bannerbannerbanner
полная версияИмперия Independent

Игорь Анатольевич Верещенский
Империя Independent

Сначала Павел не обратил на это внимания и бесстрастно наблюдал за мамашей. Но потом в его голову, точно плесень из сырого подвала, пробралась странная мысль: сквер ведь находился на территории школы, то есть за оградой, как же мамаша оказалась внутри? Или не заперли калитку?

– Ой!!!

Рука его действовала быстрее, чем мозг. Через доли секунды он уже держал Хомяка за шиворот, а тот от страха весь обмяк и рухнул на раскалённый гудрон рядом с решёткой. Секундой раньше порыв ветра выхватил из его рук портрет Лобачевского, а его самого чуть не опрокинул следом.

Портрет Пашка схватить не успел. А тот, спланировав вдоль школьной стены на восходящих снизу потоках воздуха и описав гиперболу (это слово голосом Аллы Эдуардовны вдруг пронеслось в его голове), остановился… точнее врезался, и раздался уже совсем иной крик, даже вопль, и следом детский плач. Что-то круглое быстро покатилось по гравийной дорожке, а мамаши рядом с коляской уже не было…

Пашка вдруг осел, сам вцепившись в ограду. Сломанный портрет валялся внизу, и Павел отсюда видел, как блестела на его раскуроченной раме свежая кровь, а мамашина голова лежала неподалёку от коляски.

В глазах его стемнело. Хомяк и Белка что-то кричали, суетились, но он слышал их отдалённым эхом. Потом почувствовал, что его попытались отлепить от решётки и уложить на поверхность крыши. Оказавшись точно на сковороде, он немного пришёл в себя. Хомяк ревел, а Белка бормотал что-то нечленораздельное вроде «может, ещё ничего… может, не сильно!»

Как же не сильно? Куда уж сильнее-то? Пашка снова глянул вниз и, наверно, побледнел бы ещё сильнее, если б мог: рука лежавшего на дорожке тела пошевелилась, нога согнулась в колене… женщина пыталась встать, но нанесённое увечье не давало этого сделать. Наконец она повернулась, и Пашка увидел, что голова её на месте. По дорожке покатился мяч, а больное воображение сыграло с ним очередную злую шутку. Воображение… или место?

Самообладание вернулось к нему столь же быстро, как и было потеряно. Вскочив на ноги, он схватил Белку и Хомяка за шиворот и поволок их в здание.

– Заткнитесь, вы! С ней всё нормально! – говорил он им, да и себе тоже, пока они бежали по коридору.

Вдруг и это всё фантазия? Больная, обострённая фантазия, как и всё то, что он видел в холлах первого этажа! То, чего нет на самом деле… но это было. Из окна кабинета алгебры, куда они спустились, было хорошо видно женщину – она сидела, свесив руки между колен и опустив голову на грудь, как какая-то тряпочная кукла, как поролоновый человек, а ребёнок рядом бился в истерике. На светлой футболке женщины и на шее сверкала кровь, она же была и на поломанном портрете – тут зрение не обмануло, сразу дав верную картинку. Портрет серьёзно покалечил её; должно быть, удар пришёлся на шею и вполне мог задеть вены.

Пашке стало вдруг невыносимо страшно. Он обернулся резко, точно за ним шла толпа трупов – разумеется сзади никого не было. Страшно и холодно. Он видел, как изо рта идёт пар, а солнечные лучи, начинающие заглядывать в окна, не греют предметы и стены, а замораживают их, как жидкий азот.

– Мне надо домой! Домой! – не унимался Хомяк, да и Белка готов был ему поддакивать.

– Какое домой! Сейчас сюда придут… точнее на территорию школы… – едва отзывался Пашка, сев на парту.

– Что мы наделали! Что наделали!

– Молчать! – в порыве рявкнул он, вмазав кулаком по парте. Настолько сильно, что боль заставила его протрезветь. – А когда сторожа прикончили, вам домой не хотелось? Тогда это было что-то само собой разумеющееся? Мы вместе, и вместе будем до конца! Забыли? Клятву? За подстанцией? Хорошая же у вас память!

