– Да какая ж прелесть этот паук!
– Привет вашему от моего!
Из переписки с другом
Решился-таки я на днях расправиться с гамаками для безделья и матросскими подвесными койками для сна из паутины под потолком, а то подчас перед собой совестно, – примешься помечтать, возденешь взгляд в никуда, а оттуда, совершенно некстати, свисает нечто, в чём путаются и неизбежно теряются мысли.
Мету я эдак паутину, чувствую – смотрит на меня кто-то из угла на полу. Пригляделся – паук. Сидит насупившись, да с укором, ровно узоры выжигает на мне от обиды всеми своими, считанными не раз, парами глаз… И будто говорит тот паук, как же, мол так-то, я, понимаешь, наплёл, старался из последних, может быть, сил, а ты взял и запросто распорядился чужим трудом, имуществом, будущностью, в конце концов.
А я ему на это, – почти весело, дабы скрыть смуту чувств-с, – мол, выше нос, паук, какие наши годы! Я редко мешаюсь в твои дела, сплетёшь ещё, сколь душе угодно. Но так-то, коли уж вовсе по чести: дом мой, паутина в нём тоже моя, и ты, хотя безусловно заметная личность, да тоже мой паук, собственный. Помнишь, как я из-за тебя едва на крестины не опоздал?!
– Это когда я на дно бочки угодил? Как не помнить. Вот уж натерпелся я страху!
– Да, бочку отмыли, отскребли, помидоры квасить в ней намеревались. И как раз перед тем, как её-то всю кипятком обдать для полной чистоты, ты туда и забрался. Не подоспей я… И чугунок с кипящей водой раскололся, и руку обварил тогда знатно, а ты б и вовсе…
Паук усмехнулся виновато, и махнул одной из шести лап. Ладно, говорит, не сержусь, будь по-твоему, твой я навеки! Только уж не обессудь, наплету тут та-акого, да та-ак…
– Но не на самом виду, будь уж так добр! – попросил я паука, – Теряю мысли, что попадают в твою паутину, заместо комаров с мухами, рифмы вязнут и не могут выбраться оттуда!
– Посмотрим… – туманно ответствовал паук.
После того случая, коли приходит охота мести, имею паука в виду, так сказать, дабы не ущемить боле ничем свободы своего жильца. А насчёт рифм с мыслями он обещал подсобить, и вздумал складывать их в отдельную, известную нам с ним паутинку, как в авоську. Наберётся достаточно, кликнет меня, а я уж подберу и стану разбираться, что там к чему. Слог к слогу, ритм к ритму, дабы не потерять нить… Ведь у всякого она своя, о своём. Кто из нея паутину вьёт, кто истории.
…Каждый имеет право на свой угол, но не тот, в который носом загнала его судьба, а тот, откуда он сможет взглянуть на себя со стороны. Иногда это нужно даже паукам.
Приличный июлю зной утюжил стрелки домов. Особенно хорошо выходило на углах, кое-где удавалось разгладить даже штопанные-перештопанные крыши. Неубранные с майских праздников бусы лампочек болтались на влажной шее июля, а примятый газон вблизи тротуаров поблек и чудился не больше не меньше, как затоптанным обронённым с воза сеном.
Лавируя промеж припёкой и тенью, я пробирался в парк, ближе к фонтану в окружении скамеек, снаряжённых всем, чем полагается: вазонами плевательниц в виде выброшенных на берег рыб, мраморными креманками, полными земли и цветущих трав, а также фонарями. Увы, парк был полон гуляющих, а фонтан сиял, играя серебром водных струй, на самом виду солнца.
И мне захотелось вдруг тишины и покоя, да пойти, не задумывая места, а куда глядят глаза, да встретить где-нибудь на тихой улочке у автобусной остановки старушку, которая, сидя на ящике из-под молока, одной рукой сбрызгивает мокрым пучком укропа редис, а другой поправляет на голове белый до рези в глазах платок. Старушке стыдно торговать вблизи своего дома, вот и уехала подальше, на первую после конечной станцию. Но ей всё одно совестно… Хотя чего там? Всё ж своё, выращенное с семечка на грядках под окном. От того-то и редис такой румяный, смущается, весь в хозяюшку. А сочный какой… М-м-м…
Признаться. я не любитель редиса, ни просто так, ни нарезанным тонкими кружочками. Однако ж почти прозрачные его белесые дольки с завитым желтоватым чубом сметаны и зелёными квадратиками лука, как конфетти, – они из детства, и не той его части, где хранится пришедшееся однажды по вкусу меню телесной пищи, но другой, где всё для души, и для того чтобы ей было уютно расположиться в теле.
