bannerbannerbanner
Кент Бабилон

Генрих Шмеркин
Кент Бабилон

Электрошурка

Мы не горели желанием иметь дело – ни с алконавтом Сума-сбройтом, ни с алконавтом Черкашиным.

И тут Боню осенило – взять на басовку Шурку Жукова – поющего ритмача, работавшего у нас на подменах.

Нотной грамоты Шура не знал, зато по слуху играл клевёйше.

То, что Жуков не был басистом, Боню не перчило. Бонифаций знал, что недавно Жуков отоварился самопальным рабочим комплектом: двумя колонками, усилкбм, ревером и брянским микшерским пультом.

«Жуков чувак хваткий, – говорил Бонифаций. – Возьмёт басовку, месячишко на чувихе помакетит, и заиграет она у чувака так, что за милую душу».

Шурик Жуков, вкалывавший слесарем на «Гидроприводе», ухватился за Бонино предложение и тут же разжился болгарской басовкой «Орфей». День ото дня басовка звучала всё уверенней. Кроме того, оказалось, что Шурке под силу отремонтировать любое электротехническое изделие – от электрогитары до электродрели, за что к его имени припаялась приставка «Электро».

Вскоре мы зазвучали довольно сносно.

Боня сделал благое дело. А благое дело, как известно, никогда не остаётся безнаказанным.

Стихи из багровой тетради

 

Ограда

Пусто в доме моём. В зеркалах – ни улыбки, ни блика.
Ты ушла навсегда. Я не прав. Я, бесспорно, не прав.
Ты шагнула в окно – с высоты журавлиного крика
И упала на землю, все бусинки вмиг растеряв.
 
 
Ты разбилась о рифмы, об ямбы моих заморочек,
Об картошку-пюре и домашний вчерашний гуляш,
Об ухмылки приятелей, о неприятие строчек,
Об надежды слащавой умильно-дебильный муляж.
 
 
Я тебя умолял: не бросайся, не прыгай, не надо!
Говорил, что люблю, что безумно тебя я люблю.
Ну а ты – мне в ответ – наглоталась крысиного яду,
Облилась керосином и злобно полезла в петлю.
 
 
Утонула в пруду. Сиганула под фирменный поезд,
Что везёт бизнесменов крутых из Берлина в Тифлис.
Улетела на Марс. Укатила на Северный полюс.
Восходящей звездой ослепительно канула ввысь.
 
 
Мне теперь не заснуть, не вздохнуть, не забыть, не забыться…
Сколько можно землицу сырую в башке ворошить?!
Без оркестра и прочих понтов – словно самоубийцу —
Я тебя поселю навсегда за оградой души!
 

февраль 2003

 

«Как хорошо актёром быть, являть коварство и отвагу…»

Как хорошо актёром быть, являть коварство и отвагу,
На сцену шумно выходить, рукой придерживая шпагу!
Красивым голосом вещать – о судьбах Фландрии свободной,
Винища привкус ощущать, цедя из рюмки чай холодный,
Смотреть на красочный прибой, вдыхая запах декораций,
Вступать со злом в неравный бой, за слабых смело заступаться!
По ходу пьесы быть убитым – на землю рухнуть, как стена,
И видеть глазом приоткрытым, как плачет по тебе жена.
Кинжал под мышкой стиснув острый, на пыльной площади лежать
И знать, что смерть твоя – притворство, и жадно занавеса ждать…
 

март 2003

 

«Мне последние два дня снится всякая фигня…»

Мне последние два дня снится всякая фигня:
«Чито-врито-Маргарито» и дырявое корыто,
Сине море кверху дном на дороге за окном,
Дядя Изя на карнизе, красный флаг на Парадизе
И в тиши Эдемских вод – здоровенный химзавод!
Снится первое свиданье во дворе напротив бани
И невеста в неглиже – в коллективном гараже.
До-ре-ми-фа, ля-си-до-ре, кляксы, рифмы, коридоры,
Снится двойка по физ-ре и помойка во дворе,
Старшина на бензобаке, три бездомные собаки,
Самоволка, наркота, два «обдолбленых» кота,
Семь червей, пятьсот «на горке», преферансные разборки
И Зиновий заводной – без одной на «восьмерной».
Снится Бердникова Бэлла из проектного отдела,
Общежитие, матрас и романс «Я встретил Вас».
Снится старая канава и соседка баба Клава.
И, конечно, дом родной с покосившейся стеной.
И парадное с крыльцом – с человеческим лицом.
Снится детство, снится юность, снится, будто ты вернулась…
Просыпаюсь весь в поту и ору: «Атас! Ату!
Караул! Пожар! Беда! Ни за что и никогда!».
…Вот какая мне два дня снится страшная фигня!..
 

