bannerbannerbanner
полная версияЗа горы, за горизонты

Иван Александрович Мордвинкин
За горы, за горизонты

Оксана приезжала иногда в этот дом, но её сердце не принимало его. Он казался ей бессмысленно большим, неудобным из-за цоколя и двух этажей, и нечисто близко прижатым к грунту, в котором черви и бактерии стремились вверх, к человеческому жилищу. Тем более ей слишком большим казался двадцати-соточный двор, вобравших в себя целых несколько участков. И слишком открытым для посторонних глаз.

Сане не терпелось спустить «Алоксал» на воду, но впереди была зима, и он отпраздновать спуск на воду символически прямо в клеенчато-фанером доке. Проще говоря, в сарае. Они с Лёхой подвесили на верёвочку пакет с лимонадом, рассчитывая, что тот разобьётся о борт, как шампанское.

Впрочем, это «шампанское» так и не было разбито: весь выходной они прождали Оксану.

Но она не приехала. Вроде бы, не смола по уважительным причинам, в которые Саня даже не вдавался, сгущая в своём уме все её слова в простые и сухие формулы «Да» или «Нет».

И, может быть не без правды, он решил, что ей просто не нужна эта яхта, о которой с детства мечтал он, этот дом его мечты, и эта жизнь, которую зовут «Александр Фёдоров».

Лёшик уже чувствовал, уже понимал, что что-то между родителей не горит, что-то между их душами остыло и закоксовалось, превратившись в твёрдые и холодные железные капли. Но он верил по детской наивности, что, раз когда-то этот металл горел и плавился, то может быть растоплен заново. Только не знал, как это сделать.

В конце зимы Саня планировал реально спустить лодку на воду на ростовской лодочной станции, что на Дону, чтобы там допустить к ней инспектора ГИМС, получить документы и подготовиться к дальнему летнему странствию. И они с Лёхой, азартно споря друг с другом, вдавались в карту, не зная, пойти по северному берегу через Таганрог и дойти до Мариуполя или по южному, через Азов, до Ейска и, может быть дальше, аж до Анапы.

Ради этого путешествия с сыном (они оба уже не верили, что могли бы выйти в море втроём), он утонул в работе – ему хотелось путешествовать с шиком, раз уж жена упрекала его в излишнем аскетизме. А потому уехал на три полторамесячных вахты к ряду и всю зиму провёл на Крайнем Севере, куда давно уже заступал бригадиром и потому имел недурную зарплату.

Честно говоря, он надеялся натянуть связывающую их с Оксюткой нить до предела терпения, до боли, чтобы она, дойдя до края, оттолкнулась от него, и душой притянулась к нему.

Но, когда вернулся, понял, что только дал ей возможность научиться жить совсем без него. Теперь Оксана превратилась в вежливую и доброжелательную коллегу. И Саня злился за это на неё и на себя, потому что не мог даже предъявить ей хоть что-нибудь. Не скажешь же, что «в нашей семье всё хорошо, мы не ссоримся, не изменяем друг другу, и даже шутим, обмениваемся новостями и планами. Мы живём хорошо. Но ты… не смотришь на меня по-настоящему».

Было бы глупо.

И он даже вдался в «эксперименты». Например, весь вечер проводил с ней, старался её обнять лишний раз, притащил ей цветы (он очень редко вспоминал о них, если только не считать дней рождения), обещал на выходные ужин в ресторанчике, который она любила когда-то. И даже, наконец, сыграл на саксофоне «Если б не было тебя».

И на все его знаки внимания она вежливо улыбалась в ответ.

В другой день он молча и угрюмо смотрел сериал про побег из тюрьмы и с ней не разговаривал. А она, если он встречался с ней глазами, только и делала, что вежливо улыбалась в ответ.

В ресторан он её так и не сводил, чем нисколько не опечалил – она даже не вспомнила об этом.

