Пора, однако, воссоздать совершенно неведомую доселе цензурную историю «Дневника писателя». Попытаемся сделать это, опираясь на архивные документы и связывая воедино все факты, относящиеся к интересующему нас предмету.
Некоторые сведения, касающиеся ведомственной, административной стороны издания «Дневника», были опубликованы газетой «Новое время» от 28 января 1885 г. (№ 3204) в небольшой заметке, озаглавленной: «О “Дневнике писателя” покойного Ф. М. Достоевского». В заметке приводились отдельные выдержки из дел цензурного ведомства. Часть этих отрывков была перепечатана позднее в книге Л. П. Гроссмана[185]. Общая схема издания «Дневника» со ссылкой на всё те же источники кратко изложена в примечаниях к 12-му тому Полного собрания художественных произведений Достоевского (1929)[186]. Однако до сих пор не предпринималось попытки сопоставить эти материалы с «частной», закулисной стороной издания – как с письмами самого Достоевского, так и с источниками, до сих пор не введёнными в научный оборот.
Как следует из приводимого ниже документа, Достоевский вёл какие-то предварительные переговоры в С.-Петербургском цензурном комитете. Лишь прозондировав там почву, он обратился в вышестоящую инстанцию:
В Главное управление по делам печати
отставного подпоручика Фёдора Михайловича Достоевского
Прошение
Возымев намерение с будущего 1876-го года издавать сочинение моё «Дневник Писателя» ежемесячными выпусками, величиною от одного до полутора печатн<ых> листа в два столбца, в котором желаю помещать отчёт о всех действительно выжитых впечатлениях моих как русского писателя, отчёт о всём виденном, слышанном и прочитанном[187]; желая в то же время объявить на издание моё годовую подписку (по 2 руб. без пересылки за все 12 годовых выпусков) и в то же время пустить его и в отдельную продажу по 20 копеек за экземпляр, я, ввиду замеченной С.-Петербургским цензурным комитетом в издании «Дневника писателя» периодичности, имею честь просить Главное управление по делам печати разрешить мне издание «Дневника писателя» с будущего 1876 года, на всех вышеизложенных условиях. При прошении имею честь представить гербовую марку.
Отставной подпоручик Фёдор Михайлович Достоевский.22 декабря 1875 года[188].
Тогдашний начальник Главного управления по делам печати делает на полях этого прошения лаконичную помету: «Доложить о разрешении просьб<ы> г. Достоевского. В. Гр<игорьев>»[189].
У просителя могли возникнуть вполне резонные опасения относительно своего замысла. Еще в 1860-х гг., как бывший политический преступник, лишённый возможности официально возглавить издаваемые им и его братом журналы «Время» и «Эпоха», допущенный к редакторству «Гражданина» с оговоркой, что «III-е Отделение не принимает на себя ответственности за будущую деятельность этого лица в звании редактора»[190], находившийся чуть ли не до конца дней под негласным надзором полиции, писатель имел причины для беспокойства.
Успеху задуманного предприятия, вероятно, в немалой степени способствовали хорошие личные отношения, установившиеся между Достоевским и В. В. Григорьевым. Как свидетельствует Анна Григорьевна, зимой 1872/1873 г. «Фёдор Михайлович… имел случай встретиться со многими лицами из учёного мира; с одним из них, В. В. Григорьевым (востоковедом), Фёдор Михайлович с особенным удовольствием беседовал»[191]. И позднее, занимая весьма значительный пост в правительственном аппарате, Григорьев не отказался употребить своё влияние в поддержку просьбы, прямо относящейся до его ведомства:
Доклад по Главному управлению по делам печати
М. В. Д. Отставной подпоручик Фёдор Достоевский обратился в Главное управление по делам печати с прошением о разрешении ему издавать сочинение его «Дневник писателя» ежемесячными выпусками и открыть на издание оного подписку: за годовое издание – по 2 р. без пересылки, а за отдельный нумер 20 коп.
Принимая во внимание, что предположенное к изданию сочинение г. Достоевского, как произведение одного автора, не может быть отнесено к повременным изданиям ввиду п. 2 ст. 1 гл. II Прилож. к ст. 5 (примеч. 4) Уст. Ценз, по прод. 1868 г. – я полагал бы возможным удовлетворить вышеизложенное ходатайство просителя с тем, чтобы сочинение это выходило с дозволения предварительной цензуры, каковое своё заключение и имею честь представить на благоусмотрение Вашего Высокопревосходительства.
