Так как чугунная дорога все еще не достроивалась, то Михаил Иваныч продолжал проводить время попрежнему и стал шататься к Черемухиным все чаще и чаще, потому что здесь, среди покорных обстоятельствам людей, ему было как-то покойнее негодовать. Отравленный прижимкой, о которой было уже обстоятельно рассказано Черемухиным, Михаил Иваныч, однако, и здесь, среди покоя, не забывал толковать о новых временах, о своих планах, а главным образом о грабеже и разбое.
– Надежда Андревна! Надежда Андревна! – торопливо шептал он, догоняя Надю, гулявшую в саду, – гляньте-ко, вон взяточник на солнце греется!
Надя, от скуки гулявшая по саду, смотрела, куда указывал ей Михаил Иваныч. На лавочке, в соседнем саду, сидит отставной чиновник в халате и, подставив солнцу спину, потирает ее кулаком и поводит плечами.
– Ишь, словно кот жмурится!.. Кости свои оттаивает… Он тепериче приструнен; а вы дайте ему оттаять, пойдет щелкать по карманам – любо, два!.. Надежда Андревна! – восклицал он чрез минуту, – эво-эво… еще! Вон грабитель на одеяле растянулся… Ишь нажевал утробу-то!
Надя рассматривала рекомендуемых ей Михаилом Иванычем разбойников с тем недоумением и любопытством, с каким дети глядят, например, на рыбу, плавающую в корыте; она шевелит перьями, дышит, смотрит и, должно быть, о чем-то думает. И хотя существо оттаивающих грабителей было ей в той же мере незнакомо, как и существо размышлений молчаливой рыбы, но бормотанья Михаила Иваныча об этих предметах внесли в ее скуку какую-то неприятную черту. Надя слушала и смотрела на Михаила Иваныча только потому, что не на кого было смотреть и некого было слушать, и, несмотря на полное почти равнодушие к его суждениям, дедушка и бабушка стали скучны ей не потому только, что у них духота и темнота в комнатах, а потому, что в них самих было что-то дурное, что они почему-то дурные люди. Улица и забор, видный в окно, и сад, помимо того, что надоели ей своим однообразием, получили еще какую-то особенную ненависть Нади вследствие того, что кругом их и за ними жили и живут опять-таки дурные люди.
– Скука, Михаил Иваныч! слышите, что я говорю? Скука! – говорила она, лениво проходя по комнате и ложась на старый диван с старинной «Библиотекой для чтения» в руках.
– Скука! – ухмыляясь, говорил Михаил Иваныч, сидя или стоя где-нибудь у притолоки. – А потому, что обмякла прижимка.
– Что?
– Прижимка обмякла; нету того грабежу… Через это вы и скучаете.
– Да разве я кого ограбила? – с неудержимым смехом спрашивала Надя.
Михаил Иваныч не смущался смехом и отвечал:
– Вы не грабили-с, а женихов стало меньше… вот из-за чего и скука. В прежнее время жених был охоч; доход с простого человека у него был верный, он брал даму, не боялся… Первое дело – без дамы ему нельзя. Второе дело – ему одному не разорваться: он хватает, жена должна прятать, выходит – «семейный дом». И девицы, женск пол, скуки не знали. Потому мало-мало в возраст пришла которая, сейчас села к окошечку с шитьем, для близиру, ан уж грабитель-то и подползает… Ан уж он где-нибудь и пошевеливается… Уж он где-нибудь тут, поблизости! Ну и свадьба, и пошла девица дамой, пошла она в чулан таскать цыплят дареных. Только у вас и дела… И скуки нету… А теперь трудно этак-то!
«Подползает», «пошевеливается» и другие фразы, свойственные простому званию Михаила Ивановича, смешили Надю. Посмеявшись над ними, она снова углублялась в чтение глупейшего романа, по имени «Ветка фуксии», и как-то, почти без собственной воли, снова задавала Михаилу Иванычу вопрос.
