Рвали листья подорожника, когда поранишься, бывало, до крови. Смачивали слегка изжеванный лист слюной и накладывали на ранку. Подорожник прилипал к телу и незаметно совершал свое целительное дело. Набегаешься по задворкам, наиграешься вдосталь, глядь на пораненное место – а там уже ни следа крови, все затянулось и присохло даже. Чем тебе не санпакет у тропинки детства!
В июле поспевала земляника. Особо крупная росла на кладбище, в тени высоченных сосен и раскидистых черемух. А уж и сладкая была – словами не расскажешь! Когда я был совсем маленьким, мама в обеденный перерыв успевала сбегать в прилегавшую вплотную к селу чащобу с солнечными лужайками и нарвать букетик тоненьких стебельков с красными зернистыми ягодками, рясно облеплявшими отросточки стеблей. Конечно, лакомство предназначалось мне.
Когда однажды на Комаровских чтениях в селе Молчаново Мазановского района местная детвора одарила меня таким же букетиком земляники, сладко заныло сердце. И многое вспомнилось, и о многом захотелось даже слезу уронить. Вкус земляники – вкус моего летнего детства.
Яблочки-дички поспевали в начале осени. Они становились красноватыми. Среди них попадались и крупные плоды, едва ли не вдвое превышавшие величиной основную массу яблочек. Мы с хрустом наминали эти «крупнячки» – сочные, сладящие, сытные. Все это длилось до тех пор, пока однажды я, насытившись и прекратив торопиться, не раскусил крупный плод и не посмотрел, что там внутри. А внутри шевелился белый червячок, недовольный своим появлением на свет. С тех пор есть сырые яблочки, особенно крупные, я зарекся. Хотя вареные яблочки, да еще и посыпанные сахаром, жаловал вниманием довольно долго. Сейчас же, в ранге отца и дедушки, отдаю предпочтение прихваченным осенним морозцем мягким яблочкам-дичкам. И даже стихи написал, смотри выше о яблочках-дичках.
В Ромнах мать не растила на огороде ни смородину, ни малину. Не до того было в хлопотах на работе и по дому. Одна корова уйму времени отнимала взамен своего целебного молока. Зато мы ходили в июле собирать голубику, приносили домой порой целое ведро. Длинные ягодки мама запрещала есть, говорила, что они «пьяные». А вот круглые ягоды с матовым отливом хорошо было есть с хлебом, запивая холодным из погреба молоком. Сливки для этого не предназначались, но однажды я рискнул и отведал барского блюда, о котором читал в книжках. Попробуйте и вы сделать то же самое – не разочаруетесь.
Нынче молодежь все резиновую ароматизированную жвачку жует, «Орбиты» да «Диролы» всякие. Говорят, хорошо чистить зубы помогает. Возможно. Но в детстве эта роль у нас отводилась другому продукту того же назначения, который мы именовали просто – «сера». Делалась она из смолы деревьев хвойных пород, которая вываривалась в кастрюльке на плите, охлаждалась в колодезной воде и только после всего этого отправлялась в рот. Процесс мы убыстряли тем, что ковыряли смолу-живицу и тут же начинали ее перерабатывать, молотя челюстями со скоростью белок, грызущих орехи. Во рту вскоре образовывалась клейкая масса с примесью щепочек и песчинок. Но жевать ее можно было час-другой, пока она не распадалась на комочки. Не лакомство, конечно, но забава и удовольствие несомненные. Наиболее отчаянные головы, рискуя заработать болячки в животе, названия которых мы тогда еще не знали, пробовали с той же целью жевать черный вар, которым натирали дратву, подшивая валенки. Минута-другая – и зубы становились черными, а слюна горькой. Здоровый инстинкт самосохранения заставлял быстренько выплевывать массу, которой смело можно было мостить дороги. В медовый сезон жевали мы пчелиные соты, но глотать сие полезное лакомство не разрешалось. Изжеванный воск собирался и возвращался пчелам.