октябрь 2003

 

«Взрыв – и навзничь!.. У, шалава! Комья глины, грохот, свист…»

Взрыв – и навзничь!.. У, шалава! Комья глины, грохот, свист…
Отлетел портфель в канаву, хлястик на кусте повис.
Изошла рубашка кровью, гарью выело глаза.
Тяжко раненный любовью, отползаю, отполза…
 

октябрь 2003

 

«Желаю своему врагу – не стопку водки к пирогу…»

Желаю своему врагу – не стопку водки к пирогу,
Не кашу с мойвой на обед, не головой – о парапет,
Не гильотину во дворе, не кобру в мусорном ведре,
Не колбасы протухшей впрок и не кинжал бандитский в бок.
О, ниспошли ему, Господь, не обессиленную плоть,
Не жар, не кашель, не озноб, не флюс, не язву и не зоб!
Пошли ему не Колыму, не пепелище, не суму —
Пошли, Господь, любовь ему…
 

ноябрь 2004

Любовь нельзя купить

Всё отдам! Еженощная пытка «Бабилоном» была введена мной.

Как оказалось впоследствии – это был не «Бабилон», а «Бай Ми Лов», обрывок английского «Кент Бай Ми Лов», означающего в переводе: «Любовь нельзя купить».

Но английского мы не знали, и в «Бай Ми Лов» нам слышался «Бабилон».

Любовь купить нельзя!

В потрёпанном талмуде Диогена русскими каракулями было нацарапано:

 
«Кент Бабило-он
Эври бади тэлф ми соу!
Кент Бабилон
Ноу-ноу-ноу!
 
 
Айл бай ю эдай монт ринг май фрэнд
Иф ит мэйкс йо фил ол райт
Айл гэт ю энифынк май фрэнд
Иф ит мэйкс йо фил ол райт.
Коз ай донт кэр ту мач фор мани
Мани кент Бабилон…»
 

Не знаю, как тебе, читатель, а мне «Бабилон» казался огромной башней, Вавилонским столпотворением, рио-де-жанейровским карнавалом – с разноязыкими оркестрами, голыми тёлками и отвязанными воздушными шариками, взмывающими ввысь.

О, старый мой кент Бабилон!

Башня до небес, радостный галдёж, вечный праздник, где всё, как говорится, – ол райт!..

 
«Can’t buy me love, love
Can’t buy me love
I’ll buy you a diamond ring my friend if it makes you feel alright
I’ll get you anything my friend if it makes you feel alright
’Cause I don’t care too much for money, money can’t buy me love…».
 

Всё отдам!

 
…«Я куплю тебе бриллиантовое кольцо, мой дружок,
Если это тебя осчастливит.
Я всё тебе дам, если тебя это осчастливит.
Потому что мне плевать на деньги,
За деньги нельзя купить любовь»…
 

Крупки

«Любовь нельзя купить?!»…Эту историю рассказал мне сосед по Ифгаузену – Мотя Задеримистер:

«В армию меня забрали сразу после войны. Я был молодой бугай и ещё не знал, что такое аденома. Я окончил школу сержантов и попал в Белоруссию, в танковое училище. У меня была хорошая служба. Я не ходил в наряды, а только проводил инструктаж и разводил караулы. Каждую ночь я был свободен, как птица, а сразу за складами начиналось село Дрычихи, где водилось много хорошеньких девок, тосковавших по мужскому теплу.

После войны, как ты понимаешь, мужики были большим дефицитом. Я отлюбил там несметное число баб.

И тут ко мне пристал интендант – капитан Рогов:

– Мотя, ты же умный человек, что ты делаешь в роте охраны? А у меня склад белья. Я знаю евреев, я работал с евреями, евреи умные люди, с евреями можно работать. Переходи, не пожалеешь!