Исправляющий должность начальника Главного управления по делам печатиВ. Григорьев.№ 6300. 27 декабря 1875 г.[192]
Чем руководствовался Григорьев, обрекая писателя на жёсткий контроль предварительной цензуры? Как ни странно, но таково было желание самого Достоевского. Метранпаж типографии, где печатался «Дневник», М. А. Александров вспоминает: «Главное управление по делам печати, разрешая Фёдору Михайловичу издание “Дневника писателя”, предлагало ему выпускать “Дневник” без предварительной цензуры, под установленной законом ответственностью его как редактора, и при том, в виде особого для него исключения, на льготных условиях, а именно, без обычного залога, обеспечивающего ответственность, но Фёдор Михайлович отказался от этого, не находя ничего для себя заманчивого в том, чтоб “Дневник” его выходил без предварительной цензуры; он дорожил тем относительным покоем, на пользование которым он мог вполне рассчитывать при отсутствии в цензурном отношении ответственности. Притом он твёрдо был уверен, что цензура вообще совсем не будет иметь влияния на направление его “Дневника”…»[193]
Достоевского нетрудно понять. Ещё не изгладились из его памяти прежние цензурные мытарства, начиная от запрещения «Времени» в 1863 г. до редакторства в бесцензурном «Гражданине», когда хлопоты и объяснения по поводу напечатанных статей не избавили редактора от двух суток ареста по приговору суда. Издатель «Дневника» хотел застраховать себя на будущее от подобных сюрпризов. Недаром Александров добавляет: «Объясняя мне своё нежелание выходить без “предварительной цензуры”, Фёдор Михайлович сказал, между прочим, что, выходя без цензора, надо самому быть цензором для того, чтобы цензурно выйти, а он по опыту знает, как трудно быть цензором собственных произведений»[194].
Кроме того, Достоевский понимал, что выгоднее давать материал цензору предварительно, чтобы не оказаться перед необходимостью перепечатывать готовую книгу «Дневника», – ведь это повело бы к серьёзным материальным издержкам. Так поступали нередко и другие издатели.
27 декабря 1875 г. на докладе Григорьева появляется краткая резолюция министра внутренних дел А. Е. Тимашева: «Разрешить»[195]. 31 декабря Санкт-Петербургский цензурный комитет был официально уведомлён о таковом решении министра:
М. В. Д.
Главное управление по делам печати
31 дек. 1875 г.
№ 6302.
С.-Петербургскому
цензурному комитету
Г<осподин> министр внутренних дел изволил разрешить отставному подпоручику Фёдору Достоевскому издавать сочинение его «Дневник писателя» ежемесячными выпусками и открыть на издание оного подписку: за годовое издание 2 р. с<еребром> без пересылки, а за отдельный нумер 20 к., но с тем, чтобы сочинение это выходило в свет не иначе, как с дозволения предварительной цензуры.
Сообщаю о сем С.-Петербургскому цензурному комитету к надлежащему сведению.
Исправляющий должность начальника Главного управления по делам печати В. Григорьев. Правитель дел Ю. Богушевич.
На документе имеется следующая помета: «Цензуирование поручено г<осподину> цензору Ратынскому, и билет на корр<ектурные> листы выдан 20 января за № 55»[196].
Итак, новорождённый журнал обрёл своего законного куратора и начал двухлетнее плавание по волнам столичной периодики.
Если исходить из одних лишь официальных источников, то на протяжении всего 1876 г. мы не обнаружим следов каких-либо столкновений или неудовольствий как со стороны автора «Дневника», так и со стороны бдящего Ратынского. Может создаться впечатление, что всё шло без сучка, без задоринки и между писателем и его «опекуном» установилось полное взаимопонимание. Это впечатление как будто бы подтверждают доброжелательные воспоминания М. А. Александрова: «…цензор Николай Антонович Ратынский, цензуировавший “Дневник” почти всё время его издания, говаривал Фёдору Михайловичу в шутку, что он не цензуирует его, а только поправляет у него слог. Это значило, что иногда, вместо того, чтобы вымарывать что-либо неудобное просто цензорскою властью, он заменял одно слово другим и тем самым смягчал выражение фразы»[197]. К этим словам Александрова редакция «Русской старины» делает следующее примечание: «Пользуемся случаем, чтобы помянуть добрым словом покойного Николая Антоновича Ратынского. Этот отлично образованный человек и весьма интересный собеседник, между прочим, был человек весьма обязательный, очень начитанный, горячо любил отечественную литературу и в особенности русскую историю»[198].
