Природа будто бы образумилась. Первым сдался снег, стаяв мыльной пеной. Глядя на это, растрогались субтильные, бледные до небесной синевы сосульки, и, чтобы скрыть заплаканные глаза, убежали куда-то пудрить носы.
Я шёл к пруду по упругому ковру листвы, и поражаясь вкусу, с которым подобран его оттенок влажной дублёной кожи, улыбался, предвкушая встречу с моими подопечными. Покатая кромка горсти водоёма едва согрелась, как ледяная корка съёжилась, обнажив мякоть воды. К ней и устремились мои рыбы. Я знал ещё с их пращуров, сыпал горсть земли на их могилы… А у кого потянулась бы рука к сковородке, чтобы забросить туда того, о ком заботился чуть ли не с икринки? Помогал познавать мир, гнал прочь прожорливых водяных ужей, привечал миролюбивых двоюродных, – наземных, чтобы играли, купались, дружили с весны до осени. С наступлением холодов потчевал обильно, а после приминал одеяло тины, укутывая хвост, проверял, достаточно ли весома фланель, из которой пошита пижама11?
Рыбы казали свои носы сквозь нешироко и ненадолго приоткрытую дверь льда. Они не просили покушать, но наперебой рассказывали свои цветные сны, просили потрогать промежду глаз, проверить, нет ли температуры, радовались искренне, но немного осовело12. Прилизанные чубы плавников, погружённость в себя и неопределённость во взгляде делала их похожими на первоклашек.
– Ребята! Кто зимует впервые – держитесь подле старших. Средние – рядом с родителями. Всё будет хорошо, не волнуйтесь! Жду всех весной!
Пока я разглагольствовал с рыбами, где-то на юго-западе обзора13 заметил, нет – почувствовал, как промелькнуло нечто. Не образ, но ощущение смазанного дрогнувшей рукой снимка.
– Ну! – Грозно говорю я. – И кто это тут у нас ходит, без спросу!? Мышь?!! Выходи сейчас же!
Под пнём, что удобно развалясь лежал на берегу пруда, что-то зашуршало. Я наклонился, но ничего не увидел. Шорох повторился, и вскоре затих.
– Хватит прихорашиваться, иди-ка я на тебя полюбуюсь! Чего это ты так стыдлива?! Шкодить не стесняешься.
Словно в ответ на мои увещевания14, на тропинку, свесив голову, вышла землеройка15.
– Виниться вышла? – Изумился я. Землеройка кротко и шумно вздохнула.
– Марш под ёлку! Там синицы кое-что обронили. – Пожалел малышку я, и подбодрил, – Не тушуйся, держись к нам ближе!
Обрадованная, она вприпрыжку добралась до просыпанного птицами угощения, и с видимым аппетитом принялась подбирать.
«Как же хорошо, что синицы такие неряхи! – Подумалось мне. – И осень не окажется единственной и последней для этой длинноносой крохи»16.
Природа будто бы образумилась. А надолго ли, о том не знает и сама.
Холодная майская ночь. Мы лежим на голых матрасах, ими же прикрываемся, и, чтобы спастись от комаров, которые готовы обглодать до костей, поём. Пока звучат голоса, комары слушают и молчат. Стоит только перестать петь, как под бесконечный фальцет верхнего «ля» голодная публика принимается терзать незащищённые участки тела. Насекомые норовят проникнуть внутрь при вдохе, а выдох воспринимают, как призыв к действию. Мы страшно утомлены, мы больше, чем несчастны. Сон давит, тихонько касаясь лба, но кроме спасительного рассвета, который прогонит всю эту нечисть прочь, уже не хочется ничего.
– Девочки, ау! Просыпаемся! Надо успеть, пока не рассвело. Птицы нас не станут ждать!
– Да кто тут говорил про сон? Разве здесь это возможно?!– Отзываемся мы хриплыми голосами и вылезаем из-под нор матрасов.
Мы – студенты, приехали на практику учиться слушать и узнавать птиц по голосам.
– Вот, видите, это соловей. – Нежно улыбаясь, преподаватель указывает куда-то поверх наших голов.
Пытаясь разглядеть птичку, сквозь налитые укусами веки, мы киваем согласно. А что остаётся? Мы с трудом узнаём друг друга на расстоянии вытянутой руки, а уж соловья в буйной весенней листве нам не разглядеть никак.