– Как будто только и дела, что цыплят таскать? – говорила она, не глядя на Михаила Иваныча и перевертывая следующую страницу.
– Да больше у вас делов и нету… Какие у вас, у благородных, дела? Все у вас готовое, заботы вам нет; приходит супруг из должности, вы его спрашиваете: «Хорошо ли, душенька, служил?» И в губы его… А он вам: «В каторжную работу сослал двадцать персон». И на оборотку вас в губы… Какие у вас дела?..
Надя едва улыбается на этот ответ Михаила Ивановича и окончательно забывает его, заинтересовавшись героиней романа. Роман прочтен; Надя снова ходит по хозяевам, разговаривает с солдатом, смотрит, как хозяева кормят цыплят, и вдруг опять, среди этой скуки, неожиданно припоминаются слова Михаила Иваныча. «Какие у меня дела? – думает она. – Не оттого ли скука в самом деле, что женихов нету?..» Она думает, и – глядишь – при следующем появлении Михаила Иваныча снова задает ему вопрос:
– А если я не хочу ваших женихов?
– А вам этого нельзя!.. Жених требуется, только он очень мудрен нонче стал, вывелся. А без жениха вам невозможно. Потому вы так прилажены…
– Как я прилажена?
– А так, чтобы на чужое жить… Тепериче маменька вас кормит, одевает, а замуж выйдете – супруг станет награждать… Вы так приучены!.. В прежнее время в вашем звании все на чужое жили… Вы извольте взглянуть на прабабушку вашу… Им, может быть, сто годов, они чуть дышат, а очнутся – первым долгом лопочут: «В карман-то норови!» Ишь ведь-с! С малых дён все на чужое приучена… Или опять дедушку вашего возьмем с бабушкой. Дожили они до веку, до шестидесяти лет, и нет у них других слов между собой, окроме ругательств… Чай, сами слышали, как она его честит?.. А потому – что ей скука! Покуда на чужое жили, покуда таскали ей дары, например, она и мужа любила и жила весело. Как чужой карман из рук ее выхватили, – они врозь. И помянуть им на старости нечего! А кабы они своим трудом кусок-то брали, кабы в одних оглоблях-то шли, небось бы нашлось, что в эдаком преклоне вспомянуть… А то вон набрасывается на всех, только и всего… Делов никаких не было, вот из-за чего!..
– У вас всё никто ничего не делает! У вас все на чужое…
– Обнаковенно! Ваш дяденька-то, Иван Петрович, вон умирают; а по какому случаю? – потому, что над ними потешались в людях, не понимали ихнего сурьезу… Сами читали в сочинениях у них… Разве я, примерно, посмею эдак-то хаять человека, как они его хаяли? А потому, что с чужого, с жиру… Им бы только баловаться… И баловались все… Как же не все-то-с? Из-за чего мы ободраны?
Тут начинался длинный рассказ о прижимке, которого Надя почти не слушала, ибо Михаил Иваныч успел уже изложить его несколько раз. Но скука ее еще более делалась содержательною. Непреложные результаты всеобщего ничегонеделания, которые она видела собственными глазами, заставляли ее снова адресоваться к Михаилу Иванычу.
– А у меня есть дело? – вдруг спрашивала она его.
– Какое у вас дело? У вас нету. Кабы вы были простого звания, у вас бы было дело. У простого человека делов много… Он скуки не знает… Никто не привидывал, чтобы, например, мужик шатался да валялся этак-то да зевал: «мне скучно!» Отродясь и не было такого мужика… у простого человека забота, скуки нету… Дела у него…
– Какие дела?
– Мало ли делов-с! Делов простому человеку много. Возьмите вот Авдотью, у дедушки служит. Башмак на ней надет – он у ней свой! Надыть его выработать… Вот она год целый ворочает корчаги да ушаты, и сошьет башмаки… вот и дела!
