– Ну, силен ты поспать, паря! – сказал Беляй, ставя на стол кувшин с молоком. – Вона скоки на часах. Ужо обед, а мы ишшо и не завтракали. Вставай, лежебока. Поди, проголодалси?
Настенные часы у Беляя явно были дореволюционными: с гирями, кукушкой, которая давно умолкла и лишь уныло выглядывала через приоткрытое окошко и ржавым циферблатом, на котором цифры только угадывались. К гирям был подвешен дополнительный груз в виде маленького утюжка (который нагревался, если поставить его на плиту) эпохи военного коммунизма, и сломанного амбарного замка.
Это чтобы механизм ходиков, изношенный донельзя, все же продолжал выполнять свою функцию, пусть и со скрипом.
Время на часах, как приметил Олег, Беляй выставлял по солнцу – на глазок. Впрочем, оно ему и не нужно было. Час сюда, час туда – какая разница?
В этой выморочной деревеньке время застыло, остановилось, и лишь тиканье маятника часов подсказывало, что в окружающем мире все-таки происходят какие-то изменения.
Олег посмотрел на часы, мысленно расчертив циферблат на секторы, и определил, что время и впрямь близится к обеду; малая стрелка ходиков неприкаянно маялась где-то в районе цифры «11», а большая уже почти догнала свою товарку.
– Да… кгм!… не без этого, – ответил Олег и встал на ровные ноги.
Тут его немного повело, и он сумел сохранить равновесие, лишь опершись о стену. Беляй бросил на него заинтересованный взгляд, но промолчал.
Олег вышел во двор и умылся из дюралевого умывальника. При этом он невесело ухмыльнулся: хорошо, что в деревне нет добытчиков цветных металлов, всегда страдающих похмельным синдромом. Иначе этот умывальник уже давно был бы сдан в приемный пункт металлолома.
Кроме молока, Беляй поставил плошку с медом и положил еще горячий свежеиспеченный каравай.
– Это все Дарёна, – сказал он, кромсая хлеб большими кусками кухонным ножом с роговой рукоятью. – Для тебя постаралась.
– С какой стати?
– Хе-хе… Многие ходили той дорожкой, что ты вчера, да не все возвращались. Так что сегодня, считай, твой второй день рождения, паря.
Вспомнив вчерашнее представление, устроенное Ожегой, художник невольно вздрогнул. Бр-р-р! Похоже, Беляй прав – Олега едва кондрашка не хватила от всего того, что он увидел и что узнал.
А уж как он топал обратно, это и вовсе целый роман. Иногда ему казалось, что под ногами нет тропы, и он идет, как тот призрачный седой старик, который вытащил его из трясины, – через болото напрямик, не придерживаясь вешек, указывающих тропу.
В деревню Олег пришел уже по темноте, но в каждой избе горел свет, а в окнах торчали головы в белых бабьих платочках – так же как и тогда, когда он направлялся на свидание с ведуньей.
Он настолько устал, что у него хватило сил только на то, чтобы принять душ – вылить на себя три ведра воды с бочки.
А затем Олег упал на постель и уснул, как умер; за всю ночь он не увидел ни одного сна, что было для него весьма необычно. И еще он хорошо запомнил, что Беляя в избе не было…
Холодное цельное молоко с горячим душистым хлебом показалось Олегу нектаром олимпийских богов. После двух чашек он почувствовал, что к нему вернулись и силы, и способность здраво мыслить.
– Будем прощаться, – сдержанно сказал Олег после завтрака. – Мне нужно возвращаться… До станции подбросите?
– А то как же… – Беляй смотрел испытующе и, как показалось художнику, с сочувствием. – Мы завсегда…
– Спасибо за хлеб и за кров. В деньгах моих заграничных вы не нуждаетесь, но все равно за мною должок.
– Скажешь такое… Сочтемси. Но позволь спросить – пошто так рано съезжаешь? Ведь ты намеревалси погостить у нас, насколько мне помнится, с месячишко.
– Человек предполагает… Надо. Мне надо быть в городе.