Костик, так зовут нашего преподавателя, сочувственно усмехается и предлагает идти дальше:
– Смотрите под ноги! Сейчас мы отправимся к гнезду дрозда.
Мы делаем вид, что слушаем, и плетёмся за Костиком. У него невероятно длинные ноги и чудовищных размеров обувь, но, в отличие от нас, он не издаёт ни единого звука при ходьбе:
– Узнаёте? Чей это голосок?
Измученные ночным концертом, любой из нас смог бы определить точно один лишь крик петуха. Мы с мольбой глядим на преподавателя, и тот молча поворачивает в сторону базы. Было бы не так совестно, упрекни он нас в нерадении к его предмету…
Костик был кудряв да крепок, чуть меньше трёх аршин17 росту, и не просто слышал, как поют птицы, но совершенно определённо понимал – о чём. Говорили, что по вечерам он частенько уходит в чащу леса, и, устроившись в корнях какого-нибудь дерева, заворачивается в дедовскую плащ-палатку, чтобы понаблюдать за жизнью пернатых перед восходом солнца. Обычно, после таких вылазок, в выражении его лица преобладали наивность и восхищение от того нового, чем поделилась с ним природа. Он едва ли не парил, ласково касаясь взглядом всего вокруг. И, как только сияние начинало немного затухать, Костик торопился уйти, чтобы почерпнуть из ведомой лишь ему чаши счастья.
При всей увлечённости преподавателя своим делом, он не ждал того же от прочих. Был рад любому невпопад вопросу, наспех расписывался в зачётке, и, мечтательно улыбаясь, ступал под сень леса вновь.
Он так и носил всюду с собой эту улыбку, с нею же ушёл, не проснувшись однажды утром в своей просторной постели, среди старинных томов Брэма, с неутолёнными никем страстями.
Большое нескладное дитя… Провожая его в последний путь, мы рыдали безутешно, а Костик лежал и улыбался. Он забрал с собой счастье, и не поделился ни с кем. Не от того, что не захотел, а потому, что никто не сумел его принять.
И теперь, просыпаясь задолго до рассвета, я выхожу в лес, чтобы, сквозь пение птиц услышать тихое:
– Узнаёте голосок?
Но вот только, – всё никак не пойму – чей он, и горько сожалею о том, что не сумел вовремя разлепить покусанных комарами век, ведь тогда я наверняка бы знал, – кто и о чём поёт.
Цепляясь за стены, по дому летает муха. Вторую ночь она будит меня среди ночи и после не даёт заснуть. Пробравшись через дымоход, она ищет укромный уголок, где сможет переждать зиму и начало весны. Если бы муха была скромна, и тихо пряталась в цветочном горшке, укрывшись увядшим лепестком алоэ, рядом с теми двумя божьими коровками, о которых я знаю, то никто бы не стал её трогать. Ну – спит себе да спит. А так, – ни себе, не людям!
Муха в который раз бьётся лбом о потолок, и замолкает, наконец. Я засыпаю и вижу, как поползень в застиранных розовых подштанниках пытается найти прореху в замшелой колонне дуба, слышу, как стучат о землю, брошенные ветром, сахарные кости огрызенных стволов. От удара, струпьями заживших, простывших на ветру ссадин, с деревьев ссыпается мох. Зелёный лист, загодя спрыгнувший с ветки, глядится лягушачьей спинкой на взбитой перине листопада. А листва, что задержалась, ссыпавшись в подставленные ладони ветвей, больше похожа на гнездо, чем на случайный, бесполезный дар.
Взведённые ветром ходики поломанной ветки, то запаздывают, то вдруг принимаются спешить, но куда им теперь?
Свет из окна приводит муху в чувство и она вновь принимается вязать морские узлы из взвившихся к потолку тёплых воздушных струй.
Ну, и кто теперь обвинит меня в том, что в углу туалетной комнаты я приютил паука? Он не ссорится со мной, вовремя постригает края своей паутины, а я, в знак расположения, подбрасываю ему всех комаров и мошек, которых нахожу в доме. Паук выбегает, наваливается животом на угощение, радостно семафорит марказитовыми глазами: «Моё! Моё!», хватает добычу и утаскивает в норку. Так и живём.
Пару недель назад в сеть паука поймалась муха. Теперь её нет, а мне всё равно не спится по ночам.
Что делать зимой поутру? Здороваться с солнцем, кормить птиц, делать прорубь, открывая форточку рыбам в пруду.
