Ветер сдувал с дороги путников, как песок, а по небу гнал облака и птиц. Ну… как – птиц, не совсем, так – из простых, из воробьиных, – у коих хвосты на манер раскрытых ножниц. Их же никто не принимает всерьёз, а ежели и крутятся они подле, так за делом, – гонят прочь мух от двери в дом, дабы не смели поперёк да впередь52 хозяев. Опять же – кормятся комарами в сенях, так не за зря ж им дозволяют там гнёзда вить, небось в углу под потолком места не просидят. А что грязи нанесут, ну, дак, на то оне и есть, хозяйки в дому, чтобы блюсти, да мести.
Покудова ласточки стригли-тачали облака к небу, рвался лист клёна из ледяных рук ветра. Но под надзором грозы с её дрожащим от волнения гласом, как не тщись, не миновать судьбы, каковой бы она ни была…
И ведь не осень ещё, зелёный совсем листочек, гибкий, стройный. Матереть бы ему ещё, хлопать в ладоши неловкому полёту птенцов и первому, по наитию, прыжку бельчат из гнезда на ветку. Ан, нет.
Пришпиленный к столешнице земли тонким лезвием молнии, не довелось кленовому листу дожить до золотой своей поры. Сразу – в пепел.
Опережая грозу, тихо подошёл дождь. Помялся слегка, переминаясь с ноги на ногу, всплакнул ни о чём. Шикнул себе под нос, ожегшись о горячий камень, и разом утеряв от того неловкость, принялся так громко шуршать водой, что казалось, будто бы сыплется греча из худого, превышающего обычную меру мешка. Но дальше, по тропинке промеж дубов, дождь ступал, само собой, куда как скромнее. Однако ж в сосняке и вовсе ему было не разгуляться: ибо идти по ржавым иглам, да босиком, та ещё радость.
Морок53 дня помешал свершиться вечерней заре. Её неочевидность утвердилась, едва вершина самого высокого дерева, забрызгав листвою облик луны, словно кляксой, смешалась с ея белилами, растаяла в ней, отчего ночь сделалась мрачной, чем могла бы быть. Особливо, памятуя оставшийся навечно в ушедшем дне резной, да кленовый лист. Сколь радости было писано на его мягкой ладошке, и которая из них сбылась, не ведомо никому. Даже ему…
Никто не ожидает подобного от полного усатого гражданина с отполированной временем макушкой, но признаться, я как и в детстве, боюсь засыпать без ночника у изголовья кровати, без свечи на туалетном столике, без лампады под потолком.
– Доброго сна вам, сударь! – Слышу я, и сквозняк затворяющейся двери, ускользает вслед за домохозяйкой, обрушивая лавину изо льда на единственную тропинку, последнюю связь с внешним миром, вытесняя, выдувая последние капли света из моей спальни. Взмывающее с дверной ручки к потолку тепло человеческой руки, изгоняет его прочь и из моего сердца, оставляя одну лишь серость изнывающей от себя самой тоски.
В смятении, я ощущаю, как холодею от ужаса и, оробев вконец, потеряв самоё себя в тенИ тЕми54 тёмных мыслей, от которой устанешь бежать, да так и не сбежишь, принимаюсь беззвучно плакать. Как в детстве, не желая наказания, и вожделея его, ибо только оно в силах отсрочить ужасный миг отхода ко сну
.
Мне совестно не чувствовать в себе воли бороться с испугом, и я рыдаю, вцепившись зубами в подушку. К полуночи она вовсе, совершенно измождена, впрочем, как и я. Увы, но изувеченное объятиями подголовье совсем не похоже на серого от пыли плюшевого медведя, товарища и поверенного детских страхов, что выросли вместе со мной, и теперь их не в силах вместить не то, что спальная комната, но целый мир.
Восстав поутру с неизменной головной болью, сотворив мину озабоченности на лице, я отдаю распоряжения по дому и службе, совершая всё с усердием, тщанием и важностию, но не от того, что чересчур трудолюбив. Мне хочется утомиться так, чтобы хотя раз оказавшись с собой наедине, не испытывать тревоги и уныния, но закрыв ввечеру глаза, заснуть с улыбкой на устах, не разгрызая подушки до чехла и перьев.
Любой из нас – дитя. Капризное, избалованное, либо послушное чересчур, – и в каждом говорит страх: не так сделать, сказать не то, взглянуть не туда. Оттого-то бедуют молча люди, спешат пролистать скорее книгу бытия, рассчитывая на то, что всё самое интересное именно там. А, раскрыв последнюю страницу, чувствуют себя обманутыми, и в замешательстве бессилия оглядываются назад… да только и там уже пустое, ничто55. И не развернуть вспять, не прочесть заново: со вниманием и радением, с радостью о каждом дыхании, как трактует про то сама жизнь.