А я говорю:

– Зачем мне это надо? У меня хорошая служба и никакой материальной ответственности. А на твоём складе у меня будет пухнуть голова за каждую портянку.

– Хорошо, – говорит Рогов, – не хочешь переходить, тогда просто помоги. Я знаю евреев, у них хорошо работает голова.

И он рассказал, что через неделю ожидается ревизия из штаба округа. И у него не хватает 200 простыней. Одна простыня стоит шестьсот рублей. А 200 простыней – это уже сто двадцать тысяч. И денег у него таких, понятно, сроду не было, и светит ему трибунал, а у него мать-учительница и брат – председатель колхоза.

– Ладно, говорю, а куда ты эти простыни девал?

– Ты понимаешь, говорит, я простынями с бабами рассчитывался. За каждый раз простынку давал.

– Хорошо, говорю, через три дня мы с тобой едем в город Крупки.

– А почему через три дня?

– Потому что через три дня – воскресенье.

И вот в воскресенье мы едем в город Крупки, и с собой у нас – два порожних вещмешка. Мы приезжаем на толчок. И там, у торговки жмыхом, я спрашиваю, где можно купить домкрат.

Рогов говорит:

– При чём здесь домкрат?

А я говорю:

– Подожди, скоро увидишь.

И мы с ним идём туда, где можно купить домкрат. И я вижу то, что нам нужно. И я спрашиваю у продавца, что он за это хочет. И продавец отвечает, что хочет за это 40 рублей.

И я беру у Рогова 40 рублей и отдаю продавцу, не торгуясь.

– Что ты делаешь, Мотя? Это же тряпьё, которым шоферня протирает машины! – говорит Рогов.

– Нет, говорю я. Это не просто тряпьё. Это белое тряпьё.

И мы затариваем этим тряпьём вещмешки. И я говорю Рогову, что он должен сказать комиссии, что это и есть его простыни. И они просто изорвались от частой стирки.

– А печати? На них должны быть печати, – говорит Рогов.

– Не волнуйся, будут тебе печати.

И мы приезжаем в часть, и я мажу ваксой старый каблук от сапога, и штампую на этих тряпках “печати”.

 

Короче, заявляется к нему ревизия – один капитан и три подполковника – и у него этот номер проходит, как шашка в дамки. И он приволакивает мне литруху чистого медицинского спирта, кило крестьянского масла и копчёную тюльку, и мы с ним принимаем на грудь, и его – как прорывает:

– Спасибо, Мотюха! Я же говорил, у евреев хорошо работает голова, сам бы я никогда бы до такого не допёр.

А я ему:

– Капитан, ты же умный человек! Зачем было им простыни давать? Ты что, не мог любить баб за так? Как я!».

Кармэн

Воинский долг родине я отдавал в Чернигове, в училище лётчиков-истребителей. Загородный этот плацдарм утопал в зелени и походил более на профсоюзный санаторий, чем на обычные военные части – с их сивокирпичными казармами, гулкими плацами и голым асфальтом. Рядом с оркестровым «манежем», в тени каштанов, прятались беседки, парикмахерская, буфет и ателье военного индпошива. Ближе к КПП дислоцировались офицерские огороды. На огородах застенчиво краснели помидоры, набирались зрелости огурцы и прочие витамины, которых так не хватало молодым растущим организмам.

Корячиться на плантациях приходилось командирским жёнам. Сами офицеры до холопского труда не опускались, а привлекать солдат и курсантов (пусти козла в огород!) опасались. Лейтенанты-майоры-прапорщики выполняли привычную мужскую работу: заступали ночами в дозор, охраняя грядки от вражьих набегов. А за забором – было небо, сказочный Черниговский лес, прохладная речка Стрижень, кучная стайка деревенских хаток и озерцо, полное рыбы.

…Нас было ровно пятьдесят музыкантов-бойцов: 20 кусков, 20 срочников и 10 воспитонов. Трубачи, кларнетисты, флейтисты, тромбонисты…

Оркестром командовал майор Дунькин – крупнолицый человечек с волнистой шевелюрой и удивлённым взглядом на мир.

