Печатается по автографу: РГАЛИ. Ф.6. Оп. 1. Ед. хр. 160. 33 лл.
<…> Эстетическому началу не надо ставить насчет цинизма. Какие-то сложные причины делают для нас даже маски Льва Толстого и Достоевского циническими. Куда мы дели мораль Достоевского? Литература эстетиков неврастеническая и рабская. Мы в неволе у слова, как раньше служило нам слово. Даже не у слова, а у словца.
Один писатель, хваля другого, называет его гиеной, поедающей трупы и оздоравливающей местность. Им владеет зудящее словцо, и он не чувствует как мерзко и цинично представление о той земле, где мертвых надо отдавать хищникам, вместо того, чтобы хоронить.
Другой пишет: «Пускай сапожник поэта составляет о нем мнение по его обуви, а любовница измеряет его – его ласками, мы же критики, должны изучать только его стих, только его искусство»[35].
Но, во-первых, со словом стих, надо обращаться осторожнее, особенно если делаешь его не только гордостью, но и религией профессии, а во-вторых, у поэта нет ни сапожника, ни любовницы, и совершенно произвольно г. Чуковский сопоставляет их с критиками. Для поэта как такового есть только люди, которые ему служат объектами и такие, для которых он служит объектом. Женщины, которые измеряют любовника ласками, цеховые мастера и критики и много еще разных типов людей равно могут принадлежать той и другой категории, смотря по тому, об них ли пишет поэт, об них или для них. И если критику как читателю самому острому, а притом и самому опытному и искусному из выразителей наших впечатлений платят за его труд деньги, то отсюда нисколько не следует, чтобы сапожник должен был судить не выше сапога. Можно повышать ценность писателя, но не за счет свободы и достоинства читателя. И я еще не знаю, кто был ближе эстетическому пониманию Гоголя-поэта и содействовал славе Гоголя: наборщик ли, хохотавший над «Вечерами»[36], или ученый арбитр Сенковский[37], который стоял на страже «вкуса» и «искусства» тридцатых годов.
Опять таки кабала слова.
Даже мастеров и фанатиков стиля нельзя читать внимательно, нельзя судить строго.
Я не хочу ни человека, потому что это – гордо[38], ни человечества, потому что это изжито, это претенциозно и истерто-философично. Я должен любить людей, т. е. я должен бороться с их зверством и подлостью всеми силами моего искусства и всеми фибрами существа. Это не должно быть доказываемо отдельными пьесами, это должно быть <нрзб.> определителем моей жизни.
Ницше[39] идет и грозит сделать завтра религией – религией господ. Ницше в «Ecce homo»[40] положил основу своей легенды. Религия рабов избаловала господ. Бичи Нерона[41] грозят обратиться в скорпионы Заратустр[42], один бог знает, кто будет Заратустрами в страшной комедии жизни.
Мы забыли разницу между игрой папуаса и игрой Гете[43]. Тайна это что-то под нами, с чем мы играем как с кубарем. Религию мы вырабатываем за зеленым сукном. Мы зовем на Синай[44] из залы Тенишева[45]. И мы не уважаем ни старых, ни мертвых.
Дело не в морали, а в раздумье, скромности, сомнении и сопротивлении. Мы все хотим припечатать, озарить, напугать, встревожить, донять. Тайна нужна нам, это наша пища. Но наша тайна – нескромность, и она заставляет нас забывать о тихом раздумье, о вопросе, о благодарности и воспоминании.
Идеал… Интеллектуальные элементы поэзии – стремление к справедливости, уважение к страданию, гуманность, уважение к мертвым.
Не надо закрывать глаза на факт падения моральной чувствительности. Отчего так карикатурны самые лучшие желания, когда они соприкасаются с областью чувствительности. Но не эстетично поддаваться течению. Смешон этот культ, историей именуемый религией гордого человека.