Корни наших пристрастий крепко держаться за почву, в которой слились некогда с землёю пращуры. К примеру, мне нравится красивая посуда не из потачки низменному, а от того, что мать в своё время дала походить вволю по коридорам музеев.
Невольно приложила к тому руку и бабушка, которая по три раза на дню выставляла на круг стола фарфор, и это ещё не считая чая или «просто перекусить» по случаю внезапного, ожидаемого всегда визита гостей или кого-то из многочисленной родни. Бабушка не жалела красивой посуды ни для себя, ни для гостей. Ведь одного только «накормить досыта» мало!
Бабушка ловко управлялась по хозяйству. Усадив гостя, принимала со стола стопку книг, прятала на второй ярус столешницы газеты, ненужную с недавних пор тяжёлую хрустальную пепельницу оборачивала гобеленовой чёрно-золотой скатертью, а вместо неё расстилала обеденную.
Гости благоразумно предпочитали не мешаться у хозяйки под ногами, но им было слышно, как клацает рычаг холодильника и звенят пузатыми полыми рукоятями столовые приборы. Вилкам не терпелось завладеть левой рукой гостя, нож собирался с духом вооружить правую, а тарелки с закусками, деликатно задевая друг друга краями, незаметно, повинуясь распорядку, известному одной лишь бабушке, находили своё место…
– Маруся! Чайник! – кричал дед, заслышав, как захлёбываясь кипятком гудит свисток, хотя ему, подчас, было – лишь протянуть руку, а бабушке – бежать сломя голову из гостиной, дабы не позволить воде потушить огонь.
– Давай я!.. – чуть не вскрикнул я своему видению из прошлого и оно тут же рассеялось, будто июльское марево, что смущает, сгущает воздух, краски и кровь.
На то оно и лето…
Много лет тому назад, в прошлом двадцатом веке, в начале семидесятых на уроке литературы мы получили задание написать сочинение на тему «Мой лучший друг». К изумлению родни и знакомых я написала о девочке, с которой познакомилась незадолго до того. Меня убеждали, что я поступила опрометчиво, что просто так назваться другом нельзя, на это требуются годы и годы… И вот они уже прошли…
Вере Анатольевне Лущик,
С любовью…
Автор
Слаб человек. Всё б ему прислониться к вечности.
У него три раза подряд – уж и навсегда. Сделал – так на века, увидал, влюбился без памяти, таки до гробовой доски… Ну и отчего ж эдак-то? Коли любовь, из-за чего строгости, почто от краюхи бесконечно отрезано столь малое на ту бескрайнюю любовь…
Мы нечасто встречаемся, а кажется, что не расстаёмся никогда. Её матушка, с которой мы были давно знакомы, пригласила меня однажды на день рождения дочери.
– Приходи, будет весело! И… я покажу тебе коллекцию бабочек. – добавила она, озадачив меня этим.
До той поры в роли охотника за насекомыми я представлял исключительно Паганеля, ну или схожих с ним граждан, – сухопарых, долговязых, странных, не от мира сего. Анечка была совершенно иной. Инженер, одна из первых женщин-парашютистов Советской России, соратник Будённого, да просто – красивая, статная хохотушка с умным, лукавым, ласковым взглядом глаз, украшенных лёгкими лучиками морщин.
– О! Кто пришёл! Заходи!
Парируя внимание к себе нескольких незнакомцев одною лишь приподнятой бровью, преисполненный радушия я прямиком направился к имениннице, спутать её с кем-то другим было невозможно. Она показалась срисованной с оригинала на дралоскопе53. Юность – единственное что отличало их друг от друга.