Лёд слегка подтаял, караси, обрадованные возможностью размять плавники, сновали туда-сюда, и только один, ярко-красный, с чёрной родинкой в виде полумесяца на боку, неподвижно держался, устроив подбородок на поверхности, и любовался луной. Та сияла в складках мантии утра, будто жемчужина. Рыба была так очарована, что не заметила, как холодная вода сперва легонько прихватила за подбородок, а после принялась сжимать, всё грубее и жёстче. Пытаясь высвободиться, карасик повёл хвостом в одну сторону, в другую… но не тут-то было, – обветренные холодом пальцы воды застыли и смёрзлись, превратившись в лёд.
Ворон скоро заприметил добычу. Ему давно наскучили грызуны, и изловить рыбки на обед, особливо во время Рождественского поста, ему показалось невеликой, но удачей.
– Разнообразием!
Ворон не заставил себя трудиться, облетая пруд по нескольку раз. Ему достаточно было и одного, чтобы разузнать – что к чему.
Крупную птицу не смущали ни близость человеческого жилья, ни воробьиные, что клубились подле скоро твердеющей воды.
– Стоит лишь подойти, как они все россыпью прочь. – Полагал ворон, спокойно опускаясь на лёд.
Но, кто бы что не предполагал, располагаем всем не мы.
Синицы, воробьи и поползень, вместо того чтобы разлететься кто куда, сгрудились тучей и поднялись навстречу ворону, не давая ему приземлиться.
– Перепутали, с перепугу взлетели не туда?
– Все разом? Это вряд ли.
– Ну, как когда разбиваются об окошко!
– Так то одна лишь птаха, прочим удаётся отсрочить встречу с вечностью
В поступке воробьёв и синиц не было ничего героического. Просто, эта необычная красивая рыбка с родинкой в виде полумесяца, была одной из них. Нет, она, конечно, по-прежнему оставалась карасиком, но жаркой летней порой, когда крылья оттягивали птицам плечи так, что уж не было мочи поднять их ещё несколько раз и долететь до пруда, то их яркая подружка пускала во все стороны фонтаны воды, заодно сбивая на лету мух.
Озадаченный единодушием мелюзги ворон решил, всё же, обождать на всякий случай и взлетел на дерево повыше. Он видел, как синицы и воробьи суетились на льду. Пытаясь пробиться сквозь замершую на месте воду, они поскальзывались, и уже подумывали о том, что пора лететь за дятлом, но за долото клюва не пришлось браться даже поползню, – солнце рассудило, что его присутствие поможет растопить лёд… и не только в отношениях.
На следующее утро… В глазах красного карасика с чёрной родинкой на боку в виде полумесяца отражалось далёкое сияние. То, сквозь мрачную твёрдую породу неба, пробивался тонкий родник Венеры. Изливаясь, он сверкал так, как искрится скромный брильянт в ушке юной, искушённой жизнью девы при свете театральных люстр в пятьдесят свечей. На этот раз рыба была осмотрительнее, и не казала свой нос дальше поверхности воды.
Вечер заходит бочком, так осторожно, чтобы не стряхнуть с нотного стана проводов луну. Она не звучала давно, и страшится «пустить петуха». Высокий лоб, что скрадывает ранние залысины луны, спрятаны под жёсткими кудрями кроны деревьев. Их убрать19 куда проще, чем неверно взятый тон.
Отчеканенные морозом дубовые листья прикрывают обочину дороги, облагораживая её, словно дорогая шитая вышивка обивки, – непрочно сделанную мебель. Та скоро ломается, прорывая красивую ткань острыми занозистыми щепками. На неё кладут рогожу и подушки, запрятывая прореху от немилости внимательных гостей. Так же, за малое время, портится и дорога. И окажется она прикрытой дерюгой листвы, да завалит её после подушками снега, до того обильно и скоро, что забудется даже – какою она была день или неделю тому назад.
Юная чага, молодыми мелкими морскими раковинами, жемчужницами, приросла к выпавшей из пасти леса ветке. То ли сдружились они так, то ли случай свёл ближе, чем следовало, да теперь уж один без другого – никак…
Где-то неподалёку, совсем рядом слышно, как натруженная пружина шага вкусно хрустит под ногами седой от инея травой. Звук тянется так долго, потом издали, с оттяжкой хрустящего по краям эха, что неумолимо клонит в сон, и, не в силах сопротивляться дольше, я вверяю себя в его крепкие руки.
