Чрезвычайно любопытно сопоставить оценку Достоевским капиталистического развития России с той трактовкой, какая давалась этому развитию в современной ему народнической литературе. Мы находим у Достоевского разительные совпадения с экономической концепцией народников, и это у него, автора «Дневника писателя», кого Победоносцев и Катков прочно считали своим.
В связи с этим коснёмся концовки главки «Земля и дети». Приведём её полностью, поставив на место одну «вырубленную» Ратынским фразу: «Нет-с, позвольте; значит, русский человек с самого начала и никогда не мог и представить себя без земли. <Но всего здесь удивительнее то, что и после крепостного права народ остался с сущностью этой самой формулы и в огромном большинстве своём всё ещё не может вообразить себя без земли.> Уж когда свободы без земли не хотел принять, значит, земля у него прежде всего, в основании всего, земля – всё, а уж из земли у него и всё остальное, то есть, и свобода, и жизнь, и честь, и семья, и детишки, и порядок, и церковь – одним словом, всё, что есть драгоценного. Вот из-за формулы-то этой он и такую вещь, как община, удержал»[228].
Концовка эта, как видим, несколько неожиданна. Она – плод ухищрений всё того же Ратынского. Далее в наборной рукописи шел следующий текст: «<А что есть община? Да тяжелее крепостного права иной раз! Про общинное землевладение всяк толковал, всем известно, сколько в ней (sic!) помехи экономическому хотя бы только развитию; но в то же время не лежит ли в нём зерно чего-то нового, лучшего, будущего, идеального, что всех ожидает, что неизвестно как произойдет, но что у нас лишь одних есть в зародыше и что у нас у одних может сбыться, потому что явится не войною и бунтом, а опять-таки великим и всеобщим согласием, а согласием потому, что за него и теперь даны великие жертвы. Вот и будут родиться детки в Саду и выправятся, и не будут уже десятилетние девочки сивуху с фабричными по кабакам пить. Тяжело деткам в наш век взрастать, сударь! Я ведь только и хотел лишь о детках, из-за того вас и обеспокоил. Детки – ведь это будущее, а любишь ведь только будущее, а об настоящем-то кто ж беспокоится? Конечно, не я, и уж наверно не вы. Оттого и детей любишь больше всего>»[229]. В этих доселе неизвестных словах Достоевского мы находим подтверждение того, что в конце жизни автор «Дневника» вновь обращается к идеям утопического социализма – на сей раз в их русском варианте. Здесь можно различить откровенную перекличку с представлениями современного писателю народничества, в первую очередь с кругом воззрений Герцена[230]. Идея общинного социализма, своеобразно преломленная, соединённая с «почвенничеством», выступает здесь в образе Сада.
Община мертва без Сада. Сад невозможен без общины; Община – Сад – Обновлённое Человечество – это неразрывное триединство и есть «формула» Достоевского. Однако мысль автора «Дневника» была в значительной мере выхолощена творческими усилиями Ратынского. Остаётся признать, что светская шутка последнего, будто бы он не столько «цензуирует» «Дневник писателя», сколько «поправляет его слог», при ближайшем рассмотрении оказывается не так уж безобидна. «Исправление слога» стоило Достоевскому целых глав и значительных редакционных переделок.
Некогда один известный судебный деятель, руководствуясь понятными, но не выглядевшими от этого более привлекательно соображениями, позволил себе сравнить российскую цензуру с заботливыми щипцами, осторожно снимающими нагар с яркой свечи отечественной словесности. Этот выразительный образ надолго поссорил оратора со многими из его друзей-литераторов. И хотя Достоевский никогда не испытывал на себе таких цензурных тисков, в которых буквально задыхались Некрасов или Салтыков-Щедрин, всё же и он, исходя из собственной редакционной практики, мог бы засвидетельствовать, насколько благодетельными оказывались цензорские «щипцы» для его изданий.
Тем не менее конец года прошел для «Дневника», очевидно, без особых осложнений. Гром грянул в самом начале нового, 1877 г.
Известно, что главка «Дневника писателя» из январского выпуска, озаглавленная «Старина о петрашевцах», была целиком запрещена цензурой. Текст её теперь известен[231]. Поэтому мы не будем касаться ее содержания, а обратимся к фактам, до сих пор находившимся вне поля зрения исследователей. Ниже приводится недатированное письмо Ратынского к Достоевскому. На нём значится лишь – «суббота».