Беляй с тревогой посмотрел на закаменевшее лицо Олега и сказал:
– Ты не принимай близко к сердцу то, что наговорила тебе Ожега. Она, конечно, многое может проведать, но не до самого донышка. Живи, как жил до этого.
– И это говорите мне вы?! – гневно спросил Олег. – А кто меня подвел к мысли, что обязательно нужно выслушать предсказания Ожеги?
– Моя вина тут малая, – сухо ответил Беляй. – Тока то, что привез тебя сюда. Но я ить человек подневольный. Сказала мне Ожега – встреть человека, я и встретил. И приютил. Не вижу в энтом злого умыслу. А дальше сам смекай. Ты человек умный, образованный, не то, что мы… деревенщина.
– Да уж… деревенщина. В особенности Ожега. Как на меня, так она, по меньшей мере, доктор психологии.
– Дохтур она или не дохтур – мне неведомо. Но то, что Ожега к нам приехала из Питера, это точно. Тока энто было очень давно. Мне мамка сказывала.
– Понятно. И что, она никогда не покидала эти места?
– А зачем? Ей здесь хорошо. Вона скоки живет. В городе так долго не протянешь.
– Значит, к ней приезжали, – уверенно сказал Олег. – Интересно, кто бы это мог быть?
– Мы по чужим сусекам не шебуршим, – отрезал Беляй. – Надобно было у нее самой спросить.
– Это уже не суть важно, – ответил Олег.
И начал собираться…
Желтопуз еле плелся. Похоже, его совсем не прельщало разнообразие, которое предполагала дорога до станции. Старый одр с гораздо большей охотой жевал бы сено в яслях или пасся возле болота, где росла густая сочная трава.
Беляй был необычайно молчалив и задумчив. Олег тоже не испытывал особого желания точить лясы.
Лес будто специально принарядился, чтобы проводить художника. Картины одна краше другой могли очаровать кого угодно, но Олег лишь автоматически, по давно устоявшейся привычке, фиксировал их в своей профессиональной памяти, откладывая эти своего рода биологические слайды прозапас, в дальние закрома черепной коробки.
Художник лишь спросил Беляя, как называется деревня, в которой он так недолго пожил; удивительно, но эта мысль пришла ему в голову только сейчас. Олегу вообще казалось, что крохотная деревушка – скорее, выселки – среди лесов и болот вряд ли имеет название.
– А как же, было название. Тока оно уже никому не нужно, – уклончиво ответил Беляй.
– И все-таки? – не отставал Олег.
Беляй недовольно пожевал губами, все своим видом давая понять, что вопрос ему не понравился (с чего бы?), но в конечном итоге ответил:
– Зеньки.
И они снова умолкли.
«Зеньки[25], Зеньки… – думал Олег. – Название будто бы знакомое… Где-то я уже слышал это слово… или оно попадалось мне во время чтения книг или газет. Не могу вспомнить…»
Чем ближе двуколка подъезжала к станции, тем сильнее ощущалась отчужденность между Олегом и Беляем. Художнику вдруг показалось, что рядом с ним сидит совершенно незнакомый, чужой ему человек. И не только незнакомый, но и опасный. От Беляя исходили мощные флюиды темной энергии, которая буквально подавляла Олега, вызывая в его душе мрачные предчувствия и навевая дурные мысли.
Доброе благодушное выражение на лице Беляя сменилось жесткой непроницаемостью, а сам он как будто вырос, стал шире в плечах и плотнее. Даже голос у старика изменился – стал более хриплым и грубым.
Олег едва дождался, пока двуколка приблизится к зданию станции. Он соскочил с нее едва не на ходу, быстро подхватил свои вещи и сказал:
– Ну… в общем, бывайте. Всех вам благ.
– Прощевай, паря, – сухо ответил Беляй; но затем, словно спохватившись, немного оттаял и продолжил: – Можа, я на поезд тя посажу? Одному, поди, скушно будет ждать.
Перрон и впрямь был пустынен.
– Нет, нет, спасибо. Поезжайте. По-моему, Желтопузу здесь не очень нравится. Надо пожалеть животину.