Времени на разучивание маршей уходило, на удивление, мало. Играли мы, в основном, симфоническую – самую что ни на есть цивильную – музыку. Концертировали по военному миру, выступали на городских торжествах.

Оркестр размещался во втором этаже двухэтажного краснокирпичного здания старинной постройки – с «дебелыми» стенами, высоченными потолками и просторными окнами.

Репетиции проходили в Студии. Это была мрачная душная горница с видом на курилку.

Стены Студии были обиты звукопоглощающей тканью. Помимо звуков ткань поглощала время. Репетировать я был готов сутками – голова была занята форшлагами, трелями, триолями, отсчётом пауз, в эти минуты я не думал о Марине.

В глубине стоял 12-створчатый шкаф, в котором хранились наши дудки. Рядом со шкафом помещался рояль «J. Becker».

Посредине, у стены – дирижёрский амвон. На нём – тучный, как дирижабль, дирижёрский пульт из «отлетавшегося» алюминия. Перед амвоном – квадратно-гнездовым способом – расставлено 50 «уставных» табуретов с прорезью на сидении. Перед каждым табуретом стоял металлический пюпитр.

А через стенку находился кубрик с двумя рядами идеально заправленных двухъярусных коек.

В предбаннике, напротив входного проёма – стеклянный саркофаг с «мумией» боевого красного знамени, пробитого немецко-фашистскими пулями. Тумбочка с телефоном, бачок с питьевой водой, электронный блок «тревожной» сигнализации. Книжная полка с одиноким «Воинским уставом». Дальше по коридору – шесть массивных дверей. Первая – в кабинет майора. Вторая – в Ленинскую комнату. Третья – в каптёрку. Четвёртая – в Студию. Пятая – в кубрик. И шестая – вела в туалет.

В узком туалете – друг против друга – сияли хлоркой два белоснежных эмалированных очка. Когда оба очка были задействованы, «действующие лица» едва не упирались лоб в лоб, навевая воспоминания о «борьбе нанайских мальчиков».

На первом этаже, под оркестром, размещалась почта и переговорный пункт с единственной телефонной кабинкой. Каждое утро к нам заходил почтальон и передавал дежурному рыхлый холщовый мешочек. В мешочке, как правило, были газеты и несколько писем.

Прессу дежурный относил в Ленинскую комнату, а письма раздавал лично, заставляя счастливцев плясать.

Вне Студии мы обращались к Дунькину: «товарищ майор!».

В Студии же, во время репетиций – он просил называть его не иначе как «Григорий Борисович». Потому что он не какой-нибудь солдафон, как некоторые майоры. Он музыкант. Только в военной форме.

Душными летними вечерами – когда письма родным были написаны, валторны надраены, а Ленинская комната блестела, «как котбвы яйца», – музыканты-срочники собирались в курилке. Находилась она под открытым небом (чуть не ляпнул – на свежем воздухе), рядом с казармой и представляла собой квадрат 2 на 2 метра, образованный четырьмя вкопанными по периметру, выкрашенными в защитный цвет скамейками.

В центре квадрата щерила дымящееся жерло коричнево-зелёная урна (здесь мне никогда не согласиться с университетским профессором Сенькой Пузенко, утверждавшим, будто «урна есть условное обозначение места, вокруг которого следует бросать окурки»).

В курилке той – до самого отбоя – солдаты вспоминали гражданку.

Иногда это были мемуары о еде.

Подробно рассказывалось – что, где, с чем, в каком количестве, под что.

Короче, садо-мазо…

Яичница! Янтарно-мраморная яичница – из трёх полновесных яиц – под хрусткие солёные огурцы и пенные помидоры «со слезой»!

Картошка, поджаренная на сливочном масле – распаренная, томящаяся, прямо со сковороды…

Слоёный мамин «наполеон» с заварным кремом, инкрустированный шоколадными и ореховыми звёздочками…

Вязнущие в топком желе заливные языки, не успевшая остыть кулебяка, домашний борщ из капусты, картошки, морковки и свеклы, припущенные в томате тефтели величиной с апельсин…

Подробно описывались рецепты, вкусовые и ароматические оттенки. В воздухе витали пары булькающих кастрюль, дымки коптилен, фантомы жарящихся цыплят и фаршированных телячьей печенью бараньих сёдел.