Он взял себя в руки и подошёл к окну. Не в его принципах было орать, спорить, повышать голос. Тем более воспитывать! На эту роль он годился меньше всего на свете. Обалдевшие от его крика, Хомяк и Белка притихли, не решаясь раскрыть рот.

К женщине уже подбежал какой-то парень – должно быть, зашёл через калитку, а может и решётку перелез. Наверно, вызвал уже скорую. Женщина всё так же сидела, низко свесив голову и не двигаясь. Парень наклонялся к ней, пытался успокоить ребёнка. Потом подошёл ещё кто-то. Парень указал на портрет, и люди подняли головы вверх… Пашка едва успел отпрянуть от окна.

Наш город превращается в лабиринт из бесконечных заборов, решёток и оград. Нередко оказывается, когда огороженный школьный стадион оказывается ещё внутри школьной ограды. Служить это должно безопасности, но зачастую только препятствует ей. Врачам скорой помощи, приехавшим довольно быстро, пришлось нести женщину на носилках через всю школьную территорию до калитки, и только потом грузить в машину. Ворота ведь были закрыты. Кто-то стучал в парадную дверь и в заднюю, но Пашка с ребятами затаился на четвёртом этаже и запретил приближаться даже к окнам, которые теперь были зашторены. Они сидели вдоль стены в холле, в самом дальнем от окон углу. Врачи конечно вызвали полицию, портрет ведь не мог прилететь сам собой из неоткуда; и что теперь делать дальше, Пашка совершенно не знал.

Скоро приехали и менты. Спустившись на первый этаж, Пашка осторожно наблюдал за ними из окна гардероба, прячась за штору и за угол. Они подобрали портрет и долго осматривали фасад школы, задирая головы и раздумывая, откуда бы тот мог свалиться. Подёргали двери, обошли здание, позаглядывали в окна первого этажа. Один из них, постарше и наиболее серьёзного вида, всё время куда-то звонил, пока его напарник бегал вокруг здания. Пашка помнил его: фамилия ему была Собакян. Он хорошо её запомнил, потому как подходила она его жизненным принципам. Однажды по зиме, когда его загребли к ментам, поймав на железнодорожном складе, этот Собакян чуть не вывернул ему руку и всё утверждал, что таких как он и расстрелять не грех – государство от этого только выгода. Теперь же он наверняка звонит в администрацию района, те свяжутся с директором школы, и она не замедлит вернуться. И всё. Конец!

14

Отчаяние поглощало Павла, медленно карабкаясь от пяток к голове, как наступающая тьма. Словно его укусила ядовитая змея в ногу, и теперь яд поднимался, готовый захватить мозг. Он не знал, что делать дальше. Совершенно не знал.

Друзья его остались наверху, и он поспешил туда, как только менты уехали. Когда на город легла душная августовская ночь, отзываясь багровым горизонтом за новостройками, он вывел их из школы, проводил до детской площадки и велел немедленно бежать по домам. А сам повернул назад, и школа чёрной глыбой возвысилась на пути к светлеющему горизонту. Точно гигантский рак, загораживала она путь буквой «П», увлекая в тёмный тупик, откуда не было выхода. Был только назад – в сторону его так называемого дома. А вперёд… обойти? Ведь никто не мешает. Пашка прошёл вдоль ограды и всмотрелся в даль за углом, туда, где солнце ещё бросало лучи из глубины земли, подсвечивая высокие, неподвижные облака. Уже август. Времени оставалось мало, а теперь его нет совсем!

Он сорвался и побежал вперёд – что было духу, прислушиваясь, как ветер свистит в ушах и ударяются в лицо неповоротливые мошки. Понёсся мимо ограды прямо на свет! Мимо сквера, и вот уж школа позади… решётка здесь уходила под прямым углом влево, гравийная дорожка же шла наискосок к ближайшим домам на проспекте. И прямо на этом углу его поймала тёмная фигура – задев её плечом, Пашка споткнулся обо что-то, что звякнуло и зашуршало под ногами, потом на это наступил и полетел лицом по гравию, не успев подставить руки.

