bannerbannerbanner
Кент Бабилон

Генрих Шмеркин
Кент Бабилон

Идеи Ленина живут и побеждают

Аппаратуру и инструменты мы хранили в «бочке» – овальном сыром чулане, отведённом под музыкалку.

В прежние века – чулан этот, по-видимому, был камином или частью дымохода.

В бочке витал аромат одеколона «Русский лес», смешанный с запахом пота и табачного дыма.

Огнеупорные стены были припорошены толстым слоем побелки. Сквозь побелку проступала сажа.

В бочке жил Диоген.

Всё отдам…

Слева помещался шкафчик с эстрадной нашей униформой. Помимо униформы, в шкафу хранился полосатый матерчатый матрас.

Не подумай ничего такого, читатель! В бочку не запархивали ночные бабочки, не запрыгивали младые посудомойки…

Закончив работу, музыкальное наше сотоварищество, подобно сельдям, набивалось внутрь бочки. В отличие от сельдей, сотоварищество запиралось в бочке на ключ.

Наступал момент истины.

Барабанист Бонифаций вытряхивал из своего брезентового гульфика (гульфиком барабанисты называют чехол для барабанных палочек) свежескошенные рублёвки, пятёрки и трёшники. Иногда в закрома попадали червонцы и даже четвертаки.

Подсчитав – под надзором недремлющего коллективного ока – дневную выручку, Боня еле слышно (на случай, если за дверью кто-то подслушивает) доводил до нашего сведения сумму.

Например:

«Девяносто девять рублей и хер копеек».

«Хер копеек» произносилось, конечно, ради красного словца. Копейками с нами никто не расплачивался.

Далее – барабанист воздевал взгляд к потолку, задумчиво прищуривал левый глаз и – через несколько секунд, столь же негромко – оглашал приговор:

«По двадцать четыре рубля и хер копеек – на рыло. Три рубля и хер копеек – в кассу!».

В переводе на язык Пифагора и Эвклида это означало, что, если число 99 (сумму сегодняшнего пар нуса в рублях) разделить на количество не облажавшихся в «Бабилоне» оркестрантов (в данном случае – 4 рыла), то на каждое необлажавшееся рыло выходит по 24 рубля. Неделимый же остаток (3 рубля) остаётся в оркестровой кассе – до завтрашнего делаже.

«Диоген-чувак, извини. Тебе сегодня – хер рублей, хер копеек. Опять пролетаешь», – весомо добавлял Бонифаций.

Разящий меч Немезиды уже несколько вечеров подряд обрушивался на многострадальную голову Диогена. То была кара за кир, за лажу в «Бабилоне».

Иногда Диоген пытался возбухать.

Но греческая богиня не давала Диогену спуску.

«Кирять, чувак, надо меньше!» – говорила Немезида прокуренным Бониным голосом.

«Подумаешь, всего-то и выпил – пивка бутылку», – нехорошо улыбаясь, отвечал ей Диоген.

«Тебе же, чувак, специально, ноты положили. Или ты лабать по чувакам не умеешь?!» – подковыривал Диогена барабанист.

По чувакам – у Бони означало «по ним». По нотам.

Чувак и чувиха служили Бонифацию, кроме прочего, местоимениями; он вворачивал их куда ни попадя:

«На первое попросил у Манюни – окрошечки порцию. Приносит мне чувиха окроху. Я чувиху попробовал – клёвая окроха, только посолить надо. Беру солонку. И тут с чувихи крышечка слетает – не закрученная была – и вся соль из чувихи – мне в окроху. До хера насыпалось. Я чувиху зову, что-то лажа, говорю, перехотел я окроху. Забери, говорю, чувиху на хер и неси, говорю, что там сегодня на второе. Чувиха уносит окроху и приносит битки. Два чувачка таких загорелых, с рисом и с томатной подливкой. И тут к соседнему столику прилаживается чувак и заказывает тоже – окрошечку! Чувиха приносит. Чувак пару ложек сверхаря хлебанул, потом решил гущечки берлянуть. Зачерпнул со дна, глотнул – и тут у чувака глаза на лоб, на хер, полезли. А это чувиха ему мою окроху принесла…».