Но чаще, конечно, рассказывали про женщин. Когда, какую и как…

Затягиваясь удушающим табачным дымом (сигареты «Северные», 7 копеек пачка), истосковавшиеся по нормальной человеческой жизни бойцы ощущали сладкий запах женского тела, оглушительный аромат духов…

Парфюмерией несло от интенданта-прапора, сидящего рядом.

Прапор, не разуваясь, с мученической миной, заливал в свои грибковые кусковские туфли дезинфицирующую «тройняшку».

…Развёрнуто воссоздавались блузки-юбки-лифчики-трусики, габариты, округлости, стоны, конфигурация изгибов. Сообщалось, чья она жена…

Встрять со своей историей было нелегко. Что рассказать – было почти у каждого.

Мне было 27.

Одиннадцать месяцев назад я женился на Марине…

Слушая откровения 19-летних «казанов», думал только о ней. Где она сейчас? Что делает? С кем говорит? Был страх. Страх оказаться рядом. Что-то узнать. Увидеть – с кем она. Где. Во что одета. По какому такому случаю?..

На фаготе у нас играл киевлянин-подолянин Лёня Лантух, по кличке Кармэн.

Кармэном его прозвали за вороний нос.

«Каррр! – мэн».

В армию Лёню загребли сразу после получения школьного аттестата.

Вечерами Кармэн, пуская слюнки, слушал рассказы донжуанов срочной службы.

Однажды Лёня не выдержал:

– И мне есть что вспомнить на гражданке, – вздохнув, сказал он. Наступила тишина. Все считали Кармэна девственником.

– Это случилось на выпускном. Вернее, сразу после выпускного, – продолжил Лёня. – Получили мы аттестаты. Потом танцы-шманцы. Алкоголя не было. Почти. В основном – ситро, чай. Ансамбль «Кобзу» пригласили. Танцевали до четырёх. Потом пошли ко мне – всем классом. Догуливать. Родители уже ждали. Оливье, селёдочка, картошечка, котлетки. И водка с шампанским. Короче, целая свадьба. Постарались предки от души. И вот посидели мы, значит, как следует, выпили, магнитофон включили. А одной девчонке, Нэсе Зельцерман – она, видно, никогда не выпивала – вдруг плохо стало. Здоровенная такая шпала, морда кирпича просит, мы её «Лох-Нэсси» дразнили. И вот эта самая Нэся вдруг возьми да и свались со стула. Прямо за столом. А девчонки её подняли и в ванную отвели. Стали в чувства приводить. Раздели до пояса, над ванной наклонили и начали из душа поливать, холодной водичкой. А я как раз мимо проходил, дверь приоткрыта была. Смотрю – стоит Нэся, красивая такая, бледная, практически (мне хорошо запомнилось это слово: «практически») голая, волосы мокрые, и (тут наш Кармэн расплылся в светлой улыбке!) – у неё такая большая белая грудь…

Всё отдам…

Каррр!!!

Варежка

«Семейные проблемы? Коварная соперница отбила вашего мужа?! Очаровательная сексапильная блондинка отобьёт его вам обратно!»

Объявление в газете

Разреши тебе представить, читатель: профессор Семён Васильевич Пузенко.

Он, правда, не слышит, он далеко. Поэтому заложу тебе его кликуху.

Нет, не Пузя. С чего ему Пузей быть, если худющий, как щепка?!

Профессора Пузенко с младых ногтей дразнили Варежкой…

Ходил Сеня на полусогнутых. А «Варежка» – потому что зимой и летом в варежках парился.

Крючковатый нос и рыжеватые усики – от матери-еврейки.

Ноги вприсядку и шестипалость – от украинца-отца.

Смесь получилась офигеннейшая.

У Семёна сразу два таланта: он атомный (это не специализация, а степень офигенности) физик и атомный джазмен.

Рук своих стеснялся страшенно. Шесть пальцев всё-таки. Только дома варежки и снимал. И на эстраде – когда за рояль садился.

Пальцы длинные, как ни у кого – особенно мизинец. Издали можно подумать, что выпить всем предлагает.

Из музыкальной школы вытурили – из-за проблем с аппликатурой.

