «молодой редакции» журнала «Москвитянин», впоследствии реакционный публицист, сенатор.
29Литания – род краткого богослужения.
30Капуцин – монах католического францисканского ордена.
31Отец мой (итал.).
32Святая (итал.).
33Святая Триаиса (итал.).
34Крылов Н. И. (1808–1879) – профессор римского права Московского университета.
35Рулье К. Ф. (1814–1858) – выдающийся русский биолог-эволюционист, профессор Московского университета.
36Фришман И. К. – известный скрипач.
37Бантышев А. О. (1804–1860) – знаменитый русский оперный певец, тенор.
38Марио (1810. – 1883) – знаменитый итальянский певец, тенор.
39Утешительный – герой комедии Н. В. Гоголя «Игроки».
40Чесноков – настоящая фамилия актера Шуйского.
41Кудрявцев П. Н. (1816–1858) – историк, профессор Московского университета, друг Грановского.
42«Жакартов станок» – стихотворение «Труженик» немецкого революционного поэта Артура Фрейлиграта, перевод Ф. Миллера (1851). Это стихотворение, запрещенное цензурой, Горбунов, как и многие мемуаристы о Щепкине, назвал «Жакартов станок». Дело в том, что Щепкин, воспользовавшись постановкой комедии Фурнье «Станок Жакара», читал это стихотворение от имени переплетчика Жакара, роль которого он исполнял. Пьеса была поставлена в Малом театре впервые в 1858 году, а стихотворение «Труженик» Щепкин читал еще в 1853 году.
43Корши – семейство В. Ф. Корша, в 50-х годах редактора газеты «Московские ведомости». В доме Корша собирались писатели, журналисты, ученые.
44Акафист – молитвенно-хвалебное песнопение.
Рейтинг@Mail.ru