И он уже всерьёз принял мысль о том, что у неё наверняка появился кто-то ещё. По крайней мере в душе. И эта мысль так жёстко хлестнула его по сердцу, что Саня совсем перестал спать, часто поднимался, пил свой крепкий чай и молился. Потом ложился в гостиной, размышляя над тем, чтобы сделать из неё себе отдельную комнату. И пытался уснуть.

Наконец, он поставил точку: устроился в другое место, чтобы следующую вахту уехать в Сургут к давнишним знакомым и, может быть, поработать там безвылазно пару лет.

А пока что он ушёл, ничего ей не говоря, в свой дом на Ростовском «море».

Натяжение

Туда приехал и батя – частные дома ему как раз таки нравились.

Сели, посидели.

Батя, как всегда, скрытно потягивал водочку, хотя уже и по чуть-чуть. И, немного подпив, стал мучить сына, потому что понимал, что его одинокая жизнь почти за городом – это неспроста.

– Нельзя вот это всю жизнь… Прожить вот так, – наконец сказал он в лоб. – Это как-то для себя, для своего счастья. Ай, помогите, моя жена мне в рот не заглядывает! Или, вот: я погряз в подгузниках, ай, я же мужик! Ну, погряз. Да. И что?

Он вздохнул и покосился глазами на пол, за холодильник, где у него стояло полбутылки водки, которой, с его слов, он сегодня не пил и тем более с собой не привёз. И за холодильник не спрятал.

– Мы с твоей матерью тоже так прожили свой кусок. Вот это… Мы друг друга не потеряли, когда ты родился, и не отпихнулись друг от друга, как вы с Оксанкой. А стали жить, как и до ребёнка – красиво. Но только, вот это, мы не в туризм вдавались как ты, не в путешествия. Мы работали в колхозе, то в шахте работали тоже долго. И ездили в Ростов, Новочеркасск, в Адлер. Да много куда, даже в Москву, – он задумался, вспоминая прожитое и с наждачным звуком шурша грубыми пальцами по небритым морщинистым щекам. – И мы там кутили – гостиницы, рестораны. Вот это… Нравилось нам это. Но это тоже самое, что и твои путешествия, если не притворяться и подумать по совести. Это жизнь ради «балдежа», для счастья, для себя. А жить надо целиком! Вот это, даже молодому. Так, чтобы это… Чтобы целиком, не только сейчас, а чтобы и потом. Куда-то туда, эх! Не умею говорить! Тьфу!

Вспоминая и пытаясь сказать о чём-то далёком, потерянном навсегда, но самом важном, он разволновался.

– В общем, эх! Не только для себя, а любить так, чтобы отдавалось оно, а не только бралось. И когда, вот это, перестаёшь жить для себя, для своего, то всё приходит к тебе. И счастье тоже.

Про счастье он добавил сконфуженно и робко глянул из-под косматых бровей своими серыми, словно выцветшими на солнце глазами, когда-то красивыми и мужественными, теперь виноватыми и мутными. Не очень-то сподручно ему, грубому сельскому человеку, говорилось о счастье. Но водка помогала.

– Я поздно понял вот это. И она сгорела, – он запнулся, вспомнив о маме, и увёл глаза к полу. – Женщины быстро от выпивки сгорают – год-другой, и это уже другой человек. Всё! Нету! А ещё немного – и её самой уже нету. У неё были такие боли! Такие! Рак мозга. Это невозможно… Это невозможно… Это…

Он совсем замолчал, его руки крупно задрожали, и он спрятал в них лицо.

– Невозможно терпеть. Прости меня, сынок, – выдохнул он из своего укрытия хриплым полушёпотом. Потом отнял руки от лица и посмотрел внезапно раскрасневшимися глазами. – Это я виноват. Жил сейчас, а не целиком, чтобы и сейчас и завтра. А… Вот это, надо было целиком жить! Целиком! А потом я понял всё это. И похоронил её в вишняке, в её любимом месте. И теперь живу назад, а не вперёд. Целиком уже не получается, без неё будущего у меня не было уже никогда. Разве ж такую найдёшь, как она была? А потом я понял, что наше с ней будущее слепилось в тебя. Вот это! И ты мой маяк света. И стал жить для тебя. Как мог. Прости…

Он схватился с места, смело, уже не стесняясь, сунул руку за холодильник и легализовал свои полбутылки. Налил четверть стопки, глотнул, не закусывая, и покачал головой.