Как видим, фигура Н. А. Ратынского не лишена интереса. Но имеющиеся о нём в литературе сведения крайне скудны, и мы обратились к иным источникам. В архивохранилищах Ленинграда (С.-Петербурга) нам удалось отыскать послужной список этого сравнительно преуспевшего чиновника, который не пренебрегал в часы досуга и занятиями литературными[199].
Ровесник Достоевского (родился в 1821 г.), кандидат Московского университета, Ратынский начал свою карьеру в 1843 г. в звании коллежского секретаря при канцелярии С.-Петербургского военного генерал-губернатора и окончил её в 1887 г. в чине тайного советника и члена совета Главного управления по делам печати. Долгие годы Ратынский трудился в качестве чиновника особых поручений при губернаторе Орловской губернии. Его привязанность к Орловщине объясняется, по-видимому, и тем, что в Дмитровском уезде этой губернии он владел имением в 185 десятин.
Порой Ратынскому приходилось выполнять довольно щекотливые поручения. Как следует из его формуляра, он «в августе месяце 1859 г. отправлялся для вразумления крестьян помещика Киреевского в Малоархангельском уезде»[200]. По-видимому, будущий цензор успешно справился со своей миссией, ибо «в сентябре месяце того же года вновь отправился по этому делу вместе с полковником жандармов Арцишевским». Став в некотором роде специалистом по крестьянским делам, Ратынский уже вполне компетентно «участвовал в обработке сведений для губернского комитета об улучшении быта крестьян»[201]. Кроме того, он участвовал в «составлений замечаний на проект об устройстве уездной полиции» и был даже «одним из докладчиков сей комиссии и поручение это исполнил к удовольствию начальства»[202].
В 1866 г. Н. А. Ратынский был направлен «для исследования появившейся в г. Ломовец Кромского уезда раскольнической секты и поручение сие исполнил успешно»[203]. Таким образом, к 1872 г., т. е. к тому времени, когда действительный статский советник Н. А. Ратынский был «откомандирован для занятий» в распоряжение Главного управления по делам печати и назначен цензором С.-Петербургского цензурного комитета, он, помимо некоторых литературных заслуг, обладал довольно солидным служебным и житейским опытом.
С этим уже немолодым человеком судьба столкнула Достоевского в самом начале 1876 г., и Ратынский не без изящества дал почувствовать дистанцию между действительным статским советником и отставным подпоручиком, буде последний даже и знаменитый писатель. Его первое письмо к Достоевскому с достаточной выразительностью характеризует своего автора:
Милостивый государь Фёдор Михайлович!
Сегодня ночью в 12 часов пришел рассыльный из типографии Оболенского, достучался до моих дверей и требовал настоятельно у моего человека, чтобы меня разбудили для просмотра последних корректурных листов Вашего «Дневника». Человек мой его не послушался и хорошо сделал, потому что с воскресенья я чувствую себя нездоровым. Сегодня утром, в ту минуту, когда я шёл в церковь, этот же рассыльный явился за корректурою. Я сказал ему, чтобы он не приходил ранее сегодняшнего вечера и не осмеливался в другой раз стучать по ночам в дверь моей квартиры. Мне кажется, что он назойлив, потому что – франт: в бекеше с бобровым воротником и модных сапогах.
Между тем, возвратясь от обедни, я просмотрел корректуру и, не найдя в ней ничего противного цензурным правилам, считаю долгом для выиграния времени возвратить её прямо к Вам. Может быть, Вы найдете более выгодным переслать её немедленно в типографию. В противном случае благоволите возвратить её мне с сим посланным – тогда она будет вручена вечером рассыльному. Извините, что беспокою Вас. С отличным уверением и преданностью имею честь быть
Вашим покорнейшим слугою Н. Ратынский.30 марта 76[204].