Чего только мы не тянули в рот, чтобы вырасти…
2004
За давностью лет человеческая память теряет в повседневности ароматы и звуки, но некие зрительные образы остаются в глубокой подспудности. Листая свои рукописные тетрадки со стихами, первое из которых датировано – страшно подумать! – невообразимо далеким 1956 годом, мне, как в немом кино, удалось воскресить ту часть былого, которая как раз и опустилась в основание прожитого.
Когда на страницах альманаха «Амур» родного Благовещенского пединститута (теперь университета) мне предложили напечатать что-то из моих стихов, почему-то захотелось достать именно эти пожелтевшие от времени тетрадки, где в одной из них хранилась запечатленная студенческая молодость.
Перечитывая основательно подзабытые строки, я вновь вдохнул воздух юности. Однако понял и другое: кое-что для читателя надо бы пояснить. Конечно, толковать стихи занятие бесполезное, но я и не собираюсь делать этого, просто дополню их теми фактами, которые когда-то стали побудительным толчком к созданию того или иного стихотворения, но в сами стихи не вошли в силу своего, как мне тогда казалось, прозаизма. Теперь же все кажется иначе, но написанного пером ничем не вырубишь, даже если у тебя в руках редакторский топор. Впрочем, и дописывать что-либо опытной рукой тоже не представляется нужным – это все равно как нашивать на старое хлопчатое платье новые вискозные заплаты.
Стихи, которые вы прочитаете, я не включал ни в одну из своих книг, за исключением стихотворения «Иней», которое было опубликовано в несколько сокращенном виде в моей второй книжке «Годовые кольца» (1987) под названием «На педагогической практике в Зеньковке». Так что не взыщите строго за юношеские неровности стиля, а попытайтесь понять меня давнишнего, но по возрасту – вашего сверстника. (Эти строки адресую нынешним студентам в надежде, что они напишут на ту же тему что-то свое).
Осень 1963 года. Пятый курс истфилфака Благовещенского пединститута отправляется на полугодовую педагогическую практику в школы области. Впрочем, практика продлится весь учебный год, только одна часть студентов будут проходить ее до Нового года, а другая, сменив «забойщиков», – до последнего майского звонка.
Еду в Тамбовку, где живет и работает мой отец, где я оканчивал школу, где год назад расстался навсегда с мамой… В маленьком чемоданчике, так называемой «балетке», – учебники и пособия для уроков, здесь же – тетрадка со стихами. Я уже печатался в институтской многотиражке «За педкадры», где два года исполнял обязанности ответственного секретаря. В глубине души давно уже понимал, что после окончания института учителем работать вряд ли стану, мечталось о профессии журналиста. Ну а получить филологическое образование в ту пору у нас в области можно было лишь в пединституте. Так что практика меня занимала постольку поскольку: хотелось новых впечатлений после спортивного лета, когда мне удалось в очередной раз стать чемпионом области по легкой атлетике и поездить по стране на крупные соревнования.
Дома в родной школе, в окружении старых наставников, в общении с молодыми учителями, нахлынули новые мысли и чувства, пришло вдохновение. И тетрадка со стихами стала пухнуть прямо на глазах. Одним их первых появилось тогда программное, как я его определял, стихотворение «Приамурье». Читая Комарова, Цирулика, Завальнюка, захотелось сказать о родных местах что-то свое.
Приамурье
Ночь такая белая от инея,
От луны, упавшей на межу…
Приамурье, лишь тебе доныне я
Сердцем и умом принадлежу.
Край родной с оврагами и ширями,
С голубыми пятнами озер,
С детства я тебя мечтами вымерял,
Да не все прошел до этих пор.
По тебе скучал средь южной зелени,
Где морской бурунится прилив.
Одного хотел я: чтобы спели мне,
Как Амур спокоен и красив.
Я к тебе летел сквозь расстояния,
Через паровозные гудки,
Чтоб прийти, робея, на свидание
С духом древней песенной реки,
Чтоб сказать простое «Здравствуй!» рощицам,
Синим сопкам и глухой тайге,
Чтоб весной над Зеей не поморщиться
Мне от ветра по большой шуге.
А когда кругом багульник вспыхнет
И меня согреет этот жар, —
Сердце на мгновение затихнет,
Молод ты иль безнадежно стар.
И пойдет, пойдет кружить-метелить
По садам черемушным дождем.