– Фу ты, чёрт! Смотри куда несёшься! – раздался позади знакомый голос.

Наверно, он тоже выругался, потому что голос узнал его:

– Павел, ты? Где черти тебя носят?! А ну домой!

Это была баба Лёля. Тёмным вечером возвращалась она из магазина с очередной порцией выпивки, которая, правда, теперь валялась на дороге, потому как пакет разорвался.

– Совсем спятил, олух… чего носишься впотьмах? Вот только разбил если… чёрт, где… полтаха где? Вставай, кому говорю!

Баба Лёля была в том трезво-раздражённом состоянии, в каком обычно пребывала после хорошего запоя и отчаянно боролась с его последствиями, выпивая уже намного меньше – для поддержания тонуса, и, как правило, без компании. Дальше должен был последовать относительно спокойный период её существования, длившийся, самое большое, недели три.

Павел кое-как поднялся на ноги. Колено было неслабо расцарапано, в коже застряли мелкие камушки; ладоням и подбородку тоже досталось.

– А, вот она! Цела! – обрадовалась баба Лёля, обнаружив поллитру под кустом. – Чёрт… пакет порван теперь. Пошли домой!

– Не пойду.

– Чего? Давай топай! Сколько дней тебя не было?

Баба Лёля невозмутимо двинулась обратно вдоль школьной ограды. Пашка поплёлся рядом с ней, подбирая слова. В редкие минуты адекватности бабка бывала довольно жёсткой и закатывала взбучки и ему, и отцу с матерью. Могла даже вытащить дочь из запоя, чтобы спустя некоторое время окунуться в него уже вдвоём. Такие перепады в семейки были постоянно, и Пашке они осточертели.

Вытащив пачку сигарет из кармана грязно-белой кофты «Адидас», баба Лёля закурила. Пашка глядел на неё с отвращением.

– Так где тебя носило столько дней? – повторила она, жуя сигарету.

– Я уезжаю, – заявил Пашка, остановившись. Они вновь достигли детской площадки.

Баба Лёля повернулась к нему:

– Куда это? И на какие шиши?

Что тут было ответить?

– Не важно. Уезжаю, и всё.

– Что, денег раздобыл? Отвечай!

– Может… не, просто уезжаю.

– Врёшь! – свободной рукой она взяла его за запястье, и Павел ощутил её холодные, сухие пальцы. Сигарета вплотную приблизилась к его лицу; его же начинало тошнить. Как на самом деле ненавидел он всё это! И выпивку, и грязь, и сигаретный дым! Один их вид напоминал ему о прошлой жизни. О жизни, которую он так хотел бы считать прошлой!

В глазах бабы Лёли не было ненависти, лишь испепеляющее любопытство и, быть может, зависть и власть, пронзающие насквозь.

 

– Пусти меня! – он попытался вырваться.

– Ты пойдёшь домой!

– Я не твоя собственность! Вы достали меня! Все!

– Не ори на улице.

– На себя посмотри! Дура! Алкоголичка! Ненавижу тебя!

Он сорвался, ударившись в истерику. Как хотелось вмазать ему по этому одутловатому, сухому лицу с маленькими, хитрыми глазами, с вечно шевелящимися узкими губами, в которое он только что выплюнул эти слова и которое даже не дрогнуло! Но он сдержал себя. И это жуткое усилие вырвалось диким криком, огласившим пустынные улицы. В отчаянии он вмазал несколько раз кулаком по решётке, а затем сполз на землю.