Одр и впрямь вел себя беспокойно – прядал ушами, фыркал, диковато косил глазом, бил передним копытом и все силился повернуть обратно, но поросшие рыжим волосом худые руки Беляя вожжи держали крепко.
– Это да… – утвердительно кивнул Беляй и, прикрикнув на Желтопуза «Не балуй!», уехал, даже не оглянувшись.
Неприятно уязвленный безразличием старика к своей персоне, Олег повесил на плечо этюдник и направил стопы к единственной на весь перрон скамейке. Уже на подходе к ней он вдруг резко обернулся, словно его кто-то окликнул.
И застыл, открыв от изумления рот – ни Беляя, ни Желтопуза с двуколкой на дороге не оказалось!
«Не может быть…» – пробормотал художник, пораженный до глубины души. До того места, где дорога уходила в лес, было добрых полкилометра. Старый Желтопуз никак не мог преодолеть это расстояние за столь короткий промежуток времени.
Впрочем, и молодому жеребцу это было бы не под силу.
Немного подумав, Олег решил, что старик свернул на какую-то ближнюю дорогу, скрытую в зарослях. И облегченно вздохнул. Действительно, не мог же испариться экипаж с конем и извозчиком…
Пока он глазел на дорогу, откуда-то появилась уже знакомая тетка, которую Беляй звал Танюхой, со все той же изрядно поистертой метлой в руках. Даже не посмотрев на Олега, она принялась шоркать своим «инструментом» по и так чистому перрону – наверное, чтобы хоть чем-то занять себя от скуки.
– Здравствуйте! – сказал Олег, поставив свои вещи возле скамейки.
– Здра… – начала тетка, поднимая голову.
И запнулась, не договорив приветствие до конца, будто кто-то невидимый вставил ей кляп в горло. Она так и застыла с широко открытым ртом и глазами, как у рака.
– Что с вами?! – обеспокоился художник.
– Э-э… Это вы?!
– А кто же еще? Конечно, я.
Ответ был совершенно глупым, но у Олега просто не нашлось других слов.
– Ху-у-х… – Тетка перевела дух. – Испужали вы меня…
– С какой стати? – Олег широко улыбнулся. – Я вроде на Квазимодо не похож. Пардон – на урода, – спохватился он, подумав, что тетка вряд ли знакома с литературной классикой.
Тетка зарделась, смутилась и опустила глаза на свою метлу. В этот момент Олег вдруг понял, что не такая уж она и тетка. Если эту Танюху накрасить, сделать ей прическу, да принарядить, да поставить на высокие каблуки, то с нею запросто, с большим удовольствием, можно показаться на людях. И даже сходить в приличный кабак.
Ей было от силы лет сорок, может, немного больше, но мешковатая железнодорожная форма и фуражка делали «тетку» гораздо старше. От пышногрудой фигуры Танюхи веяло первобытной женской силой, а ее широкие бедра и на удивление тонкая талия, которую скрывал безобразно пошитый форменный жакет, могли служить образцом материнской красоты.
«Надо же, – подумал Олег. – Уникум… Натура для скульптора. Теперь таких женщин днем с огнем не сыщешь. Вот только в глубинке и остались. От них вся Россия произошла, лишь эти широкие бедра могут рожать на свет богатырей. Не то, что нынешние девицы: ноги-палки, начинающиеся от плеч, грудь – два прыщика, которые легко прижечь зеленкой, а бедер вообще нет. Детей вытаскивают через живот. Деградация человечества налицо. Беда…»
– Нет, на урода вы точно не похожи, – подтвердила Танюха, бросив на Олега исподлобья пытливый взгляд, в котором уже начали проскакивать смешливые искорки. – Скорее, на холостяка.
– Даже так? – удивился Олег. – А как вы определили, что я холостой?
– Чего проще… – снисходительно ответила Танюха. – Вона у вас куртка зашита, наверное, где-то зацепились за сук или за гвоздь. Так это явно не женская работа. Такими стежками женщины не шьют.
Олег рассмеялся.
– Вам бы в разведку, – сказал он весело. – У вас глаз-алмаз.
– На глаза не жалуюсь.