Но остережёмся делать поспешное заключение, будто неудовольствие Ратынского не простиралось далее бекеши и модных сапог назойливого рассыльного. Иначе неожиданным покажется следующее глухое признание в мемуарах того же Александрова: «Однако Фёдору Михайловичу, как автору, доводилось-таки, хотя и редко, испытывать неприятности по поводу более или менее крупных цензорских помарок. Бывало и так, что цензором запрещалась целая статья, и тогда начинались для Фёдора Михайловича хлопоты отстаивания запрещённой статьи: он ездил к цензору, в цензурный комитет, к председателю главного управления по делам печати, – разъяснял, доказывал… В большей части случаев хлопоты его увенчивались успехом, в противном же случае приходилось уменьшать объём номера…»[205] Эти общие замечания Александрова вполне конкретно расшифровываются в записках к последнему самого Достоевского: «Михаил Александрович, цензор главу 2-ю запретил. Еду в Цензурн<ый> комитет»[206].
Летом 1876 г., вернувшись из-за границы, Достоевский заехал на несколько дней в Старую Руссу, где находилась его семья. Там автор «Дневника» приводит в порядок свои записи, предназначавшиеся для сдвоенного июльско-августовского выпуска, и перебеленный текст высылает небольшими частями в типографию. Но с «Дневником» на сей раз происходят явные метаморфозы, и 23 августа Достоевский справедливо укоряет своего метранпажа: «А что же я Вам напишу насчёт цензурных вымарок, если я их не видал? Нечего делать, печатайте как есть без меня. И не грех Вам не писать мне, что именно вымарано? Вы пишете: часть главы, но которая? И много ли? Теперь, до приезда в Петербург, день и ночь буду думать, как на угольях»[207]. Через день взволнованный и недоумевающий писатель добавляет: «Вся беда в том, что не знаю, что именно запрещено цензурою, в какой главе и какой номер»[208].
До настоящего времени имела место некоторая путаница: что же именно было запрещено в июльско-августовском выпуске 1876 г.?[209] Уже после выхода номера Достоевский писал одной своей корреспондентке: «Цензура выбросила печатный лист в самые последние дни…»[210] Хотя, по-видимому, многое удалось отстоять, на сей раз красные цензорские чернила, несомненно, оставили на живом теле «Дневника» глубокие следы. Но какие и где?
Нам удалось найти перебеленный рукой Достоевского автограф неизвестной главки июльско-августовского выпуска «Дневника» 1876 г.: иными словами, наборную рукопись, хранящуюся в Российской государственной библиотеке. Теперь, после находки этого отрывка, мы в состоянии совершенно определённо установить его место в архитектонике всего выпуска. Отрывок помечен цифрой II и следует сразу же за словами: «…я, дескать, читаю, оставьте меня в покое». Но этими словами в опубликованном тексте оканчивается первая малая главка первой большой главы. Следовательно, выпущенный текст, озаглавленный «Нечто о петербургском Баден-баденстве», являлся не чем иным, как второй главкой первой большой главы. На автографе этой главки имеются следы типографской краски: значит, текст побывал в типографии и был запрещён Ратынским уже в корректурных листах. И рассеянность Александрова, позабывшего упомянуть именно о запрещении главки «Нечто о петербургском Баден-баденстве», вызвала вышеприведённые сетования писателя[211].
Но на этом злоключения июльско-августовского выпуска не окончились. 27 августа Ратынский пишет Достоевскому записку, которую, по-видимому, он прилагает к возвращаемой им корректуре:
Будьте так добры, многоуважаемый Фёдор Михайлович, исключите из этой корректуры выражения «отцы отечества» и «похабность». Сия последняя, пожалуй, сойдет, но «отцы отечества», начинающиеся с тайных советников, под цензурою немыслимы. Вы легко найдёте другое, соответствующее выражение, не испортив прекрасной Вашей мысли, а меня этим чувствительно обяжете.
Искренно уважающий Вас Н. Ратынский.27 августа 1876.
Вместо «отцы отечества» нельзя ли хоть столпы отечества или что-нибудь в этом роде? На похабность можно махнуть рукою, но и её несколько смягчить следовало бы[212].
В этой записке речь идёт о второй малой главке третьей большой главы июльско-августовского «Дневника». Его автор внял мягко-директивной просьбе своего «шефа» и переменил название главки, которое звучало теперь так: «На каком языке говорить будущему столпу своей родины?»[213] Соответственно был изменен и сам текст: «О, конечно, карьера его не пострадает: все эти – родящиеся с боннами предназначаются своими маменьками непременно в будущие столпы своей родины и имеют претензию, что без них нельзя обойтись… Столпом своей родины он будет, конечно, ему ли не дослужиться…»[214] Пойдя навстречу требованию цензора, Достоевский смягчил политическую и социальную заострённость первоначального варианта.