Сердца виноградных листьев располагают к себе на просвет, не столько изумрудным своим сиянием, но упорством, что в каждой их прожилке.
Им без него никак. Угроза ненастья, неурядицы и условности места, в которое занесла их судьба, где приходится обустраивать отличный от прочих уголок, с навязанной Провидением привычкой жить там, где вышло, с тем, что привнесено изначально в этот мир. Дабы не опростить факт своего появления на свет. Вот оно – то самое «не напрасно», мимо которого не пройти…
И далее, – в поисках верных путей, ошибаясь многократно, отыскать лазейку, что не помимо собственной совести, но противу нарочно устроенных ей преград, и получить, наконец, хотя малую часть причитающейся по праву рождения ласки от солнца. А там уж, коли сложится всё, то – данью за упорство, – лёгкий, едва заметный пух будущих гроздей, трогательный столь, что остережёшься лишний раз не то, что тронуть – мимо пройти.
Усы винограда ползут по оконному стеклу на манер улитки, заглядывая в дом сияющими глазами капель дождя или росы. Верного взора навстречу взыскуют они, и людей верных, как любой из нас.
…Маленькими глотками, не пролив ни капли мимо, я пью виноградный сок. Сбережённый в нём солнечный свет озаряет изнутри не просто так, но с тем, чтобы наполнить слова смыслом, без которых они напрасны и пусты.
Неведомо отчего, но одно из самых ярких воспоминаний раннего детства – рассказ деда, повторённый им многократно в самые неподходящие для того минуты. Собственно, и не рассказ даже, а так, присказка, портившая всякое мгновение удовольствия, которому сопутствовала.
Стоило, мне. к примеру, устроиться на подоконнике с плошкой, полной пенок малинового варенья, от бабушкиных щедрот, как появлялся ниоткуда дед, и с хитрой усмешкой, обращаясь то ли к оконной раме, то ли к Петру Петровичу, нашему петуху, стерегущему подолы своих клуш56 от соседского собрата, сообщал:
– А вот я-то, когда ещё мальцом был, иду однажды на кладбище, где перед входом арка, каковая бывает и при каждом увеселительном парке, так надпись там такая… смешна-а-ая! – «Всяк, да вознесется в своя время»! Во, как!
Я переводил взгляд с деда на плошку с пенками. Ожидаемая сладость на языке уже не манила меня боле, а пенки казались неприятными, даже омерзительными… скользкими и липкими. Подхвативши плошку, я собирался вернуть её бабушке, но дед останавливал меня, и со словами: «Обожди-ка, я сам…» – уносил посудину за печку, откуда вскоре раздавалось его звонкое, вследствие щербатости, причмокивание.
Точно то же бывало со сладкими пирогами, пирожками и с холодными ломтями овсяного киселю, облитыми патокой.
Услыхав присказку впервые, я доверчиво спросил деда, про что это она.
– Да как же это?! – Деланно изумился моему невежеству дед. – Так про то, что помрём мы все!
– Как это?! – Ужаснулся я, и рыданиями свело мои губы на стороны. Бабуля, конечно, тут же подхватила меня на руки, да принялась успокаивать: мол, – все, может, когда и помрут, но только не я, а к деду коршуном про то, – чего это он дитя пугать вздумал. Только дед, помнится, не стушевался тогда под укорами бабули, а строго так, грустно сказал ей:
– Пусть знает, да не привыкает ко мне, чтоб горько не было после, как помру.
И, удивительное дело… Годы спустя, выходя с погоста, на котором мы с бабушкой оставили деда, поселившегося там навечно рядом с родителями, прадедом и прабабкой, я не чувствовал какой-то особенной горечи. Только очень хотелось …съесть чего-нибудь … Сладкого, что ли?
Устыдившись своего желания, я боролся с ним по всё время, пока шли поминки, но уже дома, выпросив у бабушки малинового варенья, принялся черпать его прямо так, из банки, привалившись спиной к ещё тёплой печке.
Горючие, едкие, солёные слёзы падали мне в ложку, и я глотал их, вперемешку с пропитанными сахаром ягодами, подвывая тихонько, как кутёнок:
– Деда-а-а, де-е-да-а…
Ошибся он трохи, не сработал его хитрый план, ну – никак.
I
Выбившаяся из начёса пригорка прядь тимофеевки57, непокорная зализанному пробору тропинки, заигрывает с проходящим мимо ветерком, играя бахромой изношенных наизнанку одежд. А у того таких-то сотни! Да и недосуг ему внимать, хотя…
Ветер шёл скорее, чем думал, и пока решился на что, растеряла перламутр луговая трава, покрылась позолотой взамен. Возвернулся ветр, шумит по полям с кустами, но так и не разглядел ту, что запала ему в память. Так и не мудрено, – коли бы в сердце, либо в душу, вот тогда б и узнал, каковой бы облик она ни приняла.