– А на что вы жалуетесь?
– Вот так все возьми и выложи вам… – Танюха бросила взгляд на большие электрические часы, висевшие над входом в помещение станции. – Электричка придет через семь минут, – сказала она озабоченно.
Похоже, Танюха не захотела отвечать на вопрос Олега. Но художник, соскучившийся по женскому обществу, не отставал:
– Вы что, всегда тут одна?
– Нет. У меня есть сменщики, путевой обходчик, путевые рабочие, начальник станции… Я всего лишь дежурная.
– А где же они?
Женщина вдруг посуровела, будто вопрос Олега был ей очень неприятен. Но все же ответила:
– Ну, знамо где… Работают.
С этими словами она снова взялась за свою метлу, вдруг утратив к Олегу всякий интерес. Он не стал ей надоедать, достал сигареты и закурил. Вдалеке послышался шум движущегося поезда, и над дальним леском поднялось в воздух и закружило воронье.
Неожиданно вокруг сильно потемнело, красный кирпич станционного здания превратился в серый шлакоблок, и даже желтый песок, которым были посыпаны дорожки, стал неприятного грязно-коричневого цвета.
Озадаченный Олег тряхнул головой, прогоняя внезапное наваждение. Ему показалось, что на окрестный пейзаж накинули вуаль; он стал безжизненным, словно его нарисовал как декорацию бездарный театральный художник и выставил на просушку.
Ошеломленный Олег перевел взгляд на Танюху – и едва не охнул. По перрону, шоркая метлой, передвигалась, по-утиному переваливаясь с ноги на ногу, старая бабка, одетая по-деревенски – в длинную юбку и кофту домашней вязки, протертую на локтях.
Ее лица он не видел, так как смотрел со спины, но клок седых волос, выбивающийся из-под черной, в мелкий горошек, косынки подсказывал ему, что Танюху каким-то образом не только переодели, но и подменили, притом молниеносно.
Как это ни удивительно, но художник при виде такой метаморфозы почему-то не испытал большого потрясения, как можно было ждать. Может, потому, что «сеанс» Ожеги был для него более сильным эмоциональным стрессом, нежели неожиданное превращение молодухи в старую бабку.
Олег сел на скамейку и закрыл глаза. Художник не отдавал себе отчета в том, что делает. Словно кто-то невидимый отдал ему приказ, и он исполнил его, не задумываясь.
Когда он наконец поднял веки, снова сияло солнце, трава и лес были зелеными, на клумбе радовал глаз цветочный ковер, песок опять пожелтел, а значительно помолодевшая Танюха готовилась встречать показавшуюся из-за перелеска электричку.
Олег вытаращился на нее, как на привидение. Нет, точно, это была она, а не какая-то грязная бабка. «Лечиться те надо, паря», – раздался в голове знакомый насмешливый голос.
«Надо», – ответил сам себе Олег. Такие вещи блазнятся только шизофреникам. Или очень впечатлительным натурам с временно травмированной психикой.
– Скажите, а почему вы так сильно удивились, когда увидели меня? – вдруг спросил он Танюху, повинуясь спонтанному порыву.
Женщина замялась, но все-таки ответила после небольшой паузы, старательно избегая взгляда художника:
– Те, кто уезжают с Беляем, никогда не возвращаются…
Электричка, как и следовало ждать, была пустой. Наверное, эта последняя станция на маршруте не пользовалась у людей большой популярностью.
И то верно – деревенские жители не шибко большие путешественники. Город их пугает, город на них давит, и только необходимость в приобретении кое-каких продуктов и одежды может заставить крестьянина совершить вояж в близлежащий населенный пункт, имеющий городской статус.
Что касается тех деревенских, которые навсегда порвали с землей и переехали из родной избы на городской асфальт, то их всегда мучает тоска по той нереально простой, доброй и почти сказочной жизни, что осталась в воспоминаниях и старых выцветших фотографиях, сделанных заезжим фотографом.
Олег сидел в пустом и гулком вагоне электрички и размышлял над словами Танюхи. Что значит «… никогда не возвращаются»? Возможно ли такое?