Баба Лёля больше не держала его. Её не удивила истерика. Дочурка, его мать, устраивала такие постоянно, вопя как прокажённая со стальной глоткой. Она лишь отступила на шаг и сказала сухо:

– Придёшь, никуда не денешься. Яблоко от яблони…

На этой фразе она удалилась, медленно растаяв во тьме. А Пашка остался на земле, у решётки, от боли и отчаяния до крови сжимая кулаки и кусая край своих старых джинсовых шорт, в которые облачился вновь. «Пойдёшь, никуда не денешься» – эхом пронеслись в его ушах слова Шины, прозвучавшие как насмешка, жестокая и правдивая, и грудь сдавило вдруг так, что Пашка едва смог вздохнуть. Каждый улар сердца отзывался сильной, колющей болью, самый малейший вздох заставлял замирать от боли. Неужели здесь, у школьной ограды?! Грязный и оборванный, как уличная шавка, которую все пинают ногами и гонят отовсюду?

– Я хочу уехать, – проскулил он жалобно, – я должен уехать! Иначе я не выдержу.

– У тебя ещё есть шанс, – отвечала Шина, присев рядом с ним.

– Шина… Лиза… я… не знаю, как быть. Что делать мне? Скажи! Я вообще не знаю… – голос дрожал, и он не стеснялся этого.

– Вы совершили глупость. Непростительную глупость.

– Но мы не нарочно!

– Это не искупает вины. Антонина Порфирьевна была права.

– Как же исправить теперь?

– Жертвами. Только жертвами. И ты знаешь какими.

– Но я не хочу!! – прокричал он, но звук получился надорванным, глухим.

Шина не ответила ему. Он зажмурил глаза, но вместо привычной темноты под веками было всё красное. Тогда он взял её за руку, холодную и какую-то невнятную; мягкую, словно она была из поролона.

– Ты пойдёшь со мной?

– Нет. Уже нельзя.

– Ну пошли!

– Антонина Порфирьевна была права. И та газета тоже. Все они, и живые и мёртвые, не дадут тебе покоя! Эти стены помнят всё. Уходи отсюда!

– Не могу!

– Оставаться нельзя, – произнесла она, нежно высвободила руку и ушла. Её силуэт растворился за пределами света ближайшего фонаря.

На улице никого не было. Пустота и тишина предрассветного часа зачаровали бы любого, но только не Павла. Он лежал на земле рядом с решёткой, закоченев в ночной прохладе. Небо начинало светлеть; северные ночи коротки. Рядом с ним – тоже никого. А была ли Шина тут? Вряд ли, что бы ей здесь делать среди ночи. Но слова её звучали эхом, уносились вместе с темнотой. Нет, сейчас он не может… хотя бы всего один день!

С трудом двигая занемевшими конечностями, Пашка поднялся на ноги. Ушибленные накануне места его тела отозвались полным онемением, а кулак, которым он с досады лупил школьную ограду, распух и посинел. Держась за решётку, он добрался до калитки, зашёл внутрь и хромая поплёлся к школе, не обращая уже внимания на то, насколько зловеще она там или не зловеще выглядит. В его ватной голове сейчас было только одно: вечером обещал прийти Комар, и Пашке требовалось разобрать на запчасти оставшиеся в классе информатики компьютеры. Выносить их целиком было бы глупо и неудобно, и они забирали оттуда только жёсткие диски и платы. Комар обещал принести хорошую сумму, и, если всё удастся, Павел надеялся уехать уже будущей ночью. Уехать навсегда.

Какая, к чёрту, корпорация independent? Вспомнив эту свою выдумку, созданную для незадачливых друзей, он горько усмехнулся. Где здесь independent? Кто independent? Ведь всё наоборот! Чем больше он стремился к свободе, тем сильнее сжимались тиски вокруг него. Тиски с шипами, и каждый из них колол, проверяя на выносливость. А эти двое? Вдруг они расскажут? Наверняка же… у них не хватит самообладания. Выложат всё как есть, и про него, и про портрет, и про сторожа. И уже сегодня, с часу на час, сюда явятся менты и отопрут все двери. И тогда всё!

Нет, ну хоть бы ещё один день! Всего этот день!