И Михаил Иваныч высчитывал множество простонародных дел, вращавшихся в области «обужи» и «одёжи» и прочих незамысловатых предметов. Надя высказывала сомнение насчет того, чтобы кухарке было особенно весело среди этих дел; на что Михаил Иваныч приводил тот довод, что хотя кухарке и не весело, но зато ее и не клянет никто так, как клянут ее дедушку, жившего гораздо веселей кухарки… В подтверждение своих слов о вреде этого веселья на чужой счет он приводил еще и тот факт, что дедушка Нади не может умереть в течение пяти лет, обзавелся болезнями, которых не узнают доктора, тогда как с простым человеком ничего этого будто бы не бывает.
Несмотря на односторонность взглядов Михаила Иваныча, бормотанье его о грабежах и разбоях сделало то, что в голове Нади зашумел целый рой совершенно новых для нее размышлений. Прежде всего почему-то оказывалось, что скука ее происходит от того, что нет женихов; но если и случился бы жених, то ей придется заниматься какими-то злодейскими и гадкими делами, примером чему – дедушка и бабушка и умирающий Ваня. Причина всех этих злодейств – чужие деньги. Надо иметь свои. Своих нет. Свои – у кухарок, у кучеров. У них нет скуки. Неужели надо идти в кухарки?
Таким образом, результаты, добытые Михаилом Иванычем среди житья в области прижимки, оказались пригодными для тех лиц, нравы которых в прежнее время держались этой прижимкой, слагались благодаря ей в известные формы и уничтожились, развалились сами собою вследствие того, что прижимка «обмякла». Новое время незаметно строит новые нравы, и никакой Михаил Иваныч в мире не подозревает того, что бормотанье его о чужих деньгах, о жизни на чужой счет может заставить кого-нибудь крепко задуматься; точно так же как никакая Надя, из числа множества подобных Надей на русской земле, с тоскою и томлением проводящая дни за днями, решительно не подозревает, что время донесет к ней, устами которого-нибудь Михаила Иваныча, такие думы и тоскования, о существовании которых она и слыхом не слыхала.
С течением времени из множества запутанных вопросов начал особенно выступать один, и именно насчет того, что почему-то действительно требуется женишка. В том одинаково были согласны и мать, и солдат, и хозяин, и Михаил Иваныч; все они хором вопияли о необходимости этого предмета, помощью которого все вопросы разрешаются сразу. Все это сердило Надю. Но скоро к этому хору присоединился еще новый голос, который сумел так повернуть дело, что Надя даже стала бояться пренебрегать женихами.
Голос этот принадлежал Арине-закладчице. Пользуясь тем– обстоятельством, что Черемухина была ей «подвержена» вследствие заклада ей воротника, Арина стала от времени до времени посещать ее, дабы в то же время потешить себя созерцанием ее разорения. Входила она обыкновенно раскачиваясь и охая и полагала при этом, что так именно поступают благородные дамы и богатые люди. Жеманно поздоровавшись с Черемухиной, она, кряхтя, усаживалась на старинное кресло и вступала в разговор.
– Ну как живете? – утомленным голосом говорила она. – Эко бедность-то у вас какая!.. Чать жить-то вам нечем?..
– Мы пенсию получаем, – не глядя на Арину, отвечала Черемухина и старалась скрыть свой гнев в вязальных спицах, которые необыкновенно проворно начинали ходить в ее руках.
– Велика ваша пенсия! чать копейку какую выдают… Ноне, брат, оченно трудно вам!.. Так-то-ся!.. Что ж, дочку-то замуж норовишь?..
– Не век же в девках ей сидеть…
– Ну, мудрено это для вас!.. Кто ее возьмет, нищую-то?
– Не все миллионщицы…
– Ну, и без гроша-то тоже не очень много охотников найдется… За дьячка, пожалуй, выдашь…
– Придется, так и за дьячка выдам! – соглашалась скрепя сердце Черемухина, чтобы хоть как-нибудь зажать этот злой рот.