И, как только засыпаю, в прохладном воздухе вокруг принимаются кружиться: и тёплые щёки земли, и налетевшая вдруг стая свиристелей. Сквозь гроздь калины двигается, не переставая, вослед за светилом, рубиновая карусель солнечных лучей. Большой зелёный дятел, ни с чего осмелев, обхватил четырьмя пальцами ручку двери, стучится манерно, – три через раз. Он вежлив довольно, необычно медлителен, не портит досок, но и не требует немедля впустить его в дом. Он просто сообщает о своём присутствии, о том, что рядом, и готов…
– Да что он может, он, птица?! Годен на что!?
И почти над ухом, с неприкрытой укоризной, сожалея обо мне, плачет синица:
– А ты? А ты? А ты?
Пробуя голос, луна перебирает струны проводов. Мороз скручивает их ниже на тон. Мало ли что, – на первый раз пусть даже так. А то сорвётся с ноты луна, насмеются над нею свиристели, хотя и сами поют, будто полощут горло родниковой водой.
Пятница. Библиотека. Широкий подоконник с плотной чешуёй разложенных на нём книг, а ты как в тумане – не знаешь, какую взять. Обложки стёрты, облуплены, ссыпаются крошками, шелушатся, словно кора сосны, подчас, даже невозможно прочесть название полностью. Пролистываешь одну, другую и хватаешь с жадностию ту, которая сама уж вцепилась в тебя колючками коготков, как новорождённый котёнок.
– А можно ещё одну?
– Да ты прочти сначала эту! Вернёшь в среду.
– Я в понедельник верну.
– Это взрослый день.
– Ну и что?!
– Тут будут выложены книги для взрослых! Да, и не позабудь подклеить! Видишь, вот тут отстаёт корешок, и страничка надорвана. Обложку надо закрепить с двух сторон, а страницу – тоненькой полосочкой, и тоже с обоих сторон.
– С обеих… – По привычке поправляю я.
– Не умничай! Знаешь, как это делать?
– Знаю, знаю! – Торопишь ты библиотекаря, но она не унимается, и не отпускает, покуда не растолкует, что клеить надо аккуратно, промокая лишние капли, и не закрывать книгу, до тех пор, пока не просохнет клей.
– И запомни, – никакого мучного или рыбьего клея, только канцелярский, да не загораживай строчки, пожалуйста, а то, как читатели узнают, что там написано!?
– Да я калькой, она тонкая, прозрачная, у меня есть! – Спешу успокоить я.
– Всё равно, не закрывай! – Настаивает она, протягивая формуляр.
Крупным некрасивым почерком вписываешь туда свою фамилию и, почти вырывая книгу из рук библиотекаря, бежишь домой, прижимая к сердцу новое, неведомое, что таится в этом, впитавшем запахи иных, подчас не слишком чистых рук, томике, и едва удерживаешься, чтобы не присесть по дороге на скамейку, ведь, стоит лишь открыть книгу, то всё, считай, – пропал. Не встанешь, пока не закончишь читать, или покуда не отыщет тебя мать:
– Опять?! Ну, сколько же можно уже?!
– Мамочка, милая, ну, пожалуйста! Я быстро, в библиотеку, пока не закрыли!!!
– Зачем тебе? Ты только оттуда! – Мать кивает на книгу у меня в руках.
– А я уже прочитал…
– Но не подклеил!
– Ну, пожалуйста!!!
– Без разговоров!
Мать непреклонна, а мне – мучайся до следующего дня, или вовсе – до среды.
Домашняя библиотека, как бы не была велика, читана-перечитана. Собрания сочинений стоят на полках аккуратными рядами. Между походами в правое крыло ДК20, где размещается наш Athenaeum21, берёшь наугад любую, и перечитываешь, стараясь отыскать нечто, пропущенное в предыдущие разы. И находишь, конечно! Только в тех, библиотечных, пока неизвестно почти что всё…
Они натруженные, опухшие, зачитанные, словно израненные в боях, с рыхлыми по краям листочками, будто бы кто-то долго отщипывал от них по крошке, как от ломтя хлеба, и такие же вкусные, как он.