Когда поступал, на ненормативную анатомию внимания не обратили. Проблемы начались потом. В нотах – всё для пяти пальцев расписано. Примитив. А Семёну нет мазы – в такие игры играть. Он всей шестернёй ворочать может. И музыка получается иная. Не такая, как у аллес-нормалес.

– Нет, – сказала завуч Вера Емельяновна Чибисова, – такого допустить мы не можем – чтобы всякие с нетрадиционным числом пальцев, вразрез с программой ГОРОНО, чем попало в клавиши тыкали!

Короче, выгнали Варежку с треском.

И подобрал юного Сенечку Григорий Евсеевич Пинхасик, администратор театра музкомедии, и посадил за пианино в «джаз-банду», играющую в фойе на втором этаже – до и после спектаклей.

И тут – странное дело – начали все замечать, что у Варежки, как только он свою дюжину в клавиатуру погружает (неважно – солирует или подыгрывает), в глазах сразу свечение появляется. Носище страшный исчезает, и улыбка появляется – обаятельнейшая. И такие аккорды он из инструмента выковыривает, что просто обнять и плакать! Такое ни Игорьку Брилю, ни даже неграм не снилось! А образования музыкального нет. Поиграл-поиграл, а потом заладил: «Давайте джазовую программу делать – тарификацию пройдём!». Для него это единственная возможность – стать музыкантом в законе. Потому что для музшколы он переросток был, семнадцать уже всё-таки. Я имею в виду: лет – семнадцать… И ни в консу, ни в бурсу тоже не возьмут. По той же причине. Неправильный рентген руки. Значит, надо тарифицироваться! Одному не разрешают. Только с коллективом. Надо-то надо, а только никто не хочет. Никому это не нужно. У нас ведь один хрен – тарифицированный ты или нет. За вечер пять рублей в зубы и – привет семье. А программу подготовить – не так-то просто. За аранжировки нужно бацулить… И за репетиции нам (я тоже в то время в джазе Григория Евсеевича – на тенорушке – играл) никто ни черта не башляет. Вот и прикинь… Короче, не захотели мы тарифицироваться. И свалил Варежка от нас – в ДК строителей, к Маркизу в биг-бенд. И учиться поступил не в консу, а на физтех универа. И там, в универе, оказалось, что у него не только шесть пальцев на каждой лапе, у него ещё и во лбу – семь пядей. Через год сразу на третий курс, на своих полусогнутых, перескочил. Всё это время на танцульках подрабатывал, у Маркиза. Девчонки – из тех, что на пляски бегали – от него просто таяли. Стоило им Сеньку увидеть, – когда он «при исполнении», у рояля, втрескивались с полуоборота. А потом уже и не замечали – что нос крючком, что ходит на полусогнутых… Женился на скрипачке. В колхоз-миллионер с ней съездил – встречать делегатов XXIII съезда. А после концерта был банкет. Самогон, куры, арбузы до отвала. Остались, заночевали. А через три дня Варежка, на своих полусогнутых, в ЗАГС её повёл – заявление подавать. Он скубентом тогда ещё был. Через месяц приходят они в ЗАГС расписываться. В свидетелях – шеф его Маркиз с супругой. Но записали ребят только со второго захода, с первого не получилось.

…Регистраторша говорит:

– А сейчас прошу невесту – в знак любви и согласия – надеть жениху кольцо на безымянный палец правой руки.

 

И чувствует регистраторша, что в глазах у неё – «сплошная двойня». Голова кругом пошла…

Недаром, буквально вчера, говорила ей приятельница – зав. индпошивом Ариадна Алексеевна Кутикова: «Ну что ты, Люсенька?! Нельзя быть такой чувствительной. В моём форшмаке, например, ты почувствовала и яблоко, и варёную треску…».

Оклемалась Люся на следующий день. Подарили ей молодожёны, за такие страдания, флакон «Красной Москвы». И вручила она им свидетельство о браке, только глаза всё время в сторону отводила.

…Окончил Варежка универ. В НИИ работать пошёл, защитился.

Родил с женой трёх сынов и влюбился в буфетчицу, которая в «Пассаже» на бутербродах стояла.