Обновят свои иголки ели,
Защебечут птицы знойным днем.
Отдрожит в мари степной пшеница,
Отцветут нехитрые цветы…
День короче, дольше вечер длится.
Лето, быстро промелькнуло ты!
И, храня терпение большое,
Средь октябрьских ранних холодов
Убирают хлеборобы сою —
Вплоть до первых девственных снегов.
………………………………
Ночь такая белая от инея,
От луны, упавшей на межу.
Приамурье, лишь тебе доныне я
Сердцем и умом принадлежу.
1963, сентябрь, Тамбовка.
Масштабность этих строк сменила тема предстоящего скорого расставания с институтом, который тоже стал родным – столько с ним было связано в яркие годы юности! А разве забудешь пожар осенью 1960 года, который лишил нас на два года родных стен и прибавил к обычным студенческим хлопотам и строительные заботы… Стихи писались как некое обращение к тем юношам и девушкам, которые сменят нас на студенческой скамье.
Наш институт
Он большой, торжественный и строгий,
Я когда-то робел у его порога.
Наш отец – он вырастил многих,
Наша совесть – судил он строго.
Он дарил нам веселые песни,
Он вручал нам глубокие мысли,
Горе, радость делили вместе,
С ним мужали и вместе выросли.
Он два раза рожден на свете —
Мы подняли его из пепла.
Наш союз нерушим и светел,
Наша дружба в беде окрепла.
Он теперь ожидает новое
Молодое племя студентов.
Он научит вас делать многое
И на многое даст ответы.
Ваш отныне он станет навечно.
Заступайте науке на службу,
Принимайте привет сердечный,
Начинайте большую дружбу.
1963, сентябрь, Тамбовка.
Однако приподнятость чувств уступила место будням учителя-практиканта, и оказалось, что занятие это не для слабонервных. Теперь понимаю, чего мне стоила улыбка над самим собой тогдашним…
На практике
1.
Дети – сущие мучители!
Отчего я стал учителем?
В классе гомон, шум и смех,
Тут уйми попробуй всех.
Тема нынче – «Звуки речи»,
В классе слышен свист «картечи»:
Из резинок бой затеян,
Так, бесспорно, веселее.
Как не стыдно, пионеры!
Принимаю срочно меры:
На ногах стоит весь класс —
Это раз;
Шевельнутся лишь едва —
Выгоняю – это два;
Коль наказывать вас скоро —
Оставляю всех без сбора;
Забираю дневники —
Пусть приходят старики;
В понедельник, хоть не надо,
Задаю заданье на дом.
Разбегайтесь по домам,
Приводите ваших мам!
……………………………
Так окончилась суббота.
Больше в школу неохота.
2.
Пролетело воскресенье,
Позабылись все мученья.
Прихожу – спокоен класс —
Это раз;
Отдыхает голова —
Это два;
Ликование внутри —
Это три;
Нет волнения пустого,
Понимают с полуслова,
Чуть вопросами затронь их —
Дружно тянут вверх ладони,
Все, что знают, отвечают,
Нерадивых дополняют.
…………………………..
Нет, неплохо все же, братцы,
Быть учителем, признаться!
1963, сентябрь, Тамбовка.
Судьбе было угодно, чтобы именно на педпрактике я повстречал Ларису Карпову, свою будущую жену, которая тогда первый год работала в должности учителя математики. Поначалу наше чувство развивалось как некое лирическое предощущение в есенинско-фольклорном ключе, а самые первые стихи, посвященные молодой математичке, сочинены были экспромтом. В перерыве между танцами не помню уж какого праздничного вечера мы зашли с нею в пустой класс, и я тут же на доске написал мелом вот эти строчки…
КарпЁнку
Ох как трудно,
Ох как невесело
Одному быть,
Всегда одному.
Ходят девушки
Мимо с песнями,
А кому поют —
Не пойму.
Ходят девушки,
Улыбаются
И смеются враз
Звонко-весело.
Голова моя,
Словно мак,
Склоняется,
И летит душа
Вслед за песнями.
Голова моя
По тебе болит.
Сердце вдребезги —
В сотни зимних лун.
А в глазах твоих
Речка,
Небо ли.