Милостивый государь, Фёдор Михайлович,
к сожалению, я не могу принять на одну личную свою ответственность пропуск главы о петрашевцах; но не запрещая ее лично, внесу сего дня в час на рассмотрение Комитета, который соберётся в экстренном заседании для рассмотрения другого по содержанию своему совершенно однородного сочинения с Вашею статьею о петрашевцах. Я советовал бы Вам выпустить эту главу, так как в настоящее время признаются неудобными не только под цензурою, но и в бесцензурных изданиях всякие воспоминания и рассуждения о бывших заговорах и тайных обществах. Если желаете, то можете сами объясниться сегодня в Комитете около двух часов дня. Впрочем, ввиду некоторых обстоятельств, едва ли такое объяснение поведёт к успеху.
С отличным уважением имею честь быть Ваш покорнейший слуга
Н. Ратынский.Суббота[232].
Как станет ясно из дальнейшего, это письмо, вне всякого сомнения, следует отнести к субботе 29 января 1877 г., к первой половине дня. К такому выводу мы приходим, сопоставляя его с другим письмом, датированным именно этим числом.
Пользуемся случаем, чтобы исправить ошибку Л. П. Гроссмана, который в своей биографической хронике регистрирует за этот день не два, а лишь одно письмо[233]. Между тем вечером того же дня Ратынским было написано второе послание к автору «Дневника». Оно гласило:
Милостивый государь Фёдор Михайлович!
Ни в привычках, ни в правилах, ни в мыслях моих никогда не было и нет возвышать голос перед кем бы то ни было, а тем менее перед Вами, талант и искренность которого я уважал всегда, помимо официальных наших отношений и ещё задолго до их начатия. Убеждён, что и при сегодняшнем случае Вам только показалось, что я возвысил голос, показалось вследствие Вашей впечатлительности и нервности (извините за нерусское выражение!).
Так как нервности не чужд и я сам, то готов допустить, что не сохранил хладнокровия в такой степени, в какой сохранил бы его всякий другой с более крепкими нервами и с более здоровой печенью. Поэтому прошу великодушно извинить меня. Могу уверить Вас, что столкновение, сегодня во второй уже раз повторившееся, действуют (sic!) на меня болезненно. Поэтому было бы в обоюдных наших интересах назначение для Вашего «Дневника» другого цензора, который не так близко к сердцу принимал бы подобные столкновения. Уверен, что при более спокойном взгляде на дело Вы признаете, что в цензурных моих отношениях к Вам я никогда не действовал произвольно, а имел всегда основание, может быть ошибочное с Вашей точки зрения, но всегда добросовестное.
Корректурные листы при сём возвращаю на этот раз совершенно чистыми.
Примите уверение в отличном уважении, с коим имею честь быть
Ваш покорнейший слуга Н. Ратынский.29 января 77. Суббота[234].
Приведённые письма позволяют предположить, что Достоевский не преминул воспользоваться предоставленной ему сомнительной возможностью спасти свою статью и поехал на заседание цензурного комитета. И без того раздосадованный теми препонами, через которые вынужден был пройти прошлогодний июльско-августовский «Дневник», его автор, естественно, не был настроен столь миролюбиво, как хотелось бы Ратынскому, и это не могло не сказаться на их объяснении, которое, по-видимому, состоялось тут же, на заседании цензурного комитета[235].
О том, что происходило там между часом и двумя пополудни 29 января 1877 г., сейчас можно лишь гадать. К глубочайшему сожалению, журнал заседаний цензурного комитета за 1877 г., очевидно, утрачен: по всяком случае, наш поиск в ленинградских архивах не привёл к успеху. Правда, нам удалось обнаружить другой документ – «Настольный журнал заседаний С.-Петербургского цензурного комитета» за интересующий нас год. И хотя журнал этот, содержащий всего-навсего реестр дел, вносимых на рассмотрение комитета и резюме по этим делам, вёлся крайне небрежно, в нём на листе пятом сохранилась помета, занесённая туда чьим-то не удобочитаемым почерком. Лаконичная запись эта выглядит так:
Экстренное заседание 29 января 1877 г.