Содрогаясь от горестных мыслей, Павел спешил к классу информатики, но ему нестерпимо хотелось пить. Коридор первого этажа они старались не посещать, уходя сразу наверх, но учительский туалет и целительная водопроводная влага была именно там.

Ведь ничего этого нет… ведь всё – воображение и усталость…

Он зажёг свет в витринах и шагнул было вперёд… но посреди коридора его ждало препятствие. Та женщина из сквера. Она сидела, раскинув ноги и руки, ссутулившись и низко свесив голову, так что запачканные кровью и песком волосы падали на лицо и грязную футболку. Прямо как тогда, на улице!

И не шевелилась.

Пашка щёлкнул выключателем обратно – свет погас. В противоположном конце едва виднелись двери холла, и на их фоне он видел, что коридор пуст.

Всё воображение! Воображение! Этого нет!

Он зажёг свет снова, и женщина была там же.

– Тебя нет! – крикнул он в отчаянии, погасил свет и прислонился к стене, зажмурив глаза. – Тебя нет, тебя нет, тебя нет… – шептал он снова и снова, потом включил свет. В коридоре никого не было.

Опустив голову и глядя только под ноги, но быстро, насколько мог, захромал он к туалету. Полка с головой профессора Доуэля опять не была освещена – он заметил это боковым зрением, но промчался мимо, не останавливаясь. Если бы он мог, он бы бежал…

До двери туалета оставалась пара метров. Сзади послышался мягкий шлепок, как если бы упала на пол плюшевая игрушка, затем шорох, и что-то гладкое и прохладное коснулось его щиколотки, прошуршав к дверям в холл. Это был разноцветный детский мячик, в который играл малыш на улице.

Павел невольно повернулся.

В коридоре снова сидела женщина. Всё так же, то есть теперь спиной к нему. Недоставало только одной её детали: головы. Потому что именно голова, а не мячик, лежала на самом деле у дверей в холл.

Заскочив в туалет, он щёлкнул задвижкой. И вдохнул терпкий сигаретный запах, теперь столь гадкий для него. Чтобы ещё хоть раз он закурил!

– Это учительский туалет, здесь нельзя находиться!

– Да подите вы все к чёрту! Оставьте меня! Вас нет! – обняв голову руками, Пашка сполз по двери на пол. Это становилось невыносимо. Его травили, как загнанную в ловушку крысу, издеваясь и глумясь.

Подойдя к раковине, он включил холодный кран и сунул под него голову, одновременно глотая стекающую по лицу, солёную от пота воду. Мозг немного остыл. Не без страха он посмотрел на себя в зеркало, но увидел там лишь сдобренное хорошей ссадиной, изможденное лицо; настолько измождённое, что такому бы и наркоманы-мазохисты позавидовали.

– Вы не сможете мне ничего сделать. Потому что вас нет. – Сказал он твёрдо и направился в класс информатики. Уже почти рассвело.

15

– Ты знаешь, что вчера случилось у твоей школы? – строго спросила мама Дениса, собираясь на работу перед зеркалом и заметив, что он не спит.

– Что? – буркнул тот из одеял.

– А мне кажется, что ты знаешь, – простучав туфлями по паркету, она вошла в его комнату и села в компьютерное кресло, повернувшись к нему. Белка был удивлён. Его мама редко так делала, тем более утром, когда спешила.

– Не знаю, – ответил он после невыносимой паузы.

– Знаешь. Но я не могу точно сказать, причастен ты к этому или нет. И допрашивать тебя мне некогда. Я вернусь через два часа. Будь готов, мы улетаем. Билеты я уже взяла.

Белка вскочил на кровати:

– Как? Куда?

– В Крым, – она встала и проследовала обратно в прихожую.

– Нет!

– Почему нет? Не сидеть же всё лето в городе, – нарочито спокойно она продолжила причёсываться.

– Но… а папа?

– Папа… уже ждёт нас там.

– Нет! Ты врёшь! Что с папой?