Я от ласки их
Буду вечно юн.
Вот и кончилась
Песня звонкая,
Улетела вдаль
И рассыпалась.
Ходят девушки
Всё сторонкою.
На окне моем
Снег да изморозь.
1963, октябрь, Тамбовка.
Ну а потом районо направило меня, как человека мобильного и не обремененного семейными и прочими узами, в село Зеньковка, где приспело идти в декретный отпуск учительнице русского языка и литературы. В день отъезда запуржило-замело всю округу, и это было так романтично, что строки сложились в голове сами собой, а записал я их в тетрадь уже по приезде на место новой работы.
Снежные стансы
Как я хочу, чтоб эта замять
Кружила день, кружила два,
А с ней кружилась голова,
Лишь по тебе оставив память,
О снежно-чистая моя!
Не первый раз я робок в чувствах,
Но лишь сегодня умилен,
Огромной нежностью смятен.
Мне без тебя так будет пусто!
Да, я влюблен.
Спой на прощание мне звонко,
Махни сугробным рукавом.
Я в дальней от тебя сторонке
Средь тополей ноябрьски тонких
Нашел свой дом,
1963, ноябрь, Зеньковка.
Директор Зеньковской восьмилетней школы Николай Николаевич Тараканов определил меня на временный постой в дом бухгалтера местного колхоза «Рассвет». Хозяева выделили мне маленькую узенькую комнатушку, где жила раньше их старшая дочка, уехавшая оканчивать школу в тамбовском интернате.
Рядом с печкой у двери в мои «апартаменты» стоял новорожденный бычок с подвязанной под жгутиком на брюшке баночкой, которую он тут же по мере наполнения и расплескивал на пол. Но меня, рожденного и выросшего в селе, это нисколько не смущало.
Я был в плену у продолжавшего развиваться сильного чувства. По вечерам после уроков и дополнительных занятий в школе я садился за столик в своей каморке, отодвигал на потом стопку тетрадок, принесенных для проверки, и вдохновенно строчил новые стихи. Их было много, поверьте, десятка страниц альманаха не хватило бы напечатать сочиненное мною в те вечера. Одно из этих стихотворений начиналось строчкой, которую я носил в себе как камертон и некую поэтическую заготовку все четыре первых студенческих года. И лишь здесь эта строчка пригодилась и обрела продолжение.
Глаза любимой
Что такое любовь, мне никто не ответит,
Да и я никому рассказать не смогу.
Надо мною луна в бледном зареве светит,
Звезды падают вниз и блестят на снегу.
Точно так же глаза у любимой сияли.
Ты была хороша, словно иней в саду.
Мне ресницы твои лучше слов подсказали,
Где таится ответ, где я счастье найду.
Так сияйте огнем негасимым и вечным,
Лейте нежность в меня и ласкайте меня.
Я хочу, чтоб со мной ты была бесконечно,
Ведь любовью к тебе эти строки звенят.
1963, ноябрь, Зеньковка.
С разными вариациями вечная тема откладывалась во все новые и новые строчки, благо разлука лишь усиливала чувство, а нечастые встречи по выходным в Тамбовке, куда я приезжал навестить отца и мою математичку, заставляли писать и писать в надежде быть понятым моей избранницей.
Такое белое сиянье!
Такая ясная луна!
Морозное очарованье,
Тобою степь полным-полна.
Свеченье снега в полуночи,
Когда все звезды чуть видны,
Луна со мной обняться хочет,
Да не достать мне до луны.
Так ты, далекая, как небо,
Манишь меня, зовешь меня,
И я хочу сквозь явь и небыль
Коснуться твоего огня.
1963, ноябрь, Зеньковка.
Следующее стихотворение задумывалось как песня, и песней стало – нашей семейной, сокровенной, мотив к которой сочинила моя жена (та самая математичка). Мы ее певали не раз на домашних праздниках, знают и поют с нами изредка эти немудреные строки и наши дети.
И тогда, почти сорок лет назад, и сейчас мне не хочется ни слова изменить в написанном, как и в нашей совместной жизни не отрекаюсь ни от одного прожитого дня. Хотя было всякое…
Песня
Где ты, мой далекий, мой хороший?