Взял у неё как-то целых четыре бутерброда (голодный был, как собака!), встал рядом и начал жрать. Полбутерброда заглотнул, – чувствует, наелся. Верней – не наелся, а потерял аппетит. Сам не понимает, почему. Возможно, колбаса маленько не того… А возможно, и другое. Я тоже не очень врубаюсь, отчего он аппетит потерял. Ничего особенного в той буфетчице не было. Буфетчица как буфетчица. Даже описывать не стану. И бутерброды у неё всегда с левой резьбой были – здоровущий кусок батона без масла, а сверху – тоненький (как писк умирающего комара!) кусочек колбаски, иногда любительской, иногда эстонской – как когда.

Короче, ты понял, читатель. Перехотелось Варежке принимать пищу.

Путь к сердцу мужчины лежит через желудок?! Возражений нет, связь с желудком – налицо. Но какая? Я ведь тоже, когда влюблялся, есть не мог…

Варежка-Пузенко подходит к буфетчице и начинает выяснять, сколько приблизительно лет этим бутербродам, и как её фамилия, и не примет ли она у него бутерброды обратно – совершенно при этом не понимая, что поражён в самое сердце. А она отвечает, что бутерброды режет не она, и что это совершенно неважно, какая у неё фамилия, и предлагает Варежке пройтись по Сумской выше, до театра Шевченко, а там, на левой стороне, будет комиссионный магазин, куда сдают подержанные вещи. И что именно туда ему, возможно, стоит обратиться. И что там у него, возможно, примут его три с половиной бутерброда, но больше чем за один бутерброд он всё равно вряд ли выручит. И ещё она ему сказала, что жлобов за свою жизнь повидала не приведи господи, но такого – ни разу.

А он всё это выслушал и – как запустит в неё бутербродами!

Скрутили Варежку, милицию вызвали. Акт составили.

Фамилия её Трепачёва. Зовут Людмила Ивановна. Проживает: проспект Ленина, 54, кв. 22. Стал он у этой Люси бывать – и на работе, и дома. На танцы она к нему зачастила. Но от жены не уходил. Не хотел сиротить детей – сначала троих, потом четверых, потом пятерых сиротить не хотел. Люсю тоже не хотел бросать. Потому что любил. И тут слегла жена. Нехорошее что-то.

Всё успевал. И детей в школу выпроводить, и прибрать-постирать, и обед сварить, и уроки проверить, и к Люське, на проспект Ленина, заскочить. И, самое главное, – в выходные в ДК – на рояле душу отвести.

Но – всё до поры до времени. На смену оркестрам пришли ВИА. Пианисты побросали свои пианино и начали свиристеть на «иониках» (так звались у харьковского бомонда клавишные). Контрабасисты подались в бас-гитаристы. Маркиз тоже – предложил Варежке с пианино на ионику перейти. Шестьдесят рублей в месяц всё-таки. На дороге не валяются. А не перейдёшь – гуляй Вася, и скатертью дорожка! Попробовал Варежка. И так, и сяк звук выставлял. Не получается. Не может он этот визг-скрежет слышать. Хотя другие перешли, не моргнув. Для других это – как два пальца об асфальт… Извиняюсь, что снова про пальцы.

Уволил Маркиз Варежку.

Это в семьдесят четвёртом было. Тогда все на ионики да на электрогитары переходили.

Рассказывают, приехал в Харьков сам Алексей Козлов – со своим «Арсеналом». В «Украине» у него три консервы было.

Варежка билеты на все три достал. Пришёл за два часа до начала. В «Украину» ещё не пускают, в кафе-мороженое зашёл. Взял чашечку шоколада горячего (на улице ноябрь). Смотрит, – через два столика – Алексей Козлов собственной персоной. Бросился к нему, умоляет: «Я пианист! И тоже играю джаз! Послушайте, как я играю!».

Ну, а Козлов, говорят, большой интеллигент. Ему неудобно человека сразу на три буквы посылать. Поэтому он Варежке и говорит:

– Приходите ко мне в гостиницу «Харьков» через неделю, в 412-й номер. Я вас с удовольствием послушаю.

А Варежка в курсе, что Козлов через неделю – уже в Днепропетровске.

И оголяет тут Сеня свои шестерёнки, и начинает ими, в натуральном виде, щеголять. И так разворачивает, и этак.

Козлов, как увидел, – аж затрясся. Сразу понял, что к чему. Пойдёмте со мной, говорит.