Возможно, ответил сам себе художник. В том случае, если сюда приезжают те, кто возымел желание уйти от мира. Таких индивидуумов сейчас немало.
Конечно, окрестные места – не монастырь, но глухомань конкретная. С одной стороны – практически полное отшельничество, а с другой – свобода, которой нет в монастырях. Не все могут выдержать постриг и заключение в четыре стены.
Но тогда причем тут Беляй?
Хотя… В принципе, где-то понятно. Наверное, только у него есть желание без особой выгоды мотаться на станцию, чтобы отвезти очередного кандидата в анахореты[26] туда, где его не будут тревожить мирские страсти и где он освободится от грехов.
Получается, что Беляй – местный Харон[27], невольно улыбнулся Олег. Затеряться в этой глухомани – все равно, что умереть. Как старый прохиндей узнает, что прибыл его очередной «пассажир»? Чего проще – всеведущая Ожега подсказывает.
Теперь Олег совершенно не сомневался в ее выдающихся экстрасенсорных способностях…
Начиная со следующей станции, вагоны электрички начали постепенно заполняться. Народ был самый разный: и дядьки с мешками, и студенты, и бабульки с кошелками, и даже люди более состоятельные, имеющие свой личный транспорт, но не рискнувшие бить его по бездорожью.
Они держались особняком, поглядывая на остальных со странной смесью отстраненности, напыщенности, брезгливости и полного отсутствия желания слиться с общей массой.
«Наш средний класс», – с горечью подумал Олег. Люди, которые покинули один берег реки и никак не доберутся до другого. Так и болтаются неприкаянно между двух берегов, как щепка в проруби, раздираемые противоречивыми чувствами: жаждой богатства и вседозволенности новоявленных нуворишей и тягой к патриархальным ценностям и простому, но хорошо обеспеченному быту.
Неожиданно Олега будто шилом укололи в заднее место. Он даже привстал с сидения, дабы убедиться, что его глаза не врут.
Мимо вагона с независимым видом продефилировал молодец с очень знакомой кошачьей физиономией, обладатель жиденьких усов. Это был тот самый «доброхот», который помог Олегу сесть в электричку, когда художник отправлялся в свое путешествие на пленэр.
«Сволочь!» – с ненавистью прошипел Олег, сжимая кулаки. Он уже хотел выскочить на перрон, чтобы разобраться с этим сукиным сыном по полной программе, но тут двери вагона закрылись, и электричка начала набирать ход.
Художник теперь был уверен на все сто процентов, что пропажа его портмоне с деньгами – дело рук именно этого негодяя. Но что подвигло вора-карманника столь высокой квалификации забраться в такую глушь? Вряд ли его могут прельстить кошельки крестьян, похожие на тощее вымя выдоенной козы.
Олег бился над разгадкой этой головоломки до самого города. В принципе, шустрый вор его мало интересовал – что было, то прошло, портмоне назад не вернешь, не говоря уже о деньгах. Художник всего лишь хотел до поры до времени выбросить из головы черные мысли, навеянные сеансом весьма необычного гадания в избе Ожеги.
Город встретил Олега обычной суетой. Все куда-то спешили, толкаясь и переругиваясь. Ему тоже досталось – кто-то так наподдал ему в спину локтем, что художник едва удержался на ногах.
Когда он восстановил равновесие, ему вдруг пришла в голову мысль, что это опять действуют воры. Он схватился за карман, но тут же, смеясь, опустил руки: красть у него было абсолютно нечего. Оставшиеся от покупки билета деньги (ему пришлось долго уговаривать билетера, чтобы тот принял доллары вместо рублей) он вернул на прежнее место – в загашник, который находился в этюднике.
Что касается паспорта, то он ушел вместе с портмоне, и теперь нужно было терять время, чтобы получить дубликат.
Повздыхав немного на предмет своей невезучести, Олег сел в трамвай, и старое дребезжащее чудище потащило его по отполированным до блеска рельсам мимо высоких тополей, образовавших аллею. Солнце уже скрылось за домами, и тихий вечер окунулся в густой и вязкий смог, висевший над городом.