Ночь спустилась тихо на поля.
Снится мне рассветная пороша,
В инее хрустальном тополя.
Звезды проплывают мимо окон,
В комнату роняя бледный свет.
Ты, любимый мой, сейчас далёко,
Мне к тебе пути-дороги нет.
Нет мне в снах покоя и отрады
Оттого, что в них приходишь ты.
Иней опушил деревья сада,
И стоят волшебные кусты.
1963, ноябрь, Зеньковка.
Постепенно лирический поток не то чтобы иссяк, но перешел в другое русло: мы с Ларисой объяснились и, более того, решили связать наши судьбы. В ту пору я написал следующие незавершенные стихи, в которых выступаю в роли некоего всамделишного учителя, хотя на ниве просвещения всю жизнь проработала именно жена, за что и стала под конец своей педагогической карьеры заслуженной учительницей России.
Ночная лампа,
Книжки на столе,
Тетрадки стопкой
Да цветок застывший…
Есть деревенька на земле,
Где я живу
И где тебя не слышно.
Иду ли в школу утром,
В ясный день —
Я вспоминаю голос твой, улыбку.
По грустному лицу
Разлуки бродит тень,
Да снег скрипит
Рассыпчатый и зыбкий…
1963, ноябрь, Зеньковка.
Практика близилась к концу, мои полгода честно были отработаны, в чем убедился посетивший меня в Зеньковке с проверкой преподаватель кафедры русского языка нашего института милейший и деликатнейший человек Александр Алексеевич Чешев. Он пробыл у меня в гостях сутки, посетил несколько уроков, разобрал по «косточкам» применяемые мною методические и прочие приемы, особо ругать не стал, хотя, наверное, было к чему придраться. Взамен я ему весь вечер, а ночевал он у меня же в комнатке, читал свои новые стихи.
Александр Алексеевич, фронтовик Великой Отечественной, стойко выдержал это и это испытание, благо коротать время нам помогала к тому же бутылочка доброго портвейна под щедрую деревенскую закуску моих хозяев.
Наутро Чешев уехал, а я вновь отправился в школу вместе с детьми наряжать елку. Близился Новый, 1964 год, и школьная елка была отнюдь не рядовым мероприятием для зачета практиканту, а именно тем праздником души, о котором так теперь тоскуется с годами.
Последний день года
За селом утонуло солнце
В снежно-белых сугробах-холмах.
Постучался мороз в оконце.
Огоньки засверкали в домах.
Ожидание новой удачи
И во мне, и во всех сообща.
Ну, конечно же, это значит —
Новый год к нам в окно постучал.
И недаром торопятся в школу
Малыши говорливой гурьбой
Праздник зимний, красивый, веселый
Встретить с елкою молодой.
31 декабря 1963 года, Зеньковка.
Одно из самых памятных событий той поры – грандиознейший иней, буквально обрушившийся на Зеньковку, на ее черемушные садики, окаймляющие огороды, через которые я напрямик ходил по утрам в школу, нет-нет да и пощипывая себя за щеку – не сказка ли вся эта красотища? Вот только стихи об этой красоте-наваждении написались позже, через десяток лет. Но ведь написались, и мне кажется неплохо. Вот их-то я и вынул из заветного лирического дневника и напечатал в книжке.
Иней
Тропинка огородами бежит,
А иней по садам – до изумленья!
Дохнёшь – и каждой веткой задрожит
Любое задремавшее растенье.
Под чистый звон иглистых хрусталей
Я забывал директора упреки,
И с каждым днем все чаще и смелей
Опаздывал на первые уроки.
Я странный был, конечно, практикант,
Куда мне было до благополучья!
Но в детях я хотел открыть талант:
Услышать землю, распознать созвучья.
Когда настало время уезжать,
Я по наукам проскакал верхами,
Взамен отчета – общую тетрадь
Усеял коллективными стихами.
Педпрактику мне все-таки зачли,
Хоть нарекли восторженным разиней.
Село Зеньковка…
Годы уж прошли,
Я не забыл твой небывалый иней.
И если кто-то мне стихи готов
Хоть до утра читать без остановки,
Припоминаю я учеников
И думаю: а он не из Зеньковки?