Вообще-то – за те три рубля, которые ежемесячно высчитывала из нашей зарплаты гуманная бухгалтерша, нам было положено лишь блюдце винегрета.

Мы же – регулярно, после второго отделения – получали обед по полной программе – с салатом и компотом. Это согревало душу. Особенно в те дни, когда, тряхнув пустым гульфиком, Бонифаций констатировал:

«Сегодня, чуваки, опять голяк на хер…».

Разделив (или не разделив) бабки, мы складывали шкварки, переодевались и, хлопнув по пятьдесят капель на посошок, рассасывались по домам.

Иногда, если в общаке нашем появлялась бутылка-другая (от размякших клиентов), мы брали у буфетчика пару бутербродов и задерживались до победного конца.

Диоген распахивал дверь бочки настежь, проветривал своё жилище, затем вытаскивал из шкафчика матрас и гасил свет.

Спать Диогену приходилось на полу.

Укрывался он куском кумачового полотнища с осыпающейся надписью «ЛЕНИНАЖИВУТ И ПОБЕЖДАЮТ!».

В стиле фьюжн

Над Ифгаузеном тучи. Моросит тёплый январский дождик. Нордический заоконный термометр кажет «+12», в окне – заезженный, затверженный пейзаж:

 
Чахлые оконца. Оспенные стены.
На замшелых крышах – трубы да антенны.
Друг напротив друга – чёрные подъезды.
Вдоль бордюра – мазды, форды и фиесты.
Будка с телефоном. Тротуар. Сберкасса.
Синий указатель: «Обердорферштрассе».
Люк водопроводный. Мальборо окурок.
За стеклом – поникший, пожелтевший турок.
В урне – чей-то тапок, на витрине – булки.
Вот и вся природа в нашем переулке…
 

Если гора не идёт к Магомету, то…

Всякий раз, когда парковочный ряд под моими окнами свободен, гора припирается ко мне. Она загораживает небо, источая помойный аромат и собирая эскадрильи неприкаянных, измученных бессонницей мух.

С тех пор, как на Oberdörfer Straße поселился металлист-мусорщик, его моторизированная подвода, гружённая испустившими дух духовками, откинувшими коньки холодильниками и старыми канализационными трубами, стала у меня частой гостьей.

…«Доктор Хлам» (так называла хозяина горы моя Марина, она застала его переезд) пристраивает до кучи проржавевший детский велик и пару замызганных противней.

«Ну что, съел, писака? – лязгает железяками Гора. – Бросай писанину, найди себе применение подостойней! И тогда под окнами у тебя засверкает твой Opel или Volkswagen, а не чужая помойка…».

«…Ди модернен унт аттрактивен модельпалеттен дер бритишен традиционсмаркен зинд ди нойестен…» – бухтит телевизор.

В голове – с хрипотцой, под сурдинку – вихрится-искрится незатейливая тема:

 
По снегу можно бегать,
по снегу можно мчаться,
По снегу можно девочек
на саночках катать.
По снегу можно шатко
со свадеб возвращаться,
По снегу можно милых
до дома провожать!
 
 
По снегу можно долго
с девчонкою прощаться,
По снегу можно голым
из баньки вылетать.
По снегу можно бегать,
по снегу можно мчаться,
По снегу можно ползать,
а можно – тосковать…
 

Зимне-харьковский мотив гаснет. И вспыхивает ещё один – тем же простуженным, хрипатым звучком:

 
Закажу себе я ужин, зимний ужин в стиле «фьюжн».
Пусть завьюжит, запуржит – синий «фьюжн» закружит.
Зимний фьюжн, снежный фьюжн, нежным дождичком сконфужен,
В южном городе моём – фьюжн с милою вдвоём…
 

«Хорош пургу гнать! Давай по делу, рассказчик!» – может воскликнуть читатель-рифмофоб, читатель-прозофил в ответ на лавину виршей, обрушившуюся вдруг на его голову.