– Чему приходиться-то? Приходиться-то нечему, и так выдашь, не минешь. Чему тут приходиться? Ноне, брат, не то время! Не старое, сударыня, время стоит. В прежнее время с доходов сколько хошь жен набери, по сту дитев в год рожай, – всем хватит… Ну, теперь не очень-то!.. Много тоже из вашего брата пошло на улицу молодцов закликать… Вон у нас генеральская дочь, а глянь-кось: день в день по утрам домой приходит, шатается… Так-то-ся!.. Кто ее возьмет? – заключила она, кивая на Надю и вглядываясь на нее весьма несимпатичным взглядом.
Налюбовавшись над разорением Черемухиных, Арина, наконец, поднималась с кресла, говоря, что «посидела бы, да, вишь, стулья-то у вас еле живы… голову свихнешь», и уходила.
– Эко бедность-то, бедность-то какая!.. – шептала она при этом и, покачивая головою, оглядывала все углы в жилище Черемухиных.
Такие посещения Арины сделались все чаще и чаще, и, благодаря ее разговорам об участи Нади и о том, что ее никто не возьмет, «жених» принял в глазах последней какое-то неотразимое значение. Тон, которым говорила Арина, очень близко подходил к тону ругательства; Надя как-то перепугалась своего положения. Не зная, почему ее бранят, и не зная, как «заслужить одобрение», то есть приобресть хоть сколько-нибудь спокойное состояние духа, она, благодаря рассуждениям Арины, потеряла всякую надежду достигнуть этого с помощью даже жениха, ибо оказывается, что ее еще и не возьмет никто.
«Кто ее возьмет?..» звучало в ее ушах даже впросонках.
И если принять в расчет обстановку Нади, томившейся среди какого-то захолустья, битком набитого отживающими людьми, к которым сама собою уничтожилась всякая симпатия, то будет понятно, почему в это время Надя охотно бы вышла за любого, пожелавшего сделать ей предложение. Беззащитность ее нравственного и материального положения была до того велика, что, ради необходимости как-нибудь разрешить ее, она стала даже ободрять себя в намерении выйти поскорей замуж, подкрепляя это намерение тем, что дедушка и бабушка, нравы которых сделались для нее страшными, – старики, умирающие люди, а что молодые живут не так.
Это намерение было бы приведено в исполнение самым поспешным и самым легкомысленным образом, если бы в жизни Нади не произошло одно случайное обстоятельство.
В числе знакомых Нади было, между прочим, семейство Печкиных. С этим семейством Надя познакомилась, во-первых, потому, что Софья Васильевна, жена Печкина, оказалась подругою ее детства, а во-вторых, потому, что сваха, уже начавшая свои посещения, отозвалась о Печкиных почти с благоговением.
– Пройди ты всю подвселенную, нигде ты этого рая земного не сыщешь!.. – говорила она Наде: – Софья-то Васильевна – вот как ты же сирота, еще голей тебя была, а теперь глядь-кось!.. Ровно принцесса живет… Да что ей? Ни о чем заботушки нету, живет за мужем, ровно за каменной горой, даром что за не очень-то молодого выскочила…
В словах свахи скрывалась тайная цель сосредоточить внимание Нади на пожилом телеграфисте с рыжими волосами и с полупольским выговором. Но Надю главным образом интересовало видеть подругу, с которой она не видалась с тех пор, когда еще маленькими девочками они катались на санках, и которая теперь живет в земном раю; да и скука, требовавшая чего-нибудь нового, кроме бормотаний Михаила Иваныча о грабежах, тоже в достаточной степени помогла скорейшему посещению земного рая. Михаил Иваныч, знавший Печкина как посетителя трифоновской лавки, взялся ее проводить туда.