1974
Супруги Игнатенко. 2010 г.
Было это тридцать восемь лет назад. Я учился на втором курсе Благовещенского пединститута. Шли зимние каникулы, и я поехал к себе домой в Тамбовку отдохнуть и подкормиться на деревенских харчишках. На душе было тяжело: совсем недавно отец отвез мать в Москву в онкологическую клинику – безнадежно больную. Дом наш словно бы опустел.
В отсутствие матери за домом присматривали наши соседи Соповы, поскольку отец частенько бывал в командировках по району. Вот и на сей раз я не застал его, в доме хозяйничала старшая из соседских дочерей, Валентина. Порядком продрогнув в дороге на попутке, я принялся отогреваться у топящейся печки. Валентина тем временем накрывала на стол. Отведав отварной картошки, заправленной обжаренным салом с луком, напившись вдосталь чаю с шиповником, мы принялись толковать о студенческом житье-бытье.
Надо сказать, что соседка моя тоже училась в городе, в сельхозтехникуме, на агронома, и нам было о чем поговорить. Постепенно мы перешли к поэзии, так как мне хотелось прочитать свои новые стихи. Но взять да и начать их читать просто так было неловко. И я решил прибегнуть к авторитету Пушкина. Снял с книжной полки только что полученный по подписке второй том собрания сочинений Александра Сергеевича, раскрыл наугад. Открылась страница 643, наверху стояла дата – 1836. Я продекламировал:
Напрасно я бегу к Сионским высотам,
Грех алчный гонится за мною по пятам…
Так, ноздри пыльные уткнув в песок сыпучий,
Голодный лев следит оленя бег пахучий.
Игорь Игнатенко, 1960-е гг.
«А я не напрасно…» – тихо, словно бы про себя, обронила Валентина. Тогда-то я и узнал горькую правду о том, что ее собрались исключать из техникума. Тамошние настырные комсомольцы проведали о религиозности семьи Соповых, учинили судилище над однокурсницей и по наущению комитетчиков потребовали выгнать девушку. Это ее-то, учившуюся в школе на круглые пятерки, побывавшую в Артеке, надежду и опору больной матери и вечного труженика отца, трех младших братьев и сестры! Да и в техникуме она была отличницей, обещала со временем стать прекрасным специалистом…
Долго в тот январский вечер говорили мы о Пушкине, о Боге, о жизни и смерти, о Сионских высотах, где, по библейскому, преданию находится Земля обетованная, рай и куда стремилась всей душой моя восемнадцатилетняя соседка…
Минули годы… Многих поэтов узнал я за это время, полюбил и запомнил наизусть строки их стихов. Но Пушкин стоит особняком. И не потому, что нас так тому учили в школе, затем в институте. Его трудно с кем-то сравнивать, он космически велик и в каждую пору жизни дает нам если и не ответы на трудные вопросы бытия, то хотя бы путь к их пониманию. Все эти годы во мне созревало сочувствие к Пушкину. Роковым образом так случилось, что вскоре после описанного в начале статьи случая умерла моя мать – тридцативосьмилетней, в пушкинском возрасте. И столько уже лет прошло…
Что это – провидение Господне? Случайное совпадение? Не знаю… Но сегодня мне кажется все чаще и чаще, что никакой мистики во всей этой истории нет. И когда церковники пытаются уверить нас в промысле Божием, мне становится горько и холодно, как в ту зиму, когда умерла мама. Она была при рождении крещена своей глубоко верующей матерью. Я помню бабушку Марию, ее вечерние молитвы. Они были чуть слышны из бабушкиной комнатки, но я догадывался: она просит Бога за всех нас. Если бы эти молитвы дошли по адресу!
Нынче Пушкину исполняется 200 лет. Понимаю, что фраза звучит неточно с бытовой стороны: правильнее было бы сказать – со дня рождения. Но это как раз тот случай, когда человек обретает права духовного бессмертия. Все дело заключается лишь в нас живущих, в нашей памяти.