«Пойду в кабак, – решил Олег. – И напьюсь вдрызг. А завтра…». Тут на его лице появилась такая мрачная и зловещая улыбка, больше похожая на звериный оскал, что сидевшая рядом с ним девушка, до этого строившая ему глазки, испугалась и резко отодвинулась к окну.
Олег не заметил ее реакции. Он погрузился в мрачные мысли и воспоминания, которых избегал, пока ехал в электричке. Со стороны могло показаться, что он спит с открытыми глазами.
В их семье всегда присутствовала какая-то тайна. Когда Олег был маленьким, он это чувствовал, а когда вырос – уже знал.
Средоточием тайны был дед. Он вел странную жизнь. Время от времени дед надолго исчезал (иногда на целых полгода), а когда возвращался домой, то закрывался в своей мастерской и работал сутками, как одержимый, нередко забывая про еду.
Но самое главное – домочадцы никогда не спрашивали, где он путешествовал, а дед о своих поездках не проговаривался даже на хорошем подпитии. Версия в ходу была только одна – ездил на этюды. К примеру, в Сибирь, а может, и дальше.
Дед в основном писал пейзажи и марины. Его коньком была однослойная живопись «а ля прима».
Он буквально штамповал живописные полотна. И нужно сказать (теперь Олег уже мог судить об этом вполне профессионально), некоторые его пейзажи были просто гениальными. За ними охотились многие музеи, в том числе и зарубежные.
В общем, дед в мире искусства был известной личностью.
Но иногда на него находило, и он начинал работать в манере старинных мастеров. Это было долгое и муторное занятие.
Дед самолично грунтовал холсты, долго выдерживал их, отбеливал грунт в хорошо освещенной комнате, как бы добавляя солнечной энергии в еще не нарисованную картину, осветлял масла для живописи, а иногда даже сам себе мастерил кисти, тщательно укладывая волосок к волоску.
Потом он делал подмалевок, чаще всего темперой, и покрывал его слабым раствором клея и разведенным даммарным или мастичным лаком.
Затем по подмалевку шли прописки. И начиналась многодневная работа тонкими красочными слоями, на которую у Олега никогда не хватало терпения. На последнем курсе института студентов заставляли делать копии из картин известных художников, в том числе и эпохи Возрождения, которые в основном и применяли лессировки[28].
Живой и энергичный Олег готов был от злости покусать своих преподавателей, потому что не имел ни малейшего желания часами торчать за мольбертом, тщательно подбирая краски и тоновые сочетания и елозя кистью по одному месту на холсте десятки раз.
Однажды по окончании института он все же попробовал написать в таком стиле большое полотно, и проклял все на свете. Дело в том, что каждую прописку можно наносить только на хорошо просохшие нижележащие красочные слои. А это процесс весьма длительный, зависящий от толщины красочного слоя, от того, какие краски были использованы, от грунта, и наконец от внешних условий.
В конечном итоге Олег все же закончил картину, только более корпусными мазками.
Как это ни странно, дед в зрелом возрасте никогда не писал изображений человека. А что он и в этом деле был большим мастером, никто не сомневался – несколько портретов его кисти выставлялись даже в Третьяковской галерее.
Правда, они были написаны дедом в глубокой молодости.
Метастазами тайны был поражен и отец Олега, главный инженер оборонного предприятия, доктор технических наук и орденоносец (он погиб в 1998 году). Однако, несмотря на звания и регалии, отец не был в восторге от своей профессии. Он родился чистым гуманитарием и поступил в технический вуз только под нажимом деда.
А еще отец любил рисовать. Он был графиком, что называется, от Бога, хотя это мало кто знал.
У Олега хранилось несколько рисунков отца, которые он умыкнул тайком (обычно отец сжигал свои работы, словно стеснялся своего хобби). Они были просто потрясающими – и по замыслу, и по исполнению. А ведь отец никогда не учился художественному ремеслу.
Лишь когда дед умер, Олег узнал от отца, что он тоже мечтал поступить учиться на художника, но упертый родитель был категорически против – уж неизвестно, из каких соображений.