Помню, одну книгу я брал из библиотеки даже тогда, когда мать купила мне свою. Герой новенькой, из магазина, пахнущей чистой бумагой и типографским клеем, был немного чужим, немного щёголем… и, если признаться честно, я так и не смог привыкнуть к нему. Он не стал мне родным, как тот, исчезнувший однажды в мясорубке пункта приёма макулатуры.
О, если бы я только знал наверняка, что это произойдёт, дабы спасти моего друга, явился бы обязательно и непременно. Но увы, меня не было рядом, когда, обвязанные бечёвками пачки, загружали в бортовую машину, и везли туда, откуда книги не возвращаются никогда. Мне страшно представить, – что чувствовал он, близкий и любимый герой, подле никому ненужных или непонятых другими. И.… я так жалею, что не решился позабыть его вернуть, а не сделал того лишь от потому, что понимал, – он никогда не одобрит моего поступка, даже ценой своего небытия.
Пятница. Библиотека. Широкий подоконник, и на нём, шевеля хвостом, большая красивая рыба сияет разноцветной чешуёй, каждая из которой – книга. Но стоит только прикоснуться, почти к любой, она пристанет к сердцу так крепко, что уж ни за что не оторвать. Всё-таки, прочная эта штука – рыбий клей.
Пятый класс. Осень, глубокая, как все её лужи, полная безысходности и листвы, что мешается с грязью под ногами. У нашего классного учителя выходной, а нам срочно требуется разыскать его. Тихая скромная Светланка потеряла маму, и осталась совершенно одна, а мы не знаем, что предпринять.
Ельмичка, так называли Светлану в школе несмотря на то, что она не была белокурой, казалась похожей на цыплёнка. Тихая, немного сутулая, очень худенькая. Мелкие шоколадные капли глаз, густые брови, острый нос, – вот и всё, что я помню про её внешность. Но характер… Собранная, вся в себе, как бы постоянно настороже, смотрела вокруг, будто опасаясь чего-то. Вероятнее всего, она боялась того, что случилось, только мы-то не знали, что к тому всё идёт. Никто не знал, ни о чём.
Ельмичку вызвали с урока, «с портфелем на выход». И то, как медленно и отрешённо Светланка окутывала голову серым старушечьим вязанным платком, повергло всех в ужас. Она брела по проходу между партами понуро и неуверенно, будто стараясь оттянуть время неминуемой казни. Мы вертели головами, смотрели беспомощно и испуганно друг на друга, в поисках ответа на единственный вопрос: что случилось?
Было непонятно, кто догадался первым, но то, что надо немедленно дать знать обо всём этом классному руководителю, предложил я.
– Ты знаешь адрес? – Спросил меня педагог.
– Нет…
– Зайди в учительскую, там тебе напишут. Не заблудишься?
– Нет. – Я замотал головой, и не только позабыв про портфель, но даже не накинув пальто, побежал в учительскую.
Сжимая в руке адрес, написанный на листочке, я бежал по знакомым улицам города, и совершенно не узнавал их. Обыкновенно, по воскресным дням, я просыпался раньше родителей, едва расслышав протяжное «Мо-ло-ко-а! Мо-ло-ко-а!», бежал за молочницей, окликал её, и мы непременно обменивались новостями и улыбками. Она, специально для меня, открывала новую флягу и, даже не перемешав её алюминиевым черпаком на длинной ручке, собирала в мой весёлый пузатенький бидончик все сливки, что густо и лениво пузырились сверху. Я поспевал как раз к завтраку, а после уходил гулять. Бродил по городу, здоровался с домами, которые родились раньше моей бабушки, рассматривал лепнину фасадов, пересчитывал шаги и трещинки в асфальте. Казалось, я могу найти любой дом на ощупь!
Город всегда был ласков со мной… Но только не сегодня. Подменяя одну улицу другой, он пугал внезапным скрипом тормозов, угрюмыми лицами прохожих, и я растерялся перед серым невзрачным видом и тех, и других. Когда адрес дома, у которого оказался, наконец совпал с тем, что записали в учительской, я подошёл к двери и постучал. Учитель почти сразу впустил меня, но я не смог сходу заговорить, а когда сумел, и сообщил, зачем пришёл, глянул на свои брюки и… расхохотался.
Учитель от неожиданности присел на табурет в прихожей и с некоторым испугом глядел на меня, а я всё хохотал, хохотал и никак не мог остановиться.