II
У винограда цепкие пальчики. Царапаясь, взбирается на спину любому, кто чуть замедлит шаг, проходя мимо.
Удит виноград тонкой, прочной до поры лозой. Водит тихонько, пуская по течению, подёргивает. Рыбачит на вялый листик, схожий со снулым мальком, на смоченный росой крючок, на пустышку завитка, что извивается тонким червячком.
III
Молодится клевер, пухлые губки в розовом, даром ли троезельем прозван, зря ли – куда ни глянь, всюду он.
Луг прячется под мутной водой тумана. Косули, пригнув голову, лежат, привалившись тёплым боком к забору травы. Они тоже хотят остаться незамеченными. Да кто ж не приметит такой красы!
Берёзы клонят на бок голову, дабы разглядеть их. Сосны держат спину прямо, разыгрывая равнодушие. И лишь осина, одна она сутулится, как будто бы хочет не казаться, но стать ниже, чтобы лучше рассмотреть всё, что делается внизу.
IV
Нежные побеги сосен скоро не уберегут своей чистоты и сделаются ровно как она, – тёмными, мрачными, грустными. Не без умысла то, не беспричинно.
Смятые нежными пальцами цветы колокольчиков… Они ведь тоже неспроста, но итог, коего никому не избежать, да только вот – каким будет он?.. Тут расстараешься, и то вянешь, а ежели вовсе без усердия…
***
– А бывало ли это когда-нибудь?
– Так отчего ж всему не бывать…
Трава обшита самоцветами росы. Небо ясное, но ласточки подрезают его по лекалу грядущего ливня, тачают воротник кроны леса к горизонту, и в старании прикрыть душу полян от сквозняков, заместо пуговок принуждают замирать в воздухе бронзовиков. Но им-то не до того, ибо хлопочут подле калины, дабы к осени кусты покрылись гроздьями окровавленных ягод с той, заключённой лишь в них горечью, которая только отыщется в свете, да лишь с тем, чтобы и оставалась только в них и ни смела боле никуда.
Бронзовики просят отпустить их, и даже отыскали себе на замену на стороне – стрекоз, что снуют тут же, сияя парными крыльями на просвет. Стрекозы не кичливы и охотно соглашаются выручить и птиц, и жуков. Им всё равно, – где, но куда как важнее, – как и с кем.
Канули в Лету семь недель, отпущенных майским хрущам на свободу бытия, а то б и они подсобили с чистой душой, не побрезгали б стать ненадолго пуговкой или ещё чем-нибудь полезным.
Едва только наряд округи был вполне готов, и ласточки, сделав последний круг над землёй, попрятались, которая где привыкла, так и началась та, ожидаемая небесная сутолока. Облака почали свою нешуточную битву, не на жизнь, а до первой капли дождя… Сверкали рапиры молний, и пронзённые ими тучные тела хохотали раскатисто, дабы не прознал противник про то, что попал он в сущее и самое больное.
Спустя немного времени, как ветер разогнал бранившихся, в воздухе сладко запахло свершившейся недавно грозой, а к зайчонку, что пуховой варежкой затерялся промеж кустов, подбежала измокшая до нитки мать. Покуда малыш пил молоко, причмокивая еле слышно, она щурилась блаженно и это было именно то мгновение счастья, подобное которому люди так часто не замечают, в постоянной погоне за ним самим.
Лес окликает нас филином, жизнь взывает к нам памятью. Но даже растолкованное наперёд, скажется понятым, пока не случится, вот ведь в чём беда…
– А вы на небо смотрите?
Путевой обходчик, загоревший под цвет дёгтя, что вытапливает солнце из деревянных шпал, смеётся мне в ответ:
– Да, мы всё больше под ноги смотрим, а что?
– Так небо-то какое красивое!!!
Железнодорожник поднимает голову, и вздыхая, соглашается охотно:
– Это – да…
И тут же, без затей и приличных случаю экивоков в разговоре с незнакомцем, принимается рассказывать:
– Знаете, прошлой осенью к нам на полустанок пришла косуля. Обычно лесные козочки прыгучие, лёгкие, как горсть сухого снега, что ветер сдувает в мороз с ветки на ветку, а эта шла еле-еле, и как только добрела, то сразу и рухнула. Передними ногами шевелит, а задними – никак. Ну, мы с ребятами к ней: кто воды ей, кто чаю сладкого, кто морковки, кто сахару, а у неё-то, бедной, валится всё изо рта на холодную землю, глаза жалкие, горестные, криком кричат, молят.
Что делать?! И мы её устроили в тёплый уголок, да за врачом, а после нашли ещё другого – поухватистее…
– И что? Не помогли?!