Слушали
Доклад ц. Ратынского о статье для Дневника Достоевского: Старина
Определили
Не дозволить по самому предмету статьи, в которой сравним…
На этом запись обрывается и следует совершенно чистая страница[236]. Однако у нас есть иная возможность узнать, какими всё-таки соображениями (помимо указанных в письме) руководствовался цензор, безоговорочно запрещая «Старину о петрашевцах». Эти соображения изложены им в докладе, обосновывающем применённую к «Дневнику» цензурную репрессию. Приведём этот документ полностью, помещая зачёркнутое в квадратные скобки:
Доклад цензора Ратынского о статье под заглавием: «Старина о петрашевцах», предназначенной для издания «Дневника писателя». В статье этой автор «Дневника» Достоевский по поводу газетных статей о том, что тип русского революционера всё более и более мельчает, пытается доказать, что [преступники] члены преступного общества, так называемые «петрашевцы», к которым принадлежал автор, были нисколько не ниже декабристов по происхождению. [Кроме того, он там проводит параллель между политическими преступниками прежнего и настоящего времени, и симпатии его в отношении умственной развитости лежат на стороне людей, к разряду которых он сам принадлежал. По мнению цензора, статья подобного содержания, рассуждающая о степени развитости того или другого сорта политических преступников и возбуждающая по такому предмету полемику], никак не может быть дозволена к печати. Определено: согласно с мнением цензора статью к напечатанию не дозволять.
Приписка сбоку на полях вместо зачёркнутого: «Сравнивая затем членов обоих обществ со стороны их интеллигентности, автор утверждает, что петрашевцы представляли собой тип, высший перед декабристами, и заявили себя после помилования как <нрзб> интеллигентные деятели в науке и литературе. Цензор находит, что такая [оценка сочувственная] далеко не объективная оценка разных типов государственных преступников…»[237]
Интересно отметить, что мотивы запрещения «Старины о петрашевцах», приводимые Ратынским в его докладе, существенно отличаются от тех аргументов, которые он изложил Достоевскому в своём первом письме от 29 января. Если в письме своём Ратынский главным образом напирает на неудобство всякого «воспоминания и рассуждения о бывших заговорах и тайных обществах», то в докладе речь совершенно определённо идёт уже о том, что «симпатии его (автора. – И. В.) в отношении умственной развитости лежат на стороне людей, к разряду которых он сам принадлежал». И хотя во второй редакции доклада несколько смягчён относящийся непосредственно к Достоевскому персональный акцент, тем не менее основная мысль цензора проглядывает достаточно отчётливо.
Запрещение «Старины о петрашевцах» – кульминационный эпизод цензурной истории «Дневника писателя». Теперь, когда нам известна вся совокупность фактов, относящихся к этому, наиболее серьёзному за всё время существования «Дневника» столкновению Достоевского с цензурным ведомством, мы с большей осторожностью должны относиться к той традиционной (для времени, когда писалась настоящая работа) точке зрения, согласно которой «Дневник писателя» являлся изданием, тесно связанным с официальной идеологией. Дело, на наш взгляд, обстояло сложнее. И хотя цензурные перипетии «Дневника» сами по себе ещё не могут служить основой для серьёзных обобщений, они тем не менее во многом проясняют нравственную позицию Достоевского.
После запрещения «Старины о петрашевцах» и бурного объяс нения с Ратынским терпение писателя истощилось. 21 февраля он обращается к цензурному начальству со следующим прошением:
№ 726.
В Главное управление по делам печати Редактора-издателя «Дневника писателя» Фёдора Михайловича Достоевского
Прошение
Продолжая уже второй год издание книги[238] моей «Дневник писателя», которую я пишу один, без сотрудников, ежемесячными выпусками, по подписке, имею честь покорнейше просить Главное управление по делам печати разрешить мне издавать оную книгу под тем же заглавием, в те же сроки и в том же объёме, впредь без предварительной цензуры. Экземпляр книги моей, выданный мною за прошлый год, при сём прилагаю.
Отставной подпоручик Фёдор Михайлович Достоевский.21 февраля 1877 года[239].
Если судить по датам последовавшей за этим прошением деловой переписки, просьба Достоевского некоторое время оставалась без движения. Вероятно, В. В. Григорьев сомневался в успехе дела. Наконец, 18 марта он посылает своему начальству искусно составленную бумагу, где даёт писателю самую лестную и благонадёжнейшую с точки зрения властей характеристику:
М. В. Д. Главное управление по делам печати 18 марта 1877 г. № 1408.
Отставной подпоручик Фёдор Достоевский обратился в Главное управление по делам печати с прошением о разрешении ему издаваемую им ежемесячными выпусками книгу под заглавием «Дневник писателя» печатать впредь без предварительной цензуры.