В присутствии матери девочка будто бы жмурилась от удовольствия, как от тёплого солнца на морском берегу.
Мне это показалось необычным, замечательным, удивительным и заслуживающим всяческого одобрения, ибо подле собственной родительницы я чувствовал себя неуверенно, а подчас даже в опасности. По всё время, что я испытывал на себе интерес собственной матери, он ограничивался испугом, ожиданием подвоха, порицанием, окриком, критикой. И всё «из лучших побуждений», «желая добиться идеала»… Хотя моя мать несомненно придралась бы и к совершенству, она б уж расстаралась отыскать или тонзуру54, или за ухом рубец55!
День рождения шёл своим чередом. Домашние яства сменились вкусным тортом из ближайшей кондитерской, а затем пришёл черёд насекомых коллекций. Аня с воодушевлением рассказывала о бабочках, а я с ужасом примерял на себя действие сачка и морилки. Порхать над цветами в обнимку с лёгким ветерком и оказаться вдруг приколотым булавкой, завершив ряд себе подобных… то ещё удовольствие.
Аня скоро поняла, что не отыщет во мне сочувствия, но вот её дочь… она почудилась мне самой красивой бабочкой изо всех. Ею, присевшую по собственной прихоти на ладонь, просто любуются, сдерживая дыхание и тихий радостный смех, дабы не спугнуть.
Тот день ознаменовался… началом дружбы? Не знаю. Из этого сделалось, пожалуй, нечто другое. Я бы назвал это сопереживанием судьбам друг друга, хотя у нас за спиной многое из того, что делают вместе не просто так. Там пожары лунных затмений в степи, зеленоватое свечение волн Азовского моря, дни рождения друзей и врагов, страшные и не очень тайны, встречи Нового Года, пение на хорах и много-много мелких груш, сорванных с посадок междупутья. Пыльных, спелых, сладких, как всякое детство на вкус…
… Прошли годы. Она не стала меньше походить на свою маму, но теперь её облик напоминает мне кусок глины, измятый в пальцах времени. Как хороший скульптор, оно не торопится, лепит… ваяет! – вдумчиво, неспешно воплощая в движение одно озарение за другим, передавая своё чувство через прикосновения. Нежно трогая её лицо, время приметило в себе желание не расставаться с ним, но бесконечно добавлять черты и чёрточки, будто пометки в книге на полях…
Только с глазами и взглядом, что рождается в них, время так ничего и не смогло поделать. Глаза мастерил кто-то другой, по особой просьбе, в тон души, коснуться которой время тоже не посмело, и кажется, это не заботит его никак, но напротив – вселяет некую неясную, вечную надежду на то, что «Всё будет хорошо…»
– Так, сослепу, июльский дождь… – кому-то говорит она, и не слушая, что скажут ей на это, хочется ответить, перекрикивая всех:
– Лишь бы не были слепы мы, и вовремя умели разглядеть в людях друзей. Ну, а враги … те сами заявят о себе.
Отыскавши видимый едва промежуток промеж гардин, проворным, ловким лучом, солнце ощупывало спальню. Стесняясь своей наготы, стены рдели, неумолимо теплея, но увы, им нечем было прикрыться.
– Почему у нас здесь так пусто? – спросила она.
– Чего?!
– Стены… На них ни одной фотографии! Даже часов, и тех нет. На худой конец – повесил бы картину или литографию.
– Зачем тебе это?
– Ну… я же тоже здесь живу!
– Думаешь, задержишься? Своего-то у тебя ничего здесь нет!
– Так и в жизни мы не навечно, а обустраиваемся как-то, пытаемся создать уют, какие-никакие удобства… Каждый вписывает свою строку в историю человечества!
– То-то я гляжу, сколь великое множество клякс на теле жизни.
– …
…Юркнул с ветки на землю жёлтой божьей коровкой не листок вишни, истоптанный мелкими следами сумчатого гриба,56 но июль…
Вяхирь лениво и тяжело грёб в волнах горячего воздуха, залитая им дорога мерцала, блистала и билась о насыпь, после чего таяла, не оставляя следа. Голубь вылетел из дубравы и скрылся в сосняке, где не задержался нисколько, а устремился укрыться под сень берёзовой рощи. Напрямки до гнезда было бы, конечно, куда как ближе, но по такой жаре вовсе не скорее.
