Для пущей убедительности надо бы рассказать эту историю по-немецки, но смысла в том немного, поскольку носителям немецкого языка становится уже не до кулинарных изысков.
Выражаюсь образно, дабы не накликать беду: нельзя исключать, что Резерфорд, в равной степени интересующийся семантикой и новоорлеанским джазом, способен создать англоязычный эквивалент этой рифмовки. Боже упаси! Что до самой песенки с ее апагогией ритма и подтекста, в переводе она теряет всякий смысл. Попробуйте-ка переложить на немецкий стихотворение про Бармаглота. Получилось? Ну-ну.
В песенке, сочиненной Резерфордом сразу по-немецки, не упоминаются ни ефрейтор, ни семга, но поскольку оригинал нам недоступен, заменю его более или менее подходящей трактовкой; ей не хватает цепкости и того неудержимого напора, над которым месяцами корпел автор, но читатель хотя бы поймет, о чем речь.
Начнем, пожалуй, с того, как профессор семантики (то бишь пустословия) Фил Резерфорд едва не запустил тапком в своего сына, и неспроста: тем вечером он страдал от похмелья, проверял контрольные, размышлял о плачевном состоянии своего здоровья, по которому оказался не годен к военной службе, подумывал, не проглотить ли пару таблеток витамина B1, и ненавидел своих студентов, ибо работы ему сдали никудышные, если не сказать отвратительные. Резерфорд, питавший едва ли не чувственную любовь к словам, попросту не выносил, когда с ними обращаются столь безобразно. Как сказал Алисе Шалтай-Болтай, вопрос в том, кто здесь хозяин; в нашем случае – хозяин своему слову.
Студенты, как правило, за свои слова не отвечали, хотя Джерри О’Брайан настрочил неплохое эссе, и Резерфорд тщательно проверил его листок, вооружившись карандашом и не обращая внимания на включенное радио; ему почти не мешали эти звуки, поскольку дверь в гостиную была закрыта. Но вдруг радиоприемник умолк.
– Привет, пап, – сунулся в кабинет тринадцатилетний сын Резерфорда, нечесаный парнишка с чернильным пятном на носу. – Уроки я сделал, можно сходить в кино?
– Уже поздно, – взглянул на часы Резерфорд. – Прости, но нет. Утром тебе в школу.
– Номденплюм…[4] – ругнулся Билл.
По юности он был не в ладах с французским.
– Ступай. Я занят. Пойди послушай радио.
– Там ничего интересного… ну да ладно. – Билл ретировался, оставив дверь приоткрытой. В гостиной возобновились приглушенные звуки, а Резерфорд вернулся к работе.
Через некоторое время он понял, что Билл монотонно бубнит ритмичную фразировку, и поймал себя на том, что вслушивается в бессмысленные слова детской считалки:
– Эни-бени, рики-таки, буль-буль-буль, караки-шмаки…
До Резерфорда дошло, что он уже какое-то время выслушивает эти строки с неумолимым «бац!» в конце, мистические вирши, что застревают в голове и вызывают одно лишь раздражение.
– Эни-бени, рики-таки… – повторял нараспев Билл.
Резерфорд притворил дверь, но это не помогло: он по-прежнему слышал отзвуки этого речитатива, и сознание пульсировало с ними в такт. Эни-бени, черт бы их побрал.
Спустя некоторое время Резерфорд обнаружил, что непроизвольно шевелит губами, мрачно выругался и сунул контрольные в стол. Похоже, он вконец устал, а проверка студенческих работ требует внимания. Что это, звонок в дверь? Самое время.
За дверью стоял любимый студент Резерфорда Джерри О’Брайан, высокий, тощий, смуглый парень, обожавший те же эстрадные ритмы, что нравились его наставнику.
– Привет, проф, – улыбнулся он старшему товарищу. – Сегодня пришли результаты экзамена. Весьма неплохие!
– Отлично. Присядьте и расскажите.
Рассказ Джерри был не слишком содержательным, но довольно долгим. Билл, слоняясь по комнате, жадно ловил каждое слово. Наконец Резерфорд свирепо взглянул на сына:
– Кончай с этим «эни-бени», ладно?
– А? Что? Да-да. Я и не знал, что…
– Всю неделю как заведенный, – пожаловался О’Брайану Резерфорд. – Эта считалка мне уже ночами снится.
– Не обращайте внимания. Вы же специалист по семантике.
– А как проверять контрольные? Допустим, ты занят важным делом – по-настоящему важным, требующим предельной концентрации, – а считалка не идет из головы. Попробуй-ка сосредоточиться!
– Особенно в стрессовой ситуации… Да, понимаю.
– Мне эта считалка не мешает, – сказал Билл.
– Когда подрастешь, – хмыкнул Резерфорд, – и окажешься в положении, где разум должен быть острее хирургического скальпеля, сам поймешь, насколько важно не отвлекаться. Возьмем, к примеру, нацистов…
– В смысле?