Белла Леонидовна посмотрела на сына сверху вниз, строго и как на букашку.

– То есть – я вру? Ты ничего не перепутал?

– Он же в больнице!

Она недовольно скривила накрашенные губы:

– Его выписали недавно. Он заезжал за вещами, когда ты носился где-то. Он очень ждёт нас.

– Не-ет! Но у меня… друзья здесь…

– Я прекрасно видела, в каком ты состоянии пришёл вчера вечером. И я не позволю своему сыну пойти не той дорогой! – заявила она безоговорочно, накинув на плечо сумку. – И я заберу пока твои ключи, чтобы ты не слинял никуда. Через два часа будь готов!

С этими словами Белла Леонидовна хлопнула входной дверью. Денис остался стоять посреди прихожей, как и был, в одних трусах и в полной растерянности.

Что ж… Крым так Крым. Не так уж и плохо! Постепенно его взгляд стал наполняться блеском путешественника. Спустя некоторое время раздумий, он счёл, что ему ничего не остаётся делать, кроме как подчиниться.

Как часто наши мечты несбыточны, но обезумившая надежда ведёт за собой сквозь лес топких болот и колючих елей. Ведёт, как звезда в ночной тиши, как вожак – стаю, полагаясь лишь на природное чутьё да свою смелость. Но иногда даже чутьё даёт сбой. Пахнет не ветреной свободой, а замшелым болотом; но отчаянное обоняние не чувствует этого, видя только лёгкий бриз среди невысокой поросли, и не догадывается о том, какой смрад ожидает его, стоит только углубиться. С каждым шагом лес становится темней, и всё труднее переставлять вязнущие в гадкой топи ноги. А звезда, такая яркая и недосягаемая, всё так же высока и приветлива. И даже захлёбываясь трясиной, тянется к ней твоя рука, вопреки пониманию, что всё уже кончено и звезда всегда останется только звездой на далёком, мнимом небосводе.

Поднимался ветер. Но не прохладу он гнал с моря, а горячий сухой воздух с иссушенных южных полей. Он взвинтил пыль; солнце раньше времени окрасилось в оранжевый цвет и затмилось душной дымкой. Он летел по трубам школьной вентиляции, гоняя по ним пыль и голоса голубей. Воздух в классах сдвинулся, задрожали рамы под напором ветра.

Холодильник в каморке сторожа был очень стар, едва ли не старше самого Георгия Афанасьевича. Школьной администрации было совсем не до холодильников. Да и этот приволок кто-то много лет назад из дома, поскольку купил новый. И теперь советская «Бирюза» прочно обосновалась в углу каморки, неизменно тарахтя старым мотором и вздрагивая всем телом при отключении. Вот только давно уже ей не приходилось вздрагивать. Слабым местом этих холодильников являлся температурный датчик, который переставал работать намного раньше, чем мотор. Георгий Афанасьевич, если холодильник долго не отключался, стучал по внутренней панели, и тогда тот переставал работать; а чтобы запустить его, требовалось постучать снова. Теперь же старый трудяга тарахтел уже много дней напролёт, не отключаясь, потому как некому было последить за ним, и температура внутри всё падала.

А в каморке ведь было душно, да и пыль за холодильником убиралась крайне редко, а вернее сказать, не убиралась вовсе. Полчища мух превратились в залежи трупов, вместе с пылью образуя похожую на торф смесь, пригодную для выращивания рассады. И такой смеси за холодильником набилось предостаточно, а от горячей задней решётки она ещё и была очень сухой.

И вот, температура внутри упала настолько, что датчик всё-таки сработал. Раздался щелчок, и импульс побежал на выключатель мотора, сзади ничем не прикрытый и утопавший в пыли. Выключатель сработал исправно, разъединил контакты… яркая вспышка сверкнула за холодильником: ток нашёл себе другой путь, через пыль, мгновенно сжигая её. Только потом агрегат привычно вздрогнул и мотор отключился, а из-за холодильника потянулась тоненькая струйка дыма.