Между тем злоключения июльско-августовского «Дневника» продолжались. 29 августа Достоевский, посылая в типографию очередную часть текста «Дневника», сообщает метранпажу: «Многоуважаемый Михаил Александрович, к Ратынскому письма не прилагаю, но зато исправил всё по его желанию и указанию. Если надо будет, то поеду к нему сам»[215]. Здесь необходимо исправить одну неточность, которая со слов Александрова перекочевала в позднейшую литературу. Публикуя вышеприведенные слова Достоевского в «Русской старине» через 16 лет после описываемых событий, Александров делает к ним такое примечание: «Это говорится о статье под названием “Земля и дети”»[216]. В комментариях к третьему тому писем Достоевского А. С. Долинин воспроизвёл это свидетельство Александрова.
Нам представляется, что метранпажу просто изменила память. Ведь главка «Земля и дети» относится к четвёртой главе выпуска; Достоевский же имеет в виду скорее всего первые три главы. Сообщив, что он исправил «всё», писатель тут же продолжает: «Дальнейшую рукопись (глава четвертая, III и IV) при сем прилагаю…»[217] «Земля и дети» как раз и является четвёртой главкой упомянутой здесь главы четвёртой. Достоевский ещё только посылает в типографию эту главку, следовательно, Ратынский, который читал «Дневник» не в рукописи, а в корректурных листах, 29 августа никак не мог быть знаком с её содержанием. Таким образом, поправки, о которых Достоевский пишет Александрову, относятся не к статье «Земля и дети», а к предыдущему тексту.
В статье же «Земля и дети» «поправки» были сделаны самим Ратынским. Очевидно, цензор сначала запретил всю главку целиком. Как следует из приводимого ниже письма его к Достоевскому, накануне он имел неприятное объяснение с писателем, которое тогда окончилось безрезультатно:
Милостивый государь Фёдор Михайлович,
вчера, когда я условился с Вами насчет поездки к Василию Васильевичу[218] на сегодняшнее число в половине первого, я совершенно забыл, что у нас сегодня в четверг – заседание Комитета, в котором мне необходимо присутствовать, а следов<ательно>, невозможно и ехать к Василию Васильевичу. Прочитав сегодня утром с должным вниманием и натощак вновь статью Вашу, я убедился, что в цензурном отношении можно исправить, почему, сделав в ней требуемые цензурными правилами исключения, снабдил её цензорскою подписью и в таком виде посылаю к Вам вместе с сим для напечатания.
Что касается исключённого, то я убежден, что Василий Васильевич, при всем известном мне уважении его к Вашему таланту, Вашей благонамеренности и вообще к Вашей личности, не разрешит печатать исключённое, так как всякая мысль о несовершенстве существующих в России или, лучше сказать, у наших сельских людей поземельных отношений и о необходимости их исправления не должна быть пропускаема в печати не только на основании общих законов, но и в силу специальных, изданных ad hoc инструкций.
Поэтому могу Вас уверить, что поездка наша к Василию Васильевичу была бы совершенно бесполезна. О пропуске же статьи Комитетом не может быть речи: он запретит её всю, от начала до конца.
С отличным уверением имею честь быть Ваш покорнейший слуга Ник. Ратынский.Четверг. 2 сент. 76[219].
Итак, лишь в этот день – 2 сентября – статья «Земли и дети» должна была быть передана на третейский суд вышестоящей инстанции в лице её начальника – В. В. Григорьева. Понятно, что у Ратынского не было охоты обострять конфликт, и он предлагает компромиссное решение. По-видимому, Достоевский, и без того обеспокоенный необыкновенной затяжкой с выходом номера, принял этот компромисс: дата цензурного разрешения июльско-августовского выпуска – тоже 2 сентября.
Не подлежит сомнению, что на сохранении этой главки писатель настаивал с чрезвычайным упорством: пожалуй, за два года издания «Дневника писателя» в нём не было статьи, столь резко обнажавшей «заветные» воззрения его автора. При знакомстве с опубликованным текстом внимательный читатель, вжившийся в языковую стихию «Дневника», не может не ощутить каких-то недоговорённостей, порой чисто стилистических незавершённостей, смысловых обрывов, необычных даже для «прерывистой» композиционной структуры этого «синтетического» создания Достоевского. Все эти «странности» – в данном случае отнюдь не художественный приём, а прямое следствие той редактуры, которой подверглась статья «Земля и дети», когда утром 2 сентября 1876 г. Н. А. Ратынский ещё раз «с должным вниманием и натощак» перечитал корректурные листы июльско-августовского «Дневника». Именно в таком виде, какой приобрела эта главка после исключений Ратынского, она вышла в свет и без изменений перепечатывалась в собраниях сочинений Достоевского.