– Я и пить бросил, и всё такое. Да поздно уже было, хотел даже утопиться, речка рядом. Но потом понял вот это. Понял! Все ошибаются люди, нельзя бывает без ошибок. А и выберешь без ошибки, да по дурости в ошибку превратишь. Но начать можно заново, лишь бы было для чего. А у меня был ты, тебе тогда было почти семь. И я стал буквы с тобой изучать. И пить бросил, а то сам ничего не понимал. И не пил не граммульки двенадцать лет, пока ты не уехал насовсем.

На последней фразе в его голосе послышалась обида, он снова вздохнул, налил, но пить не стал. И Саня поднялся, поднял отца за плечи, молча прижал его к себе, чувствуя, как самому обидно за эту глупую ошибку, совершенную его родителями потому, что так они понимали эту жизнь. Как могли.

– Ты чего, бать? У каждого своя жизнь, прожили. Как смогли. Спасибо тебе, ты меня вырастил, лучший батя! Зато ты настоящий герой-одиночка.

Видно давно то нужно было сделать, ибо старик задрожал весь, расплакался и стал многословно лопотать слова благодарности. А потом уселся обратно, вытирая слёзы, и замечтался о том, что, если тут есть место, и может угол какой ненужный, то он мог бы здесь пожить, что-нибудь поделать с внуком. И, что он всё умеет, и что пенсия скоро у него, и хлеба он даром не поест.

Просто жить ему хотелось целиком, не только сейчас. А с внуками это можно.

Саня успокоил его, выделил ему весь мансардный этаж – живи, мол, сколько захочешь. И старик тем успокоился, как-то просветлел лицом и водку допивать уже не стал, а поднялся на мансарду и пустился мечтать, как будет здесь жить и как станет молиться Богу о сыне и его семье.

Внезапное откровение бати тронуло Саню, и он даже стал немного по-другому смотреть на свою жизнь, теперь, настоящее сливая с будущим, и будто цельнее от того сам себя видел.

Действительно же, время стоит рассматривать в целом, а не тянуть яркую юность, которая для себя, в грядущее, которое всегда должно быть для кого-то. Ведь так только человек растёт.

И он даже остался бы в Ростове, но механизм был уже запущен, люди на Севере уже положились на Саню, и ему пришлось ехать стажёром в Сургут прямо посреди Великого поста. Правда, всего на три недели пока.

На этот раз, впервые за всё время семейной жизни, он уехал не из их квартиры, а из своего дома. При том молча.

Оксана узнала о его новой работе на сразу, а только спустя несколько дней. И то от сына.

 

И теперь она действительно «заболела». Но не от боли натянутой Саней нити, о которой он думал, а от того, что теперь никакой нити больше не было. Теперь она, считай, была свободной, одинокой женщиной с ребёнком, у которого есть надёжный отец, который не бросит сына ни деньгами, ни вниманием. Но этот мужчина – уже не её муж и не её мужчина.

Долго она мучилась свалившейся на неё пустотой, злилась на него и принимала безоговорочные решения уйти, бросить первой, пока на словах они ещё не расстались. Потом в ней возбуждалась протестом Оксютка, и она плакала, закрывшись от сына в ванной.

По вечерам она, вооружившись акафистником, молилась перед Казанской иконой, и верила, что всё ещё можно вернуть. Хотя и не знала как.

Но, просыпаясь утром, смотрела в будущее, как в серое, задымлённое ядами пространство, и винила во всём Сашку.