От телефонного звонка Павел вздрогнул. Но не от неожиданности, а наоборот – потому что очень ждал его и одновременно боялся. Потому что он должен был стать решающим. Он свидетельствовал бы о том, что Комар пришёл, принёс нужную сумму. И всё! Павел готов был покинуть школу в тот же час. Весь день он ковырялся с компьютерами и развинтил почти все, рассовывая жёсткие диски и платы по разным пакетам. Будь в порядке его правая рука, он бы уже давно справился; но пострадавшая от решётки и его неуёмного характера, она болела, раздулась и отвёртку держала крайне плохо.

Он бросил беглый взгляд на улицу: уже темнело. А у него ещё оставалось два компьютера! Комар говорил, что придёт вечером, не уточнив время. Он никогда его не уточнял. Пашка схватил телефон, но звонил ему Хомяк. И жалобным голосом сообщил, чтобы тот пустил его в школу.

«Какого чёрта ты припёрся? Вали домой. Детские игры кончились!» – вертелось на языке Павла, но всё же он не озвучил эти слова, а лишь минуту сидел и думал, пялясь в пол. Думал, пока позади не раздалось резкое:

 

– Где твоя сменка?

Импульс пробежал по телу, гадкий, как разряд электричества. Снова они начинают! может, и лучше, что Хомяк пришёл! Хоть не так жутко. Скоро ведь будет совсем темно. Быстро миновав коридор второго этажа, Павел спустился и открыл ему. И зарёванный Хомяк кинулся к нему и обнял, уткнувшись носом в пропахшую потом футболку.

– Ты совсем спятил? – Павел попытался отстранить его, но тот крепко его обхватил. – Да отойди ты! В чём дело?

– Я сбежал, – промямлил Семён, отпустив его. Глядя на его понурую, неуклюжую фигуру, Павел вдруг почувствовал жалость и сам тут же устыдился этого.

– В смысле, сбежал? – осмотрев двор, он запер дверь.

– Из дома. Мама хотела увезти меня к родственникам! Потому что… мне кажется, она догадывается. А в новостях я услышал сегодня, что та женщина умерла в больнице!

Звонкий голос Семёна разнёсся по лестнице, а затем повисла тишина, такая, что Павлу показалось на секунду, что он оглох. Мигом в памяти всплыла и она, и тот чёртов портрет, и хнычущий ребёнок, оставшийся без матери. Без матери… считай как он сам.

– А Белка где? – спросил он резко, чтобы только не молчать.

– Он звонил мне утром. Он с мамой в Крым улетает. Улетел уже.

На секунду Павла кольнула обида, в голове пронеслось слово «предатель»; но он тут же засмеялся внутренним, горьким смехом, выжигая эту нелепую мысль. Если кто здесь и предатель, так это он сам! Почему Хомяк не уехал? Было бы лучше, если б он плюнул на всё и свалил с родителями! Но он поверил ему, преданно и гораздо сильнее, чем его незадачливый друг.

Семён стоял у стены и тихонько всхлипывал, исподлобья поглядывая на Павла, а того охватила дикая злость. Не находя выхода, поскольку злился он на самого себя, она кипела, как вода в наглухо закрытой таре, и стенки из кожи и сосудов готовы были лопнуть. Она сжигала всё внутри и разливалась по жилам ядовитой субстанцией, стучала молоточками в висках и затмевала зрение.

– Почему ты не уехал? – задал он глупый и неуместный вопрос, и Семён лишь посмотрел на него удивлённо. Этот нелепый увалень, этот куль с вечно мокрыми подмышками и в дурацких очках заставлял теперь Рокета осознавать всю жалость, всю ничтожность своего положения и своей жизни в целом. Нет, он не стоит его доверия! Ни на секунду!

– Тебе лучше пойти домой, – проговорил Павел голосом дрогнувшим, глухим. Тени лестницы скрывали его лицо, и он порадовался этому.