Узенький переулок, где был рай, приветствовал наших путников, помимо пустынности и тишины летнего полдня, длинными заборами, тянувшимися по одной стороне его, и несколькими домами, смотревшими в эти заборы с другой стороны; наглухо захлопнутые и мертво молчаливые ворота дома Печкиных, с своей стороны, прибавили некоторую дозу тяжести к тому тяжелому впечатлению, которое производил переулок. Но скука Нади, жаждавшая какого-нибудь исхода, сумела перетолковать эту смерть, носившуюся по переулку и веявшую от ворот, в смысле плотной ограды, окружающей более спокойную, нежели ее, жизнь.
Помощью веревки, протянутой через забор к колокольчику, из недр рая были извлечены предварительно несколько собак, оскаленные, захлебывающиеся рыла которых внезапно появились в десятках не замеченных до сих пор дыр: в заборах, в подворотнях, на вершине заборов и проч. Стараниями Михаила Иваныча и кухарки, отворившей ворота, полчища, охранявшие райские двери; были разогнаны.
– Дома барыня? – спросила Надя кухарку.
– Где им быть… Стал-быть, дома…
– Что она делает?
– Что ей делать? Почивают, поди, либо так…
– Делать ей нечего, обнаковенно! – подбавил Михаил Иваныч.
– Обнаковенно! – согласилась кухарка: – Делов у них нету никаких. Чего ей еще?
Говоря так, она между тем с большими усилиями отнимала от двери сеней довольно толстую палку, которою двери эти были приперты, и когда палка была брошена на землю, кухарка прибавила:
– Ишь вогнал как, насилушки одолела…
– Кто это? – сделав шаг в сени, не могла не спросить Надя.
– Да это наш… барин!.. – улыбаясь, отвечала кухарка. – Бережет ее… чтоб не было ей беспокойства… Тоже боится, не ушла бы!..
– Как не ушла?
– Да так ему взбрело: не ушла бы, мол!.. А куды ей уйти-то?.. Коли бы у нее дело… а то… куды ей?.. Ей и так некуда… Никакой заботы нету, ровно царица…
Михаил Иваныч не упустил случая поддакнуть при словах кухарки «кабы дело». Но Надя сначала посмотрела на них на обоих и, словно задумавшись, тихо пошла вдоль пустынных сеней. Шаги ее сделались еще тише, как будто даже боязливее, когда тяжелая дверь, обитая войлоком, ввела ее в переднюю, в которой, кроме темноты, со всех сторон пахнул на нее спертый, тяжелый воздух с запахом сырой гнили. Наде хотелось кашлянуть. Но тишина остановила ее от этого. Та же тишина и тот же воздух преследовали ее в двух-трех комнатах, по которым она шла вслед за кухаркой и где декорация рая состояла из продавленных стульев, пыли на пошатнувшихся столах, зеркала с каким-то рисунком вверху рамы, картин, вроде схимника, посещаемого Александром благословенным, зеленых стор, пожелтевших снизу и в десять pas уменьшавших то количество света, которое за минуту ощущала Надя на улице. Словно туча вдруг нанеслась на ясное небо, когда она вошла в этот рай, и она совершенно испугалась, вместо того, чтобы обрадоваться, когда кухарка вдруг довольно громко произнесла:
– Вот они… Пожалуйте… Почивали!
На широкой кровати с измятой периной и множеством толстых подушек восседало какое-то растрепанное существо с развязавшейся косой, спутанными на лбу волосами и необыкновенно испуганными глазами. Из-под желтой, покрытой пятнами блузы, с распахнутым у горла разрезом, высовывались ноги, из которых на одной чулок спускался почти до полу, а на другой его не было совсем; королевна или принцесса, словом – обитательница земного рая, упиралась руками в перину, что вместе с сонным выражением глаз напоминало человека, над которым внезапно раздался выстрел. При виде этого существа Надя остановилась в некотором изумлении, и в комнате некоторое время царствовала бы мертвая тишина, если бы не залегший во время сна нос королевны, который прорезывал эту тишину разнотонными отрывистыми звуками.