Заходят в «Украину». И прямо на сцену. Раздеваются, шмотки на рояль бросают. Они вдвоём, больше никого. Не успел Варежка и трёх аккордов своими двенадцатью надавить – Козёл уже в экстазе. Саксофон распаковывать мчится.

Короче, налабались вдвоём от пуза.

А после того как налабались, вытащил Козлов бутылку «Ахтамара», и оприходовали они её вдвоём – только так.

Вскоре двери захлопали, оркестранты появляться стали. Варежка стесняется. Руки обратно в варежки засовывает.

Говорит Козлов Варежке: «Ты чего руки прячешь? Такими руками гордиться нужно».

А Варежка стоит и не знает, что ответить.

Всё, говорит Козлов, решено. Беру тебя в «Арсенал». Квартира в Москве, ставка солиста, да плюс халтуры.

Варежка от радости чуть не прыгает.

Только не на рояле играть будешь, говорит Козлов, а на ионике.

Как услышал это Варежка, побледнел сразу сильно и говорит самому Козлову, золотому саксофону нашей страны: «На ионике – никогда!»

Козлов его уболтать пытается, ну как же, мол, как же! По свету поездишь, мир увидишь: Омск, Свердловск, Ухту, Запорожье, Краматорск, Нарофоминск…

Оделся Варежка, из «Украины» вышел, даже на консерву не остался.

Такие проблемы…

Десять лет прошелестело. 85-й на дворе.

Работаем в «Богдане» ни шатко ни валко, с Электрошуркой. В месячишко – по пятихаточке выруливаем. Минимум. Отыграли как-то первое отделение, вышли покурить, воздуха глотнуть. Зима была. Вижу – со стороны трамвайной остановки, на полусогнутых, Варежка чешет. В варежках, как обычно. Пожилой уже, можно сказать, мужик. Видбс – обшарпанней не бывает. Пальтишко на нём засмальцованное. Рукава – коротковатые, посеченные, как объявление с телефонами. Типа «обрывай – не хочу». Как школьник-переросток. С сумками какими-то отвратными…

– Привет, Сеня!

– Привет!

– Как дела?

– Спасибо, на букву X.

– В каком смысле?

– В смысле, хорошо.

– Ну, рассказывай.

– А что рассказывать? Оле (Оля – его жена) коляску-инвалидку дать должны. Третий год никак не дадут. На лапу совать надо. С деньгами – полная засада. В институте второй месяц зарплату не дают. Старший, правда, женился. Уже легче. В таксопарк мойщиком устроился. А остальные на мне. Веня и Яша в политехе, Витька консу оканчивает. Пианист, в меня пошёл.

Я, между нами, детей его никогда не видел. Точно сказать, что значит «в меня пошёл», не могу.

– А у Валерика, у младшенького, аллергия буквально на всё, – продолжает Варежка. – И Людмила Ивановна моя тоже не очень. Сына её от первого мужа в тюрьму посадили, три года дали. Говорит, что не воровал. Тёмное дело, короче. Мается Люсенька, места себе не находит. Она без него – как я без неё. Такие дела. А на работе всё нормально. Сто двадцать «красных уголков» – тьфу-тьфу-тьфу! Экономическая выгода – только держись! Вот, в домовую кухню профсоюз талоны выделил. Пойду, рисовую кашу и пирожки с капустой получу. Отличное, что ни говори, подспорье.

– А на фано не играешь, Сеня?

– Играю. Фано дома отличное, «Ibach und Söhne». Приходи – вместе «Самер тайм» зашарашим.

– А на ионике, Сеня?! Лабал бы сейчас на ионике и в хрен бы не дул!

– Да нам, в принципе, хватает. По ночам пристроился садик охранять. Работа непыльная. Ведро картошки деткам начистил – и спи, сколько влезет. И зарплату не задерживают.

– А мы на их задержки чихать хотели. Мы своё и без зарплаты вырулим.

– Извините, чуваки, Оля кашу ждёт, кормить пора.

И попилял он со своими талонами в кухню для нищих.

Сто двадцать изобретений всё-таки, учёный, видать, нехилый. И музыкант – не из последних…

Хорошая, как говорится, голова, а дураку досталась!

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42 
Рейтинг@Mail.ru