А его авторитет в семье был непререкаем.
Таинственной была и смерть бабушки. Она умерла молодой, когда отцу исполнилось шесть лет. Врачи не нашли у нее никакой болезни, и тем не менее она без видимых причин за полгода истаяла, как свеча.
Но самое странное – дед считал себя виновным в ее смерти. Об этом он не говорил никому, и повинился в приступе редкой откровенности только Олегу уже на излете своей жизни.
В чем заключалась его вина, дед тогда так и не сказал. Он лишь туманно намекнул на свой талант, в котором как раз и было заключено все зло. Тогда Олег его намеки по молодости пропустил мимо ушей – дед был изрядно подшофе.
И лишь после смерти деда до Олега дошло, почему тот строго-настрого запретил ему писать портреты, даже взял с него слово. Увы, дошло слишком поздно. Он нарушил обещание, данное деду.
Последствия этого необдуманного мальчишеского поступка были трагическими…
Квартира казалась нежилой. Олег даже почуял запах плесени. Недовольно морщась, он подошел к деревянной хлебнице, открыл ее и чертыхнулся – уезжая, он забыл выбросить в мусоропровод остатки хлеба. И теперь они почернели и покрылись грибком.
Почистив хлебницу и вымыв ее, он открыл все форточки, чтобы проветрить квартиру, и полез под душ. Ему хотелось соскрести не только грязь с тела, но даже верхний слой кожи, который, как казалось художнику, пропитался миазмами болота, которое едва не похоронило его бесследно в своих бездонных яминах.
Он тер мочалкой с таким остервенением, что тело стало красным, будто панцирь у вареного рака.
Закончив водные процедуры и побрившись, Олег оделся, захватил с собой свои последние сбережения (к долларам он добавил еще и несколько сот рублей, которые нашел, пошарив по карманам парадно-выходного костюма – он у художника был единственным), и поехал в «Олимп»; естественно, на трамвае.
Олега встретил сам хозяин «Олимпа» Усик Сарафян. Они были знакомы накоротке, поэтому их встречи не обставлялись различными церемониальными ухищрениями.
– Вах, вах, дарагой, почему так долго не приходил? – Усик, сияя, как начищенный медный таз, и тряс руку Олега с таким воодушевлением, словно не видел его, по меньшей мере, года два и они были родственниками.
– Потому что твои архаровцы взяли за моду подавать «паленую» водку.
– Ты что такое говоришь, слюшай, а?! Мой не держит паленый водка. Мамой клянусь!
– Передашь привет своей маме, у нее хороший сын, а пока скажи, где мне приземлиться.
– Пойдем, дарагой, пойдем… Хароший место. Держал для тебя. Как знал, что придешь. Садись, а. Дэвушка хочешь? Нэ хочешь? Правильно делаешь. Эй!… – Тут Усик подозвал официанта, и что-то затарахтел ему по-армянски. – Вот он тебя обслужит. По висшему разряду. Вах, вах, кого я вижу?! – вскричал Усик, бросаясь к входной двери, где появились новые клиенты.
Художник улыбнулся. Сусик в своей стихии. Когда хозяин бара присутствует в «Олимпе», то кажется, что в глазах он даже не двоится, а множится, и по залу мечутся с десяток Сарафянов.
Олега и впрямь обслужили с потрясающей быстротой. Едва он выпил первую рюмку и приналег на закуски, как кто-то невежливо цапнул его за плечо.
– Здорово, друг! – послышался, что называется, до боли знакомый голос.
Олег обернулся и увидел поэта Хрестюка. Он уже был на хорошем подпитии. В левой руке поэта находился наколотый на вилку огурец; он держал ее перед собой как распятие.
– Нальешь стопарь? – спросил Хрестюк, и, не спрашивая разрешения, тяжело плюхнулся в креслице напротив Олега.
«А куда денешься…», – обречено подумал Олег, подозвал официанта и попросил его принести еще один столовый прибор.
Хрестюк выпил, отгрыз кусочек огурца, и сказал:
– Мы тебя искали…
– Кто это – мы?
– Ну все… наши.