«Я врал тебе» – добавил его внутренний голос, и даже задетая гордость не смогла удержать этих слов на языке, но оглушительный раскат грома проглотил их, как кит мелкую рыбёшку. Семён расслышал только «Я». На улице поднялся сильный ветер, окна холла дрожали под его напором, и по лестничной клетке гулял сквозняк.

Неуютно было в школе в ветреные дни. Неправильно сделанная вентиляция заставляла дрожать и гудеть всё здание, а верхний этаж в особенности, и потому его в быту прозвали «аэродромом». Сейчас наверняка хлынет дождь… и осунувшаяся фигура Семёна станет ещё и мокрой. Нет, он не сможет выгнать его на улицу! А тот, вероятно, начинал догадываться о словах, что были проглочены грозой.

– А ты долго здесь ещё будешь? – тихо сказал Семён, должно быть, постеснявшись спросить, почему его выгоняют.

– Пойдём наверх, здесь холодно.

С этими словами Павел начал подниматься по лестнице, и его верный друг пошлёпал за ним. В их убежище на четвёртом этаже было ещё светло и намного уютнее, чем внизу. Павел включил чайник, собрал в кучу разные объедки на столе, а пустые упаковки выбросил. Семён уселся за стол, грустный и скованный; а когда он грустил, лицо его делалось ещё более круглым и похожим на хомячье.

Он потянулся за чашкой, и тут взгляд его скользнул по стене напротив. Глаза расширились, а чашка так и осталась где была.

– Почему он здесь? – вывалилось из его раскрывшегося рта, и Павел посмотрел туда же, куда и он.

Сначала он увидел стекающую по грифельной доске красную, густую жидкость. Почти невидная на тёмно-зелёном фоне доски, на светлой стене она образовала эффектные, кровавые подтёки, расширяющиеся, чем выше скользил взгляд. Пока не упёрся он в портрет Лобачевского – в поломанной раме, висел он на своём прежнем месте и сочился, орошая стену и пол под собой.

– Сон, уйди, и страх забери! Сон, уйди, и страх забери! – врезался в голову Павла испуганный шёпот. Семён вжался в стул и весь как бы уменьшился, и широко раскрыв глаза пялился на портрет и повторял одно и то же заклинание. Он вжимался всё больше и соскальзывал под стол.

– Отвернись! – подскочив, Павел развернул его на стуле, и Семён повалился на пол. Следом раздался звонок мобильного – как набат, он разрушил дьявольские козни и вернул их обратно в реальность. На стене, кроме перепуганных Лейбница и Гаусса, никого не было. Пашка схватился за трубку – звонил Комар.

– Я… должен отлучиться. Так, Семён: тебе придётся посидеть здесь минут… десять – пятнадцать.

Тот поднялся на ноги, испуганно озираясь:

– Я не останусь здесь!

Чёрт, нельзя, чтобы Комар его видел!

– Послушай… здесь ничего нет. Видишь? Я постараюсь быстрее.

– Куда ты? Ты уходишь?

– Мне нужно отдать кое-что одному человеку. Я спущусь вниз и сразу вернусь!

– Это быстрее, чем десять-пятнадцать минут!

– Семён! Зачем я столько возился с тобой? Ты так ничему и не научился! Как был размазнёй, так и остался? – он опять врал, наступая на совесть. Но это для его же блага!

– Нет! Это другое! Здесь… здесь…

– Здесь никого нет! И не может быть. Или ты хочешь таскаться по тёмным коридорам? Вот так. Тогда сиди здесь и не выходи. Я скоро, и даже свет тебе включу, – Павел шагнул к выходу.

– Ты же говорил, что нельзя зажигать…

– Теперь всё равно. Я вернусь, и мы вместе уйдём отсюда, – щёлкнув выключателем, он вышел. Больно и неохотно ему было оставлять Семёна одного. Но – ещё двадцать минут… каких-то двадцать минут, и всё будет кончено!

Рейтинг@Mail.ru