Что ж, ты прав, читатель. Вертаюсь в колею. Вот только запишу в багровую свою тетрадку ещё один стишок, – который придумался по ходу:

 
Люди сходятся. Целуются. Смеются.
Взявшись за руки, гуляют у реки.
Плачут. Спорят. Любят. Расстаются
И врезают новые замки.
 
С. К.[1]

…Бонин гульфик в тот вечер не выплюнул из себя ни копья. Это было в один из последних дней нашей работы с Диогеном. Я возвращался с работы домой, к любимой своей Марине. И, как образцовый муж, решил сэкономить пару рублей, дабы доставить ей несколько приятных минут (Марина испытывала почти болезненную страсть к экономии, и, если бы городским властям вздумалось взимать плату за воздух, то тут же с радостью запретила бы мне – и сама бы перестала – дышать). Поэтому я не стал, как обычно, ловить такси и пошёл на метро, – ибо был почти трезв.

Я твёрдо держался на ногах, куртка не была вываляна в сером придорожном снегу, глаза мои не смотрели в разные стороны, лицо не пунцовело предательскими пятнами. Меня, определённо, должны были пустить в метро. Так оно и вышло. Ибо, повторяю, я был почти трезв.

Выйдя на станции «Южный вокзал», я поспешил к трамвайной остановке. Стояла зима, сырая, ветреная харьковская зима.

На остановке мёрзла одинокая супружеская пара. Видать, с именин или со свадьбы. Он, как и я, был слегка подшофе и, с каким-то необоримым упорством, оказывал знаки внимания своей спутнице.

Ох, уж эти мне формулировочки – «спутница», «жизненная спутница»… – что может быть банальней?

Не знаешь?

Тогда расскажу.

Банальней (и – стократ горше!), – когда вдруг осознаёшь, что лучшие твои годы прожиты не со спутницей, а с попутчицей. Элементарной, милой, брутальной попутчицей, подсевшей впопыхах на станции «Минутка», вскружившей тебе голову, преломившей с тобой дорожный хлеб, родившей тебе сына, и соскочившей, как только вагон начало трясти, даже не сделав ручкой. Да что там говорить! Разве не видел ты, как, попивая в купе (в купе, а не вкупе!) с тобой чаи, она всю дорогу глазела в окно?!

Вернёмся к нашей супружеской паре. Он стряхивал снежинки с её воротника. Игриво крутил пуговицы на шубке. Гладил её ладони, отогревая своим дыханием.

 

Трамвая всё не было.

Она пыталась хмурить брови и, сияя, бормотала: «Отстань. Сколько можно?». На столбе раскачивался фонарь, выхватывая из темноты влажный блеск её глаз.

Наконец подошёл «четырнадцатый».

«Двери закрываются. Следующая остановка маршала Конева», – прошелестело из динамика. Я опустился на двуспальное сидение, рядом с окошком. Женщина и её муж сели впереди. Трамвай дёрнулся, мы поехали. Её спутника сморило, и он, кажется, уснул. Вот так, втроём в пустом ночном вагоне, ехали мы несколько минут. На остановке «Гончаровский мост» подсел четвёртый пассажир. Краснощёкий паренёк со смазливой мордашкой, в заячьей шапке-ушанке и коричневой кожанке на меху. Он вошёл через переднюю площадку и сразу бросился к моим попутчикам:

– Физкульт-привет, Генчик!

– Колька, ты? – мгновенно проснулся тот.

– Сколько лет, сколько зим!

– Уже три года почти, – сладко зевнул Генчик.

– Ну, давай, рассказывай! Как там Васютка Кривошеин? Как Павлюк?

– Порядок. Кривошеин, завязал. В рот ни граммулечки не берёт. Павлюк к Альперовичу подался. А на его «ГАЗоне» теперь Гусейнов.

– Сам-то ты как?

– Я? Всё путём. Вот, от тёщи, с дня рождения. Посидели за рюмкой чая. А ты?

– А я… так и не женился…

– Эх, Колька, Колька, как же хорошо мне с тобою было! – ненароком смахнув со щеки слезу, проникновенно сказал вдруг Генчик.