Сравнив опубликованный, входивший в последующие издания текст «Дневника» с наборными рукописями, хранящимися в Пушкинском Доме, нам удалось установить те части текста, которые были исключены Ратынским[220].
В статье «Земля и дети» Достоевский высказал одно из своих «заветных» убеждений. Её зачином как бы служат слова предыдущей главки «Детские секреты»: «Что поколение вырождается физически, бессилеет, пакостится, по-моему, нет уже никакого сомнения. Ну, а физика тащит за собой и нравственность. Это плоды царства буржуазии. По-моему, вся причина – земля, т. е. почва и современное распределение почвы в собственность». Этими словами заканчивается известный нам печатный текст. В рукописи же за ним следует заключительная фраза: «Я вам это так и быть объясню»[221]. Однако цензорские купюры в дальнейшем тексте делали её бессмысленной, ведь именно в следующей главке – «Земля и дети» – первоначально содержалось обещанное выше объяснение (главка написана от лица некоего «парадоксалиста» – приём, к которому неоднократно прибегал автор «Дневника»)[222]: «У миллионов нищих земли нет, во Франции особенно, где слишком уж, и без того, малоземельно, – вот им и негде родить детей, они и принуждены родить в подвалах, и не детей, а Гаврошей, из которых половина не может назвать своего отца, а ещё половина, так, может, и матери. <Это с одного краю, с другого же краю, с высшего, тоже думаю земельная ошибка, но только уж другого рода ошибка, противоположная, а идёт, может быть, ещё с Хлодвига, покорителя Галлии: у этих слишком уж много земли на каждого, слишком уж велик захват, не по мерке, да и слишком уж сильно они им владеют, ничего не уступают, так что и там и тут ненормальность. Что-нибудь тут должно произойти, переменить, но только у всех должна быть земля и> дети должны родиться на земле, а не на мостовой. Не знаю, не знаю, как это поправится, но знаю, что пока там негде родить детей»[223].
Ратынского не могла не насторожить прозрачная ссылка Достоевского на Францию. Цензор понимал, что эта ссылка, даже помимо воли автора, вызовет у современников вполне определённые ассоциации: в 1870-х гг. процесс разорения и пролетаризации широких масс русского крестьянства шёл полным ходом и был «притчей на устах у всех». Поэтому Ратынский исключил именно те слова Достоевского, которые русский читатель мог с большим основанием отнести и на счёт своей родины.
Далее у Достоевского следуют известные слова о Саде. Это место в доцензурной редакции выглядело следующим образом: «Одним словом, я не знаю, как это всё будет, но это сбудется, сад будет. Помяните моё слово хоть через сто лет, и вспомните, что я вам об этом в Эмсе, в искусственном саду и среди искусственных людей, толковал. <Человечество обновится в Саду и Садом выправится – вот формула. Видите, как это было: сначала были замки, а подле замков землянки, в замках жили бароны, а в землянках вассалы. Затем стала подыматься буржуазия в огороженных городах, медленно, микроскопически. Тем временем кончились замки и настали столицы королей, большие города с королевскими дворцами и с придворными отелями, – и так вплоть до нашего века. В наш век произошла страшная революция и одолела буржуазия. С нею явились страшные города, которые не снились даже и во сне никому. Таких городов, какие явились в 19-м веке, никогда прежде не видало человечество. Это города с хрустальными дворцами, с всемирными выставками, с всемирными отелями, с банками, с бюджетами, с заражёнными реками, с дебаркадерами, со всевозможными ассоциациями, а кругом них с фабриками и заводами. Теперь ждут третьего фазиса: кончится буржуазия и настанет Обновлённое Человечество. Оно поделит землю по общинам и начнёт жить в Саду. “В Саду обновится и Садом выправится”. Итак, замки, города и Сад.> Если хотите всю мою мысль, то, по-моему, дети, настоящие то есть дети, то есть дети людей, должны родиться на земле, а не на мостовой. Можно жить потом на мостовой, но родиться и всходить нация, в огромном большинстве своём, должна на земле, на почве, на которой хлеб и деревья растут»[224].