Г<осподин> Достоевский, как известно Вашему Высокопревосходительству, талант перворазрядный не только в отечественной, но и в европейской литературе, как по силе художественного творчества, так и по глубине психического анализа. Всё, что выходит из-под его пера, проникнуто, сверх того, полнейшею искренностью и добросовестностью. Вследствие этого пользуется он высоким уважением как у публики, так и между всеми литературными партиями. По убеждениям же своим, выковавшимся в горниле самого тяжкого опыта, принадлежит он к весьма немногим у нас лицам, пламенно любящим Царя и отечество и вместе с тем вполне преданным делу порядка. По моему мнению, влияние его на умы самое благотворное, доказательством чему служит и «Дневник» его за прошлый год, выходивший под цензурою. Я не вижу потому ни малейшей опасности дозволить такому писателю продолжать издание его без цензурной опёки, каковое заключение своё имею честь пред благоусмотрение Высокопревосходительства
Исправляющий должность начальника Главного управления по делам печатиВ. Григорьев[240].
В конце марта 1877 г. управляющий Министерством внутренних дел князь Лобанов-Ростовский удовлетворил ходатайство писателя, поддержанное Григорьевым, о чём последний уведомил нижестоящую инстанцию:
М. В. Д. Главное управление по делам печати 31 марта 1877 г. № 1409. С.-Петербургскому цензурному комитету
Г<осподин> управляющий Министерством внутренних дел изволил разрешить отставному подпоручику Фёдору Достоевскому издаваемую им ежемесячными выпусками книгу под заглавием «Дневник писателя» печатать впредь без предварительной цензуры.
Сообщаю о сём С.-Петербургскому цензурному комитету к надлежащему сведению.
И. д. начальника Главного управления по делам печати
В. Григорьев[241].
Казалось, тут бы Достоевскому и радоваться. Но дальше происходит нечто странное: «Дневник» продолжает выходить под цензурой – об этом свидетельствуют цензурные разрешения на всех его выпусках. Объясняется это довольно просто. Достоевскому, по-видимому, была важна, так сказать, моральная победа. После столкновений с Ратынским писатель формально развязал себе руки: в случае каких-либо цензурных затруднений он всегда имел право выпустить «Дневник» на собственный страх и риск и тем самым избегнуть мелочной опёки. Но писатель проявил осторожность и, заручившись подобным официальным разрешением, всё же продолжал посылать корректурные листы на подпись цензору. Важно иметь в виду то обстоятельство, что и личные отношения с Ратынским вскоре восстановились: уже 28 февраля (т. е. через 4 дня после подачи прошения об отмене цензуры) Достоевский пишет Александрову: «Надо бы поторопиться, чтобы успеть и к цензору (Ратынскому, мы помирились)»[242]. Надо думать, конфликт не прошел даром для обеих сторон: и Достоевский, и Ратынский в своих деловых отношениях стали сдержанней – каждый, разумеется, по-своему[243].
Имея в виду то обстоятельство, что «Дневник» продолжал выходить под цензурой, комментаторы 12-го тома Полного собрания художественных произведений Достоевского замечают: «Возможно, в связи с этим находится передача цензуирования “Дневника” другому цензору»[244]. В действительности дело обстояло иначе: новый цензор был назначен не вместо Ратынского, а временно, так как постоянный куратор «Дневника» находился в отпуске. О своих хлопотах по этому поводу Достоевский подробно поведал в письме к Анне Григорьевне: «Александров сказал мне, что они всё набрали, но ничего не отпечатали, потому что нет цензора. Ратынский уехал в Орловскую губ<ернию> в отпуск, Александров ходил и к Пуцыковичу (чтоб тот, в Комитете, выхлопотал мне цензора) и сам ходил в Комитет. Секретарь и докладывать не захотел, а выслушав объявил, что я из-под цензуры вышел, так пусть и издаю без цензуры. <…> Затем поспешил в Цензурный комитет. И секретарь и Петров[245], все хоть и вежливы, но уговаривали меня изо всех сил печатать нецензурно, не то у вас будут сплошь вычёркивать. (Вероятно, у них какие-нибудь особые инструкции насчёт теперешней литературы вообще, так что, очевидно, они мне не лично угрожали, а вообще такой ход дела, что велено строже). Я этого ужасно боюсь, но я всё-таки стоял на том, чтоб мне дали цензора, обещали вчера же, но вот уже сегодня утро, а известий никаких нет, и опять сейчас придется ехать в Комитет, а между тем можно бы первый лист уже печатать»[246].
О том, что писатель всё-таки добился своего, свидетельствует следующий документ канцелярии С.-Петербургского цензурного комитета:
5 июля 1877 г. № 756.