Всё отдам!..

Жена Генчика, сидевшая сбоку от мужа, ближе к окошку, сверкнула очами и, с удивлением, стала ожидать продолжения беседы.

– Да брось ты, Генка. Сейчас, небось, тебе не хуже, – как ни в чём не бывало, ответил Колька.

– Это с Игорьком, что ли?!

– Да хотя бы и с Игорьком.

Трамвай болтало из стороны в сторону. Коля стоял рядом с приятелем, в проходе между двумя рядами сидений, намертво вцепившись в верхний поручень.

Мы миновали скверик Победы, показался округлый силуэт шестой поликлиники.

– Что ты, Коля! – продолжил сидящий. – Чтоб он хоть раз после рейса под капотом протёр, давление в баллонах проверил?! Да никогда!

– Я, Генчик, тоже был не подарок, – улыбнулся стоящий.

– Не гневи бога, Коля! Такого сменщика, как ты, мне ни в жисть не найти… – почти с отчаянием сказал Генчик.

Супруга отвернулась и, подперев ладонью подбородок, стала смотреть в окно. До неё дошёл, наконец, смысл разговора.

– А ты-то как? – в свою очередь, осведомился Генчик.

– Что – как?

– Ты ж в автоколонну ушёл, потому что квартиру обещали.

– Ну, обещали…

– И что? Дали?

– Ну… Отдельную – нет.

– Во гады!

– Неженатым, сказали, не положено. В отдельную Слепаков переехал, механик. Ему, говорят, главбух свояком.

– А ты?!

– Я в коммуналку. В комнату, где Слепаков жил.

– И что?

– Двенадцать метров. Свой сарай, кладовка… Лучше, чем в общаге.

– А район?

– Возле держоперы, Рымарская, три.

– Рымарская, три?! Ой, Коля, да за что ж тебе измывательства такие? Дом сырой, с горячей водой всю дорогу перебои, паркет шашелем побило…

– А откуда ты, Генчик, в курсе?

– Отчего ж мне быть не в курсе? Ты Нельку Отрощенко из третьего подъезда знаешь?!

– Конечно, знаю…

– Так вот, тютя! Когда моя пять лет назад на сохранении лежала, я у этой Нельки две недели жил.

…Удар, ещё удар!

Наотмашь – по голове, по уху, по щеке…

Забывший, что жена рядом, Генчик, прикрываясь руками, отворотился от приятеля и повернулся, наконец, к супруге:

– Люся, прости!

Покаемся и мы, встанем на колени перед бедными нашими люсями, обнимем за холодные лодыжки, повинимся в полный голос: «Люся, прости…».

Стоп! Отменяется.

Полнолуние

Вспомнилась ещё одна Люся… У меня заканчивался отпуск, я возвращался из Туапсе, где отдыхал с Мариной и нашим сыном Митькой. Возвращался один. У Марины с Митяем ещё не закончились каникулы. Жена моя к тому времени поставила крест на своём инженерстве и, повинуясь материнскому инстинкту, устроилась в школу, где учился наш Митяй – преподавать черчение. И по новой пошла грызть гранит науки – в заочный педагогический, на физмат.

…В купе со мной ехали молодожёны – Люся Борисовна и Пётр Тимофеевич. Оба не первой молодости.

Получив постельное бельё, молодожёны сразу начали играть в «балду».

Игра, в принципе, несложная. Чтобы ты, читатель, понял, в чём суть, давай попробуем разок сразиться.

Ты и я будем называть по одной букве, и, на ком кончится слово, – тот проиграл.

Итак, я начинаю – «з». Твоя очередь. Допустим, ты говоришь «и».

Понятно. А теперь скажи, куда ты её пристраиваешь. Спереди? Или сзади?

Ах, спереди?! Значит, получилось «из».

Существительного такого нет, на тебе слово не закончилось. Наступает очередь моя. Я на некоторое время задумываюсь и, перебрав какое-то количество вариантов (ИЗмена, ИЗнанка, ИЗобличение, вИЗг, мИЗансцена, ИЗгнание, эгоцентрИЗм), добавляю в конец букву «ю». Итак: «изю».