К концу его короткой вахты, воображая, как он сообщит ей о новой жизни в Сургуте и о том, что больше вместе им не быть, она утвердилась в своём решении и на Страстной седмице насовсем ушла к родителям.

Лёшику они выделили большую гостиную, засуетились над её устройством.

А Оксана поселилась в той комнате, в какой родилась. Здесь стены до сих пор были увешаны её детскими рисунками, как в музее имени её детства, а на полках стояли её детские книги, на страницах которых она сопереживала Фёдоре, её горю и бычку, который вот-вот упадёт с досточки. Или Ивану царевичу, глядящему на камень у перепутья – налево пойдёшь, направо пойдёшь.

Вечера здесь были тихими и молчаливыми. Мама погружалась в чтение, если не удавалось задержаться на работе, или готовила простенький ужин по давно привычной рецептуре.

Папа редко ужинал дома, стараясь здесь только спать. Да и то, ночевал в своей комнате, в которой у него был свой телевизор, своя библиотека книг и свои мысли в голове. Всё прочее время он посвящал работе или заботе о здоровье, следил за собой и выглядел чуть ли не моложе мамы. Хотя тоже был на целых шесть старше.

Иногда он приходил поздно, долго копошился, пошатываясь, в прихожей и наполнял её запахом хорошего вина и дорогих духов. Но мама никак на это не реагировала, хотя Оксана подозревала (и даже почти застала её пару раз), что она после таких его молчаливых выходок, тихо плакала в своей комнате, увешанной иконами и картинками с видом на старинные монастыри.

Оба они оживлялись только в присутствии Оксаны. Как будто, как в видеоиграх, стоит ей отвернуться, исчезали, чтобы не перегружать видеопамять.

Они с удовольствием, подолгу и с умилением вспоминали её детство, хранили в памяти всякие мелочи, первые шаги, первый укус пчелой, первые метры на велосипеде. Других общих воспоминаний у них будто и не было.

Прожив с ними неделю и невольно сравнивая со своим, Оксана поняла, что они тоже потеряли друг друга, как только у них родился ребёнок. И всё в ребёнка вложили добросовестно с любовью. И поэтому она разрывалась между благодарностью, сожалением и скребущим сердце чувством вины. И, подумав, поняла, что это чувство поедало её всё детство, хотя и неосознанно. И ребёнком она стремилась соединить их, устраивала для них спектакли, кулинарные вечера, писала для них стихи и рисовала их всегда вместе, взявшихся за руки и улыбающихся. Хотя в реальности их такими видела редко. Но это не помогало.

К концу недели отец не пришёл ночевать, а, напившись на корпоративе, посвящённом, между прочим, его дню рождения, уснул в своём кабинете на работе. Постов он давно уже не держал, и в церкви не показывался много лет.

Домашний стол, предусмотрительно напичканный небольшими порциями всех его любимых блюд, так и остыл без именинника. А на маминой тумбочке в красной, повязанной минималистичным бантом в одну ленту, коробочке, так и остались лежать приготовленные в подарок для него дорогие часы с выгравированной дарственной надписью: «Моё время прошло с тобой».

Потом мама так и не вручила ему этих часов, а просто выбросила их в мусорное ведро, как, с её слов, и всё своё время.

В тот вечер она не сдержалась, и уже за полночь ждать перестала и спряталась в своей комнате. Оксана вторглась к ней, как могла успокаивала. Но… мама плакала и сожалела, рассказывала о разрыве, который ей так и не удалось заштопать.

– Береги своё внимание, – она никогда не рыдала по-девчачьи, не проливала обильных слёз, не голосила. Она плакала молча, выровняв спину и подняв подбородок, как благородный капитан тонущего корабля, не желающий покидать родного судна и идущий на дно в парадном мундире. – Даже самая святая любовь, материнская, может сделать тебя эгоистом по отношению к другим людям. Даже к Богу. Люби всем сердцем, а не одной его частью.

Рейтинг@Mail.ru