Олег понял. Словом «наши» Хрестюк обозначил теплую компашку в лице Фитиалова, Вавочкина, Прусмана и Шуршикова.
– Зачем?
– А ты не знаешь?
– Что я должен знать?
– Тю-тю на тебя. Тогда помянем… – И Хрестюк, не спрашивая разрешения, снова наполнил рюмки.
– Кого помянем?
– Фитиалова. Царство ему небесное-е…
– Погоди! Он что, умер?!
– А я о чем тебе талдычу? Как есть умер. Раз! – и нету Фитиалова. Всмятку, в форшмак. Грузовик переехал. Тяжелый. И где? В самом центре, возле памятника Приапу[29].
Памятник, упомянутый Хрестюком, связывали с именем мифического Приапа только люди хорошо образованные, знакомые с историей древнего мира. Простой народ называл его по-иному… в общем, не совсем литературно.
На самом деле это был памятник одному из героев гражданской войны, который «прославился» массовыми расстрелами пленных белогвардейских офицеров и кадетов. Скульптор, который его вылепил, наверное, был или очень невнимательным человеком, или большим шутником.
Если обойти памятник кругом (он стоял посреди небольшой симпатичной площади в пешеходной зоне) и посмотреть на него с определенной точки, то два пальца опущенной вниз руки героической личности весьма напоминали детородный мужской орган, притом очень даже солидных размеров, прилепленный именно в том месте, что и нужно.
Возле этого памятника любили фотографироваться новобрачные. И нужно сказать, что на людей, не знакомых с городскими достопримечательностями, фотоснимки производили неизгладимое впечатление.
– Фитиалов мертв… – Олег был поражен до глубины души.
Именно с ним он хотел встретиться в первую очередь, чтобы прояснить некоторые моменты своего путешествия на пленэр.
– Угу. Мертвее не бывает. Хоронили в закрытом гробу. Его буквально расплющило. Груженый кирпичом КАМАЗ – это не фунт изюма. Так мы пьем или как?
– Пьем…
Олег машинально выпил, даже не почувствовав вкуса водки. Его план начал рушиться уже на начальной стадии. Ах, как не вовремя Фитиалов отправился в заоблачные выси! Или куда там его определят, взвесив все доброе и злое в душе безвременно усопшего художника.
А может, вовремя? У Олега от страшной догадки вдруг вспотели ладони. Как там сказала Ожега? «Не иди по той дорожке. Иначе она принесет горе не только тебе, но и другим, невинным, людям…»
Сказала, а объяснить, разложить по полочкам свои, в основном не очень связные и большей частью невнятные предсказания, напоминающие катрены Нострадамуса, не захотела.
Ожега много чего наговорила…
– Шуршиков спонсора нашел, – снова закусив огурцом, с завистью заявил Хрестюк. – Везет же человеку… А тут бьешься, бьешься – и все пули мимо. Никому поэзия не нужна. А за свой счет много не издашь.
– Неужто спонсор подписался профинансировать все четыре тома? – удивился Олег. – Это же сколько бабок нужно…
– Пока только один. Но думаю, что Шуршиков втиснет в эту книгу весь свой опус.
– Это как?
– Сократит. Когда в произведении одна вода, ее просто сливают.
Выпив еще одну рюмку, Хрестюк величественно удалился к своему столу, все также держа в руках вилку с огрызком огурца. Там его с нетерпением ждала компашка, состоящая из прыщавого худосочного «ботаника» в очках – наверное, начинающего поэта, и двух экзальтированных девиц.
От любопытства они даже подпрыгивали на своих креслицах, чтобы увидеть, с кем там разговаривает их кумир.
Олег хорошо знал эту породу прилипал, любителей потусоваться за чужой счет и погреться в лучах чьей-нибудь славы. Они проникали на любую, даже самую закрытую вечеринку, не говоря уже о презентациях. Как это им удавалось, было большой загадкой.
Тем временем в баре народу еще прибавилось. За столик к Олегу изрядно вспотевший от беготни Усик с извинениями подсадил двух иностранцев, отчего художник некоторое время пребывал в изумлении.