Ай да автор, ай да сукин сын!

Изящно, непотопляемо!

Ни во что, кроме «изюма», ты этого «изю» не превратишь.

«Изюм», естественно, оканчивается на тебе, поэтому ты проиграл.

Нет?!

Не проиграл?

Ты говоришь не «м»? Ты говоришь «б»?!

Ну, б… Извини, но тогда получится не «изюм», а «изюб».

А на «изюб» – слов нет. Ты таки проиграл!

Ах, есть?! «Изюбрь»? Это что ещё такое? Олень?.. Тогда на твоё «изюб» я отвечу: «Изюбрь». И тебе останется лишь поставить мягкий знак в конце слова.

Как это «нет»?

Проиграл я?!

Потому что говорил, что слов с «изюб» не существует?

Не будь мелочным, мыслитель! Неважно, кто выиграл. Важно, что ты «въехал».

Люся Борисовна и Пётр Тимофеевич сидели бок о бок на нижней полке и под стук колёс, глядя друг другу в глаза, шептали:

– С…

– Ст…

– Стр…

– Остр…

– Остра…

– Достра…

– Адостра…

– Адострас…

– Адостраст…

– Адострасти…

– Адострастие…

– Ладострастие…

– Сладострастие!

Всё отдам!..

Иногда эти голубки делали вид, будто забывают о моём присутствии. Я пулей выскакивал из купе. Некоторое время спустя Люся приходила за мной в тамбур и, как ни в чём не бывало, интересовалась, «куда это вы пропали, мы уже начали волноваться…». Я докуривал очередную сигарету и возвращался. Они угощали меня пепси-колой, которой везли целых два ящика (достать пепси в Харькове было невозможно, а в Туапсе её было навалом), и грецкими орехами. Угощали – то ли в знак благодарности, то ли в качестве компенсации за причиняемые неудобства.

Поезд наш был не скорый и останавливался у каждого столба. На какой-то станции (кажется, Лабинск) кривенькая бабулька торговала отварной картошкой – парующей, крупной, рассыпчатой. На обрывок газеты, из ведра, она выкладывала пять-шесть белоснежных картошин, добавляла кусочек масла и мокрый солёный огурец. Бабуля сеяла «разумное, доброе, вечное». На картошке отпечатывался газетный текст. Перед съедением каждую картошину можно было прочитать. Удовольствие стоило рупь.

Мне достался кусок газеты со статьёй «Из зала суда». В нём рассказывалось об акушере Краснодарского роддома № 2, который промышлял криминальными абортами. Фамилия акушера была – Вытягайло. Я показал этот «шедевр» попутчикам. Посмеялись. Разговорились.

Оказалось, они ездили не в отпуск, а в командировку. Оба трудились в Харпромбуме. И в Туапсе утрясали какой-то вопрос с субподрядной организацией.

Умеют же люди устраиваться, подумал, грешным делом, я.

Море, солнце, проезд, гостиница – всё за казённый счёт.

Хотя сам я, если честно, уже не помню, когда отдыхал за свои. Но обо мне потом. Не для того завладел я твоим вниманием, читатель, чтобы втюхивать майсы про свои отпуска. Я врулю тебе это чуть позже, через десяток-другой страниц.

В Туапсе на вокзале, когда я садился в вагон, чета была уже в купе. С двумя ящиками пепси и двумя чемоданами.

Дама поинтересовалась:

– Докуда вы?

– До Харькова, – сказал я.

– До Южного вокзала? – улыбнувшись, уточнила она.

Я ответил, что выйду остановкой раньше – на станции «Новосёлова».

Пока Люся Борисовна выуживала из меня информацию, Пётр Тимофеевич стоял рядом и – с участливой миной, украдкой – гладил её по попе.

В ту пору, с пригорка моих тридцати двух, прикольно было глазеть на этих почтенного возраста молодожёнов, на их озорные глаза и потные лбы, обрамлённые выцветшими кудрями.