– Да как же! Поднялась, как миленькая! И прошлась, и пробежалась! Сперва слабая была, держалась подле нас, а как окрепла – отправилась домой, в лес, к своим. Спасибо сказала и ушла.
– Прямо-таки сказала?! – Улыбнулся я.
– Да. – Серьёзно, даже несколько обиженно откликнулся обходчик. – Окинула нас всех добрым взглядом, полным слёз, фыркнула тихонько каждому в ладонь, прыгнула в заросли, и как не было её, даже трава не колыхнулась вслед.
– Как славно, и печально.
– Ды-к, в жизни, оно всегда так, коли хорошо, то и немного грустно.
– А отчего ж оно так-то?!
– Так из-за души! Ей, болезной, в такт! – Весело сказал путевой обходчик, и, поворотясь лицом к дороге, махнул мне на прощание рукой.
…А вы смотрите на небо? И видно вам что? Наблюдают за вами, аль нет?! И что скажут после, как… Ну, да, – не будем о том. Видать, всему свой черед : взгляду на небо и с небес.
Не помню, что снилось в эту ночь, но ровно в три утра меня разбудила птичья перебранка.
– Звезда! Дураки! Этих птиц! – Вот и всё, что можно было разобрать среди многих других выражений и слов, сказанных с разной громкостью и интонацией. Ничего иного понять было невозможно, ибо всякий, не обученный птичьему языку, ищет сходство со словами родной речи, кои могут иметь совершенное иной смысл. Единственное, что я смог уяснить,– птицы решали, кому первому идти будить солнце. Почётная эта забота лишь казалась простой, – утомлённое за предшествующий день солнышко дозваться было ох, как нелегко.
Не менее двух четвертей часа понадобилось пернатым на то, чтобы решить дело миром. По-видимому договорившись об очерёдности, птицы замолчали, но воспоминание о звонком ручье их прений долго ещё струилось по моему многострадальному темечку, пока я, наконец, вновь не смог заснуть.
Неизвестно, которая из певчих смогла разбудить солнышко, но сделала она это вовремя. Светлый луч ловко, довольно выпачкавшись в прохладной пыли, пробрался сквозь неширокую щель в ставнях, дабы погладить меня по щеке. Ощущение бесконечной доброты и ласки окутало меня всего, и с улыбкой на устах я открыл глаза, чтобы встретиться лицом к лицу с новым, чудесным летним днём.
Ну, а как вы хотели? В тех местах, где утро начинается с пения птиц, там только: чело, вежды, да уста, иного не дано…
Аще кто погоду похулит, тому три дня поста.
Мудрость монастырской братии
Дождь под окном по всю ночь шлёпал босыми пятками. Брызгал песком в оконное стекло. Иному славно спится под его мерное хождение, а кому зябко даже думать про то, как идёт припозднившийся некто, не то без зонта – вовсе без накидки, и как текут ему за шиворот холодные струи, да по спине, промежду лопаток. И к тому ж, – в завсегда худой ботинок сочится нечистая сточная вода дороги.
А ежели ветер притом?! Взвоет не из-за чего, надаёт пощёчин мокрыми руками, да как толкнёт пониже спины, – не убережёшься, так с размаху, плашмя угодишь в самую слякоть. С неба льёт, с тебя течёт, спереду всё заляпано грязью, пуговка, что держалась на честном, третьего дня, слове непременно пришить её, осталась сторожить дно лужи, а что правая штанина вовсе порвана теперь уж не скроешь, так разошлась.
И, словно в насмешу, из чьего-то крошечного палисадника под окошком – весёлое пламя маков! Маки… Им-то всё нипочём. Маки!!! Когда они цветут, невозможно не любоваться их танцем хотя в дождь, либо на ветру. Они так грациозно, изящно трясут своими алыми юбками… Да даже те, которые сами по себе толпятся у дороги, столь откровенно наивны, что никакая грязь к ним не станет. И того боле, – коли вдруг, с очередным порывом ветра, им выходит вмиг обрядиться в другое, – они уже все в золотой пыльце солнца, в драгоценной пыли, цены на которую не назначить, ибо не повторить, как не усердствуй. Так и тогда, и после, – в любую пору, – они просты, ибо искренни.
Насилу успокоился дождь, встал на месте, капает с него, словно бы как с ветвей, и тут уж обширная арка радуги выглядывает из-за спины леса. Основательный ея многослойный мост с перилами, будто из пастилы, подпирает, как то обыкновенно и случается, небосвод. Со всеми его облаками и тучками, что суетятся неподалёку, словно мальки, без испуга, но с отвагой, достойной бывалых, а не малых, чьей жизни ещё не то на дни – на минуты, да часы.
Ну, так чего ж из-за такой малости, как дождь, тревожиться было?! Погода, на то она и есть, чтоб не привыкали надолго ни к плохому, ни к хорошему.