– Соня… Сонечка! – с робостью начала Надя; но прежде, нежели ей удалось расшатать это райское спокойствие, ей нужно было не робким, но усиленно громким голосом повторить, что «помнишь-ли… Надя!.. Я – Надя Черемухина… На санках-то…» Нужно было также потрогивать Софью Васильевну за плечо, за руку… Но когда Софья Васильевна, наконец, поняла, в чем дело, и несколько раз поцеловалась с Надей, крепко ее обнимавшей, испуг ее с внезапною быстротою заменился слезами, которые хлынули целым потоком, как вода на прорвавшейся плотине… Лицо и тело Софьи Васильевны, продолжавшей сидеть на кровати, как-то вдруг осели, раздались в стороны, сделались шире, и по всей их ширине бушевал поток рыдающего трепета.
Надя глядела на это трепещущее и рыдающее существо, слушала ее захлебывающиеся слова: «Надя!.. милая… Надя!» – и вдруг ей стало досадно. Во всем этом не чуялось ею даже и того ничтожного интереса и смысла, которые все-таки были в захолустье, где жила Надя. Эта досада, уменьшавшаяся по мере того, как слезы начали мало-помалу пересыхать на распухшем и раскрасневшемся лице Софьи Васильевны, вдруг была еще более усилена появлением нового лица. Среди новых всхлипываний Софьи Васильевны донесся из передней крикливый, рассерженный, но старческий и дребезжащий голос ее супруга.
– Кто такой? Ты что? Что такое? Это что? Что это такое?.. – бормотал он, натыкаясь на растворенные двери крыльца, на валяющуюся палку и с изумлением встречая в передней фигуру Михаила Иваныча.
– Что ты? Что ты орешь? – донесся до Нади не менее негодующий ответ Михаила Иваныча, который не мог относиться к Печкину равнодушно, зная его мнения по трифоновским беседам. – С барышней пришел, что орешь-то?.. Хапнуть не дали?
– Что мне с барышней? Что такое – с барышней? Я болен… С барышней… с барышней! Все росперто!.. Что такое? Софья!.. Что это такое?..
Слова эти, раздавшиеся почти одновременно в передней, в зале, гостиной, вместе с торопливыми звуками шагов, наконец раздались и вблизи Нади, в спальне, где на пороге появился Печкин, длинный и дряблый чиновник, с растерянным, кислым и осерженным лицом. Не обращая на Надю никакого внимания, он бросил шапку, фильдекосовые перчатки, скинул сюртук и все время вопил:
– Что это такое? Акулина! Соня! Болен! я! господи…
– Дай ей с барышней-то повидаться, – усовещивала Печкина кухарка.
– Что такое? Барышня! Что мне барышня? С барышней, с барышней… Я болен… Говорю вам, меня баба сглазила… Господи!.. Росперто… растворено… Да сделайте милость… Софья! Спрысни!.. Спрысни, ради Христа!
Сердитая чушь, которую Печкин сыпал не переставая, и сопряженный с этою чушью гвалт заставил Надю уйти в другую комнату. Отсюда она с большим испугом глядела на этих людей, обитателей рая, кропивших и брызгавших друг друга святой водой, сердившихся, кричавших, испуганных и в помрачении ума натыкавшихся один на другого. Все это до того изумило ее, что она, издали сказав Софье Васильевне «прощай», «приду», бегом бросилась вон из комнаты.
– Михайло Иваныч! – крикнула она ему в каком-то изнеможении, и тот, отвечая на отчаяние, слышавшееся в ее голосе, бросился вслед за ней.
Очутившись на улице, Надя перевела дух и, взглянув на Михаила Иваныча, сказала:
– Господи! что это?..
– Черти! – отвечал Михаил Иваныч. – Облопались… Сглазила! Ишь ведь что выдумает! сглазить этакого дьявола… Ему зацарапать нечего в ла-апу!
На этот раз обыкновенные бормотанья Михаила Иваныча насчет грабежей не казались Наде скучными; напротив: они освежали ее голову, пораженную сценами райской жизни, обставленной припертыми воротами и одуревшими людьми.