В чем заключалась гениальность Пушкина? Прежде всего, в его историзме, колоссальной образованности и начитанности. А еще, говоря современным языком, в умении самопрограммироваться. Возможно, причиной тому и генетика – на Руси полукровки отличались талантами. Комбинации хромосом причудливы! И смешными выглядят потуги иных толкователей Пушкина свести дело к единому знаменателю. Дошло до того, что нынешние служители христианского культа усмотрели в произведениях Пушкина не только несомненное влияние весьма ощутимой в стилистике 19-го века церковной риторики, но и прямой промысел Божий. Это они-то, потомки доносчиков на Пушкина царю, виновники его ссылки! Религия с ее постулатами покорности, терпения, всепрощения, слепой веры – и Пушкин. Не вяжется все это.
Мне три года назад пришлось написать статью на подобную тему. Желающих прочитать ее, могу отослать к газете «Амурская правда». Похоже, что соблазн призвать Пушкина под знамена христианства не отпускает «святую» братию. Ну да Бог с ними! Они профессионалы и делают положенное им дело. А вот куда понесло учителей-словесников общеобразовательной современной русской школы? Получив в наше либеральное время возможность прочитать Библию, впали иные неофиты от христианства во искушение и соблазн. Потянуло их поупражняться в применении цитат из Ветхого и Нового заветов к тем или иным реалиям быта и Бытия. Уверен, что с равным успехом они прибегли бы, создайся сходная с нынешней ситуация, к Талмуду или Корану.
Да, Пушкин высоко ценил текст Библии как собрание человеческой мудрости, иначе и быть не могло. В не меньшей степени он ценил сочинения великого атеиста Вольтера, чью библиотеку изучил от корки до корки, благо царь разрешил к ней доступ. И знал, конечно же, меткое замечание Вольтера: «Если бы Бога не существовало, его надо было бы придумать». Вера – дело интимное. Вряд ли бы живой Пушкин допустил ревнителей церковности в свою душу. К священникам он относился определенно: «Не гонялся бы ты, поп, за дешевизною!» («Сказка о попе и о работнике его Балде»).
Да, как сын своего века, поэт не мог быть вне религиозной риторики. Затрудняюсь предполагать даже, насколько он был погружен в библейские пучины и другие тексты православия. Будучи высоко образованным и памятливым, он, несомненно, превосходно владел предметом. Иное дело – вера… Библия вдохновила Пушкину немало строк и даже целые стихотворения. Всего один лишь пример. Вспомните:
В крови горит огонь желанья,
Душа тобой уязвлена,
Лобзай меня: твои лобзанья
Мне слаще мирра и вина.
Склонись ко мне главою нежной,
И да почию безмятежный,
Пока дохнет веселый день
И двигнется ночная тень.
1825
Интересно заглянуть в первоисточник, давший вдохновение поэту. Итак, Ветхий завет, Песнь песней Соломона, два первых стиха главы первой: «Да лобзает он меня лобзанием уст своих! Ибо ласки твои лучше вина. От благовония мастей твоих имя твое, как разлитое мирро; поэтому девицы любят тебя». Как не восхититься взволнованным диалогом царя Соломона и стерегущей его виноградники «черной, но красивой» Суламитой!
Причудливы пути влияния и проявления его в произведениях разных поэтов. Лично меня «Песнь…» подвигла на создание стихотворения, эпиграфом к которому я взял стих 5 главы 2 этого шедевра любовной лирики: «Подкрепите меня вином, освежите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви». Но Муза повела меня несколько иначе, чем можно было бы ожидать.
Кто мне скажет, когда я смогу
Отоварить талон на спиртное,
На крупу, маргарин и иное?
Но эпоха в ответ ни гу-гу…
Подкреплюсь жидковатым чайком,
Что под стать прошлогоднему сену.
До чего ж либеральные цены —
Пустят по миру враз голяком.
Освежусь из бачка огурцом,
Что на даче лелеял все лето.
Таковы вот замашки поэта:
Еле жив, а глядит молодцом.
Но когда сковырнусь с хилых ног,
Упаду, промычав: «Мать Россия…»
Скажет новый Пророк и Мессия:
«От любви, знать, мужик изнемог».