Пожалуй, во всей публицистике Достоевского мы не встретим столь сжатой и определённой характеристики восхождения и победы ненавистного ему «царства буржуазии», столь убеждённого пророчества неизбежной его гибели и наступления «третьего фазиса» – «Обновлённого Человечества». Понятно, что подобные социальные прозрения, хотя и высказанные в самой общей форме, но явно восходившие к идеалам утопического социализма, не могли не вызвать у осторожного Ратынского соответствующего к себе отношения.
Цензорский карандаш не замедлил перечеркнуть и то место «Дневника», где Достоевский вдруг отказывался от примеров из жизни «прогнившего Запада» и прямо обращался к русской социальной действительности: «В Саду же детки будут выскакивать прямо из земли, как Адамы, а не поступать девяти лет, когда ещё играть хочется, на фабрики, ломая там спинную кость над станком, тупя ум перед подлой машиной, которой молится буржуа, утомляя и губя воображение перед бесчисленными рядами рожков газа, а нравственность – фабричным развратом, которого не знал Содом. И это мальчики и это девочки десяти лет <и где же, добро бы здесь, а то уж у нас в России, где так много земли, где фабрики ещё только шутка, а городишки стоят каждый для трёх подьячих. А между тем> если я вижу где зерно или идею будущего так это у нас, в России»[225].
Далее писатель переходил к вопросу, который не мог не возбудить у Ратынского, бывшего не только столичным цензором, но и помещиком Орловской губернии, отрицательных, выражаясь теперешним слогом, эмоций. Эмоции эти, подкреплённые «специальными, изданными ad hoc инструкциями» цензурного ведомства, сделали своё дело – и мысль Достоевского подверглась очередному усекновению. В этом легко убедиться, поставив запрещённые Ратынским фразы на их прежние места:
Почему так? А потому, что у нас есть и по сих пор уцелел в народе один принцип и именно тот, что земля для него всё, и что он всё выводит из земли и от земли, и это даже в огромном ещё большинстве. Но главное в том, что это-то и есть нормальный закон человеческий. В земле, в почве есть нечто сакраментальное. Если хотите переродить человечество к лучшему, почти что из зверей поделать людей, то наделите их землею – и достигнете цели. По крайней мере, у нас земля и община <в сквернейшем виде, согласен, – но всё же огромное зерно для будущей идеи, а в этом и штука.> По-моему, порядок в земле и из земли, и это везде, во всём человечестве. Весь порядок в каждой стране, – политический, гражданский, всякий – всегда связан с почвой и с характером землевладения в стране. В каком характере сложилось землевладение, в таком характере сложилось и всё остальное. <Если есть в чём у нас в России наиболее теперь беспорядка, так это в владении землею, в отношениях владельцев к рабочим и между собою, в самом характере обработки земли. И покамест это всё не устроится, не ждите твёрдого устройства и во всём остальном.> Я ведь никого и ничего не виню: тут всемирная история, и мы понимаем[226].
В нашу задачу не входит заниматься здесь разбором социально-экономических воззрений Достоевского. Однако необходимо подчеркнуть, что даже послецензурный вариант этого отрывка не мог не навести читателя на «мысль о несовершенстве существующих в России… поземельных отношений и о необходимости их исправления». Чрезвычайно знаменательно также то место «Дневника» (не попавшее в печатный текст), где писатель высказывает своё глубокое убеждение, что разрешение именно земельного вопроса является необходимой предпосылкой всего дальнейшего «устройства» России: «…покамест это всё не устроится, не ждите твёрдого устройства и во всём остальном».
Свою мысль Достоевский попытался развить дальше – и опять-таки карающий карандаш Ратынского оградил читателя от «несоответственной» идеи: «Ну-с, а все эти железные дороги наши, наши новые все эти банки, ассоциации, кредиты – всё это, по-моему, пока только лишь тлен, я из железных дорог наших одни только стратегические признаю. <Всё это должно бы было после устройства земли завестись, тогда бы оно явилось естественно, а теперь> это только биржевая игра…»[227] Так характеризует «парадоксалист» Достоевского послереформенный промышленный подъём, базирующийся на отсталой аграрной структуре («прусский» путь в сельском хозяйстве), развёртывающийся в обход коренного требования жизни, при сохранении крупного помещичьего землевладения.