Провожая взглядом вяхиря, я не заметил, как хрустнул под ногой стебель цикория, и сокрушаясь собственной неловкости подумал о том, что восхищаясь одним цветком, затоптал, погубив другой, и не по злобЕ, но из-за отсутствия той, истинной, глубинной доброты ко всему живому.
Согласное со мной облако пустило слезу.
Насмотревшись на солнце, дождь почти ослеп, и продолжил свой путь наощупь, не разбирая дороги, а после как отряхнулся по-собачьи, от нечего делать, щелчком капель принялся сбивать с листвы жуков. Небо нахмурилось, ему оказалась не по нраву такая забава, и на смену дождю прислало ливень, чьи ровные струи придавали саду вид состарившегося пейзажа кисти неизвестного.
Сделав внушение дождю, смыв самый намёк на непотребства и шалости, ливень отправился наводить порядок в других местах, а я вознамерился было вдохнуть отмытого добела воздуха, но едва ступил на порог, как кузнечик запрыгнул мне на грудь.
– Тебя подвезти?
– Нет! Мы играем салочки! Теперь ты – вада57! – и ловко соскочил на дорожку.
Мы бегали друг за дружкой, сбивая нанизанные на стебли бусины воды, что не идут в сравнение с многоярусными ожерельями жемчугов и бриллиантов, ибо те скоро наскучат или заскучают в шкатулке, а этими не успеешь пресытиться, как заберут их к себе небеса со словами:
– Примерил?.. и довольно. После ещё, когда-нибудь. Потом…
Домой я вернулся в мокрой, перепачканной оконфузифшимся бронзовиком рубахе и с божьей коровкой на щеке, что уже не могла больше летать, а только хохотала и хохотала, щекоча меня подолом крыл, будто юбкой чёрных кружев.
Запирая за собой двери, я слышал, как кузнечик стрекочет мне в спину:
– Завтра выйдешь?
– Посмотрим! – бросил я ему через плечо и улыбнулся.
Кузнечик не видел моей улыбки, но конечно она достигла его слуха. Светлые мысли понятны всем одинаково58, ибо иначе и быть не может. Этого просто не может быть! Иначе…
– Мама рассказывала, что прадед был бедным, но нашёл однажды три рубля и разделил между двумя сыновьями, один на эти деньги купил мельницу…
– А другой – кота! Не сочиняй, пожалуйста!
– Да это ж не я! Это мне мама…
– Она что-то перепутала. Не верь всему, что тебе говорят.
– Даже своим?
– И им тоже. Мало ли… Нужно, конечно, принять к сведению, но правильнее стремиться обо всём получить собственное суждение. Не от недоверия, а скорее из любопытства. Коли полагаться во всём на чужое мнение, эдак можно сидеть всю жизнь дома, никуда не выходить, ибо не к чему, – всё уже видано, слыхано, знаемо. Солнце по утрам встаёт, а ввечеру лесу задник неба красит в разные цвета.
– Ну, прямо уж! Я маме верю!
– Чудак-человек! Не горячись! Попадёшь не единожды впросак с этой своей слепой верой в то, что кто-то что-то сказал.
– Но это ж мама!
– Она женщина, видит всё со своей колокольни, и страдает от собственной, кстати, доверчивости, а не потому, что сознательно решила солгать. И вообще, не лезь в бутылку!
– В какую ещё бутылку?
– Это поговорка такая, присказка. Раньше на Руси колодцы рыли похожими на бутыли, вода в них собиралась хорошо, и сора мало попадало, но вот ежели туда человеку случалось упасть, то выбраться было непросто до невозможности. Самому – никак.
И, кстати, про мельницу за три рубля. Прежде, чем делиться подобным фактом из жизни прапрадеда с посторонними, сходи в библиотеку, полистай статистику по уездам да губерниям. Много интересного узнаешь.
– Ну, если ты такой умный, то поведай мне, тёмному неучу, сколько стоила мельница?