1991
Посылая 1 декабря 1823 года из южной ссылки А. И. Тургеневу письмо со стихотворением «Свободы сеятель пустынный…», Пушкин так характеризует это произведение: «Я… написал на днях подражание басне умеренного демократа Иисуса Христа». И это вовсе не ерничество, как может показаться на первый взгляд, а реальный взгляд на историю, отображенную в книгах Библии.
За три месяца до своей трагической гибели Пушкин пишет Чаадаеву: «…Нынешнее наше духовенство отстало. Хотите знать причину? Оно носит бороду, вот и все. Оно не принадлежит к хорошему обществу» (Собр. соч., том 10, стр. 309, 1962). Не уверен, что с пушкинских времен духовенство сильно прогрессировало, если для укрепления символа веры прибегает к любым ухищрениям, в том числе и спекуляции на авторитете Пушкина. То-то посмеялся бы Александр Сергеевич, предвосхищавший время, когда «у позорного столба кишкой последнего попа последнего царя удавим»!
Священнослужителям лестно за давностью дней отпустить Пушкину грехи. А не они ли сами его подвигли на грех лжесвидетельства, когда он на Верховной комиссии, куда был вызван по доносу петербургского митрополита, вынужден был отречься от авторства «Гавриилиады»? Император Николай I простил Пушкину этот «грех», навязав ему тем самым долг чести. Цена же этого долга, как показала история, – сама жизнь. В конечном счете, не Дантес убил Пушкина, а те, кто позволил ему это совершить. Тут для нас тайны нет.
Апологеты «христианизации» Пушкина напирают на то обстоятельство, что де незадолго до гибели в творчестве поэта усилились евангельские мотивы. Простим им это «открытие». Они намекают так, словно бы им исповедовался Александр Сергеевич на смертном одре, раскаиваясь в вольномыслии и богохульстве молодых лет. Но обратимся не к домыслам, а к самому Пушкину. В стихотворении «Воспоминание» (1828) он словно бы отвечает грядущим непрошенным пастырям:
…И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.
Мужественность этого поэтического и человеческого поступка, что у иных «мастеров пера» не всегда одно и то же, – потрясает. Чтобы острее ощутить всю силу этих строк, вспомним отчаянное восклицание Блока: «Молчите, проклятые книги! Я вас не писал никогда».
В подобной ситуации Есенин был гораздо ближе к Пушкину, когда в маленькой поэме «Черный человек» нарисовал беспощадно самого себя: «Черный человек водит пальцем по мерзкой книге / И, гнусавя надо мной, как над усопшим монах, / Читает мне жизнь какого-то прохвоста и забулдыги, / Нагоняя на душу тоску и страх». И все-таки величественнее всех именно это пушкинское: «строк печальных не смываю»!
Он был безнравственным?
Не верьте слухам!
Бессчетно влюбчивым?
Так ну и что же!
Ведь чем заоблачней
Вершины духа,
Тем глубже пропасти
У их подножий.
Прошу прощения за цитирование самого себя. В конце концов, это не «адвокатские» стихи, а всего лишь некая попытка приблизиться к пониманию Пушкина. Что и толковать – задача заманчивая, недостижимая, но постоянно стоящая перед нами. Есть у меня и другие строки в разных стихотворениях, навеянные Пушкиным («Желание», «За честь свою он поднял пистолет…», «Баллада о ноже»). В них я далек от мысли «прихорашивать» образ поэта или же греться в лучах его славы (помните у Гоголя: «С Пушкиным на дружеской ноге…»). Оставим эту тщету самолюбивым эпигонам. А вот учиться у Пушкина не зазорно в любом возрасте и на любой ступени общественного положения.
И еще почти мистическая история. Я имею обыкновение на сон грядущий вспоминать наизусть какие-нибудь любимые стихи. Чаще всего они звучат как своеобразная молитва, ибо что такое лирическое стихотворение, как не молитва, обращенная к Провидению с просьбой умиротворить, дать отдохновение?
В тот вечер перед сном я прочитал «Храни меня, мой талисман…», посвященный графине Елизавете Ксаверьевне Воронцовой. И заснул, успокоенный крепко. А ночью, в половине четвертого, меня разбудила жена: «Вставай, в доме пожар!»