– Я не поехал на автобусе, я долго бежал по лужам под дождём, но мои брюки совершенно чисты! Мама меня ругает всё время, что я, как свинёнок, одна лужа на весь район, но именно в ней пачкаю штанины до самого колена. Как ни стараюсь, у меня никогда не выходит, чтобы они оставались чистыми. Но сегодня я торопился, не разбирал дороги, и вот, полюбуйтесь! Мама будет удивлена. Мама. Моя мама!!! – И я вдруг зарыдал: от горя за Ельмичку, и от радости за себя, из-за того, что вот у неё мамы нет, а у меня… Справиться с чувствами я не умел, но понять их, что они такое, всё-таки вышло, и тут же сделалось ужасно… ужасно стыдно.
Среди наших одноклассников, тех, кого воспитывала только мать было наперечёт. Большинство ребят после выходного рассказывали, как провели день с отцом, ходили с ним на рыбалку, к деду или баню, – о ванне дома той порой многие могли лишь мечтать. Да даже о субботней порке, за все провинности скопом, даже про неё сообщали с лукавой усмешкой и гордостью:
– Отец выпорол…
Отец! А не какой-то там чужой дядька, который не имеет на это никакого права.
– За что пороли-то? – Спрашивали мальчишки друг у друга.
– Да, уж было за что. – Загадочно темнили они, усердно потирая ушибленное отцом место.
– Хорошо, когда у тебя оба родителя, случись что, в запасе, есть ещё один, а у Ельмички-то – только мама. И.… что теперь? Куда её? В детский дом? А, может, к нам? – Всю дорогу до школы я мучил вопросами учителя, но он лишь молча придерживал меня за плечо, словно опасаясь, что выбегу на дорогу, как маленький, и попаду под машину. Когда мы уже почти подошли, то у крыльца увидели моих родителей. Отец был красен, мать, напротив, бледна. Заметив нас, они зачем-то взялись за руки, и пошли навстречу.
– Мы уже всё знаем. – Сдерживая волнение, сказала мать. – И.… мы… – тут она обернулась на отца, тот, глядя мимо меня, с готовностью кивнул. – Мы хотим удочерить Светланку.
В тот миг я ощутил то, что описывают, как уходящую из-под ног землю. Совсем недавно я горевал о своём эгоизме и вот, опять!? Я чувствовал, как неотвратимо сиротею, как делаюсь совершенно лишним, посторонним, чужим. Я не был против отдать девчонке своих родителей, и был бы рад поделиться с нею двумя полками из трёх своей тумбочки в углу комнаты коммунальной квартиры. Но мне хотелось самому, чтобы сам, по доброй воле, а не насильно, когда отнимают за просто так.
Учитель крепко сжал моё, загудевшее от невыказанного несчастья плечо, и легонько подтолкнул к отцу:
– Вам есть о ком заботиться, у вас такой замечательный сын.
– Но мы всегда хотели девочку, – Вырвалось у матери. – И это шанс…
– У Светланы есть бабушка. – Перебил учитель. – Мы вызовем её телеграммой.
В школу Ельмичка больше не пришла. После похорон, бабушка увезла её к себе в другой город
Когда наступило следующее воскресенье, осторожно, чтобы не разбудить родителей, я встал с кровати, оделся и вышел. Заглянув в кухню, увидел бидон. Вымытый и перевёрнутый вверх дном, он стоял в ожидании молока, но мне отчего-то было брезгливо дотронуться до него. Я вышел из квартиры, не особо заботясь о том, насколько громко хлопнет за моей спиной дверь. Мне хотелось поскорее понять, – кто из нас двоих изменился больше, я или город. Я не стремился к одиночеству, мне просто хотелось побыть одному.
Вечером того же дня, засыпая, я слушал, как в кухне возмущённая мать говорит мужу о том, что «его сын», впервые за шесть лет, не принёс в дом молока, и, обычно молчаливый, отец, впервые за много лет ответил жене, проговорив что-то вроде: «Я люблю тебя намного сильнее, чем ты этого заслуживаешь». Напуганный происходящим, я лежал с открытыми глазами, и представлял, как некогда весёлый бидончик покрывается липкой кухонной пылью, и его, чтобы не мешался, убирают сперва под раковину, а после уносят в сарай, или вовсе – отдают старьёвщику. Я отчего-то понял, что именно так оно всё и будет, а после расплакался, прикрыв голову подушкой. Горько и безутешно, как маленький.