Его Превосходительству Н. Е. Лебедеву.
Имею честь уведомить Ваше Превосходительство, что цензуирование июньской книжки «Дневника писателя», имеющей выйти по желанию издателя-автора Достоевского под предварительною цензурою, поручено Вам[247].
Одновременно об этом же была уведомлена и типография, где печатался «Дневник»:
В типографию князя Оболенского
Канцелярия СПб. ценз<урного> к<омите>та по приказанию г<осподина> председателя извещает типографию князя Оболенского, что цензуирование июньской книжки «Дневника писателя» поручено г<осподину> цензору Лебедеву (Почтамтская, 2)[248].
Итак, Достоевский пожелал сохранить status quo. Мало того, он явно предпочитал иметь дело не с каким-то неизвестным цензором, характер, личные пристрастия и служебное рвение которого могли бы привести к непредвиденным осложнениям, а всё с тем же «старым добрым» Ратынским – тот-то по крайней мере был знаком с твёрдым нравом писателя и, исходя из полуторагодового опыта «взаимного сотрудничества», не мог с ним не считаться. Неудивительно поэтому, что в конце лета 1877 г. Достоевский писал Александрову с некоторой тревогой: «Если… будете посылать к цензору, то уж к Ратынскому. Если же на случай его ещё нет в Петербурге, то к Лебедеву, так как его тогда формально назначили»[249].
Худой мир лучше доброй ссоры – и поскольку писатель, по его словам, «помирился» с Ратынским, последний, вероятно, «взял назад» свою отставку[250]. Последнее письмо Ратынского к Достоевскому, относящееся к изданию «Дневника» (от 4 октября 1877 г.), весьма любезно по тону и в первую очередь характеризует политические воззрения самого цензора. Изменив обычной сдержанности, он пространно излагает своё мнение «не в качестве цензора, а в качестве читателя» сентябрьского «Дневника». Поскольку этот предмет интересует нас здесь в меньшей степени, мы приводим лишь заключительные строки письма, имеющие непосредственное отношение к цензурной истории издания Достоевского: «Обращаясь к официальным обязанностям цензора, скажу, что я вымарал две строчки, где Вы говорите о наших неудачах и истощении войной. Обращайтесь, многоуважаемый Фёдор Михайлович, осторожно с этою материею и в следующих статьях Ваших. Кроме того, имея в виду цензурное правило о недопустимости оскорбительных выражений о вероисповеданиях, терпимых в России, я взял смелость “адски” желает в приложении к католичеству заменить словом “страстно”, слово “издыхающее” (говорится о животных) словом “умирающее” или “отживающее”. Ещё раз простите и верьте искреннему уважению и желанию служить Вам в пределах возможного Вашего покорнейшего слуги Н. Ратынского»[251]. Ратынский отнюдь не случайно подчеркнул последние слова: он давал понять, что дружба дружбой, а служебный долг прежде всего! Но как бы то ни было, продолжительное общение с писателем приучило и цензора к осторожности[252].
Как видим, издательская судьба «Дневника писателя» небогата внешними потрясениями. Этому изданию не довелось испытать на себе всю тяжесть административного пресса, пройти меж тех бюрократических Сцилл и Харибд, которые подстерегали его журнальных собратьев.
Однако цензурная история моножурнала Достоевского не может всё же не вступить в противоречие с довольно распространённой точкой зрения, согласно которой в 1870-х гг. Достоевский-публицист, а иначе говоря – его «Дневник писателя», являлся прямым рупором правительственных кругов, идеологически обосновывающим все повороты «реакционной политики» последних лет царствования Александра II[253].
Характер столкновений Достоевского с цензурой наводит на мысль о неслучайности подобных конфликтов: несмотря на субъективные устремления самого писателя, его публицистика содержала, по-видимому, такие моменты, которые не могли не вызвать определённой насторожённости у власть предержащих. Надо отдать справедливость Ратынскому – его служебная интуиция оказалась на высоте, его социально-охранительный инстинкт срабатывал безошибочно, в его цензурных придирках несомненно была «своя система».
Таким образом, взаимоотношения Достоевского с правительственной цензурой в последний период его жизни являются частью более широкой проблемы – отношения писателя к власти[254] и, с другой стороны, степени воздействия государства на духовный мир автора «Братьев Карамазовых».
Следует, однако, задаться вопросом: обладал ли «Дневник писателя» некой нравственной доминантой, неким ядром, которые определяли бы его особую роль в духовной ситуации 1876–1877 гг.?