В Харьков мы должны были прибыть утром. Ночью я проснулся от рывка – такого резкого, что чуть было не свалился на пол. Раздвижная дверь была приоткрыта. Пыльный, тусклый свет по крупицам проникал внутрь купе. Молодожёны спали лицом к лицу на нижней полке, одеяло валялось на полу.

Не морщься, не отводи глаз, читатель! Автор не опустится до описания её кудреватого живота, испещрённого глубокими складками. Поэтому скажу, что Люся Борисовна спала… ну, например, в платье. А Пётр Тимофеевич – в пижаме.

Я надел тренировочные и вышел из купе.

Оказалось, наш поезд сбил корову, неизвестно каким образом оказавшуюся на путях среди ночи.

Стояли часа полтора – ждали, пока приедет железнодорожная милиция.

Было полнолуние. Наверное, и среди коров бывают лунатики, подумал я. Должно быть, животное преспокойно стояло себе в хлеву, но услышало вдруг голос луны. И по зову сердца устремилось к железнодорожным путям, на верную погибель. Ах, зов сердца, зов сердца, до чего же злые шутки ты иногда выкидываешь с нами!

Когда поезд тронулся, я вскочил на подножку и долго ещё курил в тамбуре. Спать пошёл под утро, когда уже начало светлеть.

…Меня растолкала Люся Борисовна.

До Новосёловки оставалось минут пятнадцать. Я схватил умывальные принадлежности и поскакал в туалет. По закону подлости, оба туалета были заняты. Я – в тренировочных и в майке, с мыльницей в руках и вафельным полотенцем через плечо – помчался искать счастья в другие вагоны.

Когда я вышел из клозета, Новосёловка была уже позади.

Поезд приближался к Южному вокзалу. Я должен был пройти ещё четыре вагона. И вдруг увидел, как навстречу мне – по проходу – торопливо двигается наш молодожён. В одной руке он держал чемодан, в другой – ящик с пепси.

В купе, потупив очи долу, сидела Люся Борисовна со своим чемоданом и со своим ящиком прохладительного напитка. Я не стал задавать вопросов, и вскоре из-за массивной бетонной колонны железнодорожного моста вынырнула родная серая платформа…

Не успел поезд остановиться, в вагон заскочил один из встречающих – рыжий пожилой мужчина с букетом огненно-красных роз и таким же носом.

Продравшись в проходе сквозь толпу нагруженных чемоданами пассажиров, он ввалился в наше купе.

– Гарик, как хорошо, что ты пришёл, я уже думала брать носильщика, – бросила она ему, зыркнув на меня с вызовом.

– Люсенька, жёнушка! – не обращая внимания на моё присутствие, запричитал новоявленный муж. – Если б ты только знала, как я по тебе соскучился, как мне тебя не хвата…

Гарик запнулся. Взор его упал на пиджачище, висящий под верхней полкой и забытый, по всей видимости, Петром Тимофеевичем.

Гарик взглянул на меня, потом снова на пиджак, как бы примеряя его на мои хилые плечи…

Было ясно, что ему хочется что-то спросить – то ли у жены, то ли у меня.

Он почухал бок, вздохнул и – не спросил ничего.

Супруги расцеловались, он подхватил её чемодан.

– Пепси тоже наша, – указала она букетом на ящик, – тебе и внукам везу.

Пока муж нагибался за ящиком, Люся Борисовна успела состроить ему рожу и весело подмигнуть мне.

– Что на работе? – участливо спросил супруг.

– Гипробум не утвердил, – ответила она своему рыжему, – дней через десять придётся ехать снова.

Народ перед нашим купе ещё не рассосался, Гарик опустил чемодан на пол и присел у столика.

Я молчал.

Люся подошла к мужу и, поправив в волосах заколку, поставила острый локоток ему на плечо.

Так выигравший смертельную схватку гладиатор попирал ногой тело поверженного врага.

Эх, Генчик!

Говоришь: «Люся, прости!»?

Не прав ты, Генчик.

1С. К. – Савелий Капелюшник (здесь и далее прим, автора).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42 
Рейтинг@Mail.ru