– В разное время по-разному, но если прикинуть, что год рождения того прадеда пришёлся на третью четверть девятнадцатого века, и с тою мельницей, как я понимаю, он перешёл в колхоз, дабы не потерять нажитое, то стоила мукомольня не менее ста рублей.
– А откуда ты знаешь про колхоз!?
– Здрасьте! Да оттуда, что мы родственники, и эта байка про мельницу, купленную на подобранные с земли деньги одна из тех, что с завидной регулярностью и восторгом припоминались после семейных застолий. Листали мы альбомы, вздыхали над разрезанными из осторожности надвое фотокарточками, и повторяли истории из жизни рода. Из уст в уста, так сказать. Жаль, немного нам досталось. Крутились одни и те же, как лопасти мельницы. Зато и запомнились крепко, въелись в сознание, в кровь, так сказать.
Хорошо это, когда знаешь кем были пращуры, что сделали в жизни, добрую ли оставили об себе память, куда, в конце концов, положить букет ромашек, где постоять скромно и задуматься, всплакнуть напоследок о себе самом и с лёгким сердцем идти дальше по судьбе, не загадывая о сроках, а делая дело, из-за которого призван.
– Куда призван?
– Да сюда же! Призвание, предназначение! Живёшь зачем! Ты совсем книг не читаешь, что ли?
– Читаю!
– Ну-ну… А так-то, если по правде, вся земля, один большой погост.
– Не надо. Не говори так. Это страшно!
– Ещё бы не страшно. Но куда деваться, такова жизнь…
Нельзя сказать, чтобы в детстве я понимал, что такое ревность, но собственную мать определённо ревновал …к портрету.
– Мам… Это кто?
– Ты же знаешь! Зачем по двадцать раз спрашивать одно и тоже!
– Мне он не нравится!
– Разве тебя кто-то уполномочивал давать оценки?! Да и вообще – как ты смеешь?!! Молча вытирай пыль и не забывай всё время тщательно простирывать тряпку.
– Что я, девчонка, пыль вытирать?!
– Будешь девчонкой, если не сумеешь научиться выполнять женскую работу.
– Тьфу…
– Не плюйся. Что за ужасная привычка? Заодно после вымоешь пол.
Мыть полы я, само собой, терпеть не мог, а вот с вещами, что собирали пыль на шкафу, я возился с удовольствием. Там стояло много всего, но любимым среди прочего была парусная лодочка с глиняным индейцем, гордый профиль которого красовался и на самом полотнище прямого паруса.
Начищая деревянные крашеные борта, словно заправский матрос, я бормотал:
– Банка на носу, сидения… Транец, бимс, шпангоуты, палуба… Штаг, гик, мачта…
Я наслаждался названиями частей судёнышка, будто бы звуками морских волн, что явственно чудились мне при этом.
Покосившись на рапан, который терпеливо ждал своей очереди быть избавленным от налёта пыли и подыгрывая моему воображению ловил вполне себе сухопутные звуки, обращая их в шум моря, я не спеша брался за крошечные вёсла и старательно, с мечтательной улыбкой натирал их, представляя, как погружаются они в воду, и набравши побольше, отталкивают судно вперёд по курсу…
Красивое лицо, что чуть откинувшись на подставке, с надменным выражением настороженно взирало на меня, мешало и злило. Я стирал с него наскоро пыль, укладывал рамкой книзу, переводил дух и возвращался к кораблику.
– Эт-то ещё что такое?! – мать, не отыскав взгляда дорогого лица, устремлялась вернуть портрет на прежнее место, а заодно попенять мне в очередной раз. И за неблагодарность, и за непочтительность, и за многия непонятные мне печали…
Честно, я никак не мог взять в толк, отчего отец не возмутится и не порвёт в клочья этот портрет друга юности собственной жены, ну или, по крайней мере не заставит мать убрать карточку в альбом, к другим снимкам. И уже не узнаю никогда.
…Утоляя несколько этим свою печаль, мать через день навещает могилу мужа, не забывает и друга юности, и учителей, однокашников и родню, что в большей её части уже тиха и безответна. Жаль только, далеко один погост от другого, как далеки мы, подчас, друг от друга, как бы не казались близки.