– В смысле их единства, – рассеянно пояснил Резерфорд. – Их обучают предельной концентрации внимания. На создание этой махины немцы потратили не один год. Они культивируют остроту восприятия. Например, перед боевым вылетом немецкие пилоты принимают стимулирующие препараты. Фашисты безжалостно купируют все, что способно отвлечь человека от сосредоточенности на «юбер аллес».
Джерри О’Брайан раскурил трубку:
– Да, противостоять им не так-то просто. Боевой дух немцев – удивительная штука; они безоглядно верят в собственное превосходство и считают, что лишены человеческих слабостей. Неплохо бы показать нацистам, что не такие уж они супермены – с психологической точки зрения.
– Согласен. Но как? Посредством семантики?
– Как? Понятия не имею. Разве что сокрушительной войсковой операцией. И даже в этом случае бомбы не станут решающим аргументом: если человека разорвало на куски, это не повод считать его слабаком. Нет, необходимо, чтобы Ахиллес осознал, что у него имеется уязвимая пята.
– Эни-бени, рики-таки… – не унимался Билл.
– Вот-вот, – кивнул О’Брайан. – Подсуньте человеку подобный речитатив, и на концентрации внимания можно ставить крест. По себе знаю. Засядет в голове какая-нибудь «Хат-Сат-Сонг»[5], и все, пиши пропало.
– Помните тарантизм? – спросил вдруг Резерфорд. – Средневековое плясовое помешательство?
– Вы про разновидность истерии? Когда люди выстраивались в ряд и заходились в джиттербаге до полного изнеможения?
– Это, скорее, не истерия, а ритмическая экзальтация, и ей до сих пор не нашли удовлетворительного объяснения. Жизнь основана на ритме, как и вся Вселенная, но не будем переходить на космические масштабы; останемся на приземленном уровне новоорлеанского джаза. Почему некоторые мелодии сводят людей с ума? Как вышло, что из-за «Марсельезы» вспыхнула целая революция?
– Ну и как это вышло?
– Одному Богу известно, – пожал плечами Резерфорд. – Однако некоторые фразировки, не обязательно музыкальные, но ритмичные, рифмованные или завязанные на аллитерации, пристают так, что не выкинешь из головы. И… – Тут он умолк и задумался.
– Что? – взглянул на него О’Брайан.
– Дефектная семантика, – наконец ответил Резерфорд. – Любопытно… Вот смотрите, Джерри. В итоге мы забываем песенки вроде «Хат-Сат-Сонг» – то есть от них все-таки можно отделаться. Но что, если составить последовательность фраз с семантическим изъяном, способную навсегда остаться в памяти? Такую, чтобы попытка забыть ее была обречена на неудачу из-за самой структуры текста? Хм… Допустим, вас попросили не упоминать нос Билла Филдса[6]. Вы твердите себе: «Не упоминай нос Филдса». В итоге эти слова теряют всякий смысл, и вы, встретив Филдса, против своей воли скажете: «Добрый день, мистер Нос». Понятно?
– Ну да… как в классическом примере с белой обезьяной. Допустим, вам скажут: «Думай о чем угодно, кроме белой обезьяны». И о чем вы будете думать? Конечно же о ней!
– Вот именно, – расцвел Резерфорд. – В идеальной семантической формулировке, которую невозможно забыть, необходимы два компонента: ритм и зачаток смысла, вынуждающий думать о ее значении. Именно что зачаток, а не смысл в привычном понимании этого слова.
– Хотите составить такой текст?
– Ну да. Если объединить язык, математику и психологию, что-нибудь да получится. Нельзя исключать, что подобный речитатив ненароком сочинили в Средневековье. Отсюда и плясовое помешательство…
– Не нравится мне все это, – поморщился О’Брайан. – Слишком похоже на гипноз.
– Вернее, на самогипноз, причем бессознательный. В том-то и прелесть. Ну-ка, подсаживайтесь. – И Резерфорд потянулся за карандашом.
– Слушай, пап, – сказал Билл, – может, сразу по-немецки сочинить?
О’Брайан с Резерфордом озадаченно переглянулись, и в глазах у обоих зажегся дьявольский огонек.
– По-немецки? – переспросил Резерфорд. – Если мне не изменяет память, вы, Джерри, специализировались на немецком?
– Угу. Да и вы в нем дока. Действительно, можем написать по-немецки – почему бы и нет? Нацистов, наверное, уже тошнит от «Песни Хорста Весселя»[7].
– Что ж, попробуем, – сказал Резерфорд, – чисто… э-э-э… забавы ради. Сперва ритм. Цепляющий ритм, но с рассинхронизацией, дабы избежать монотонности. Пока что обойдемся без мелодии. – Он сделал несколько пометок. – М-да, задачка не из легких. И вряд ли этим текстом заинтересуются в Вашингтоне.
– Мой дядя – сенатор, – вежливо напомнил О’Брайан.
ПРАВОЙ!
ПРАВОЙ!
Ефрейтор шагает БРАВЫЙ!
БРОсил СЕМНАДЦАТЬ детей голоДАТЬ,
СЕМги на ужин нажарила МАТЬ,
А дети кричат: «ОтРАВА!»
ПРАВОЙ!
– Да, я в курсе, – сказал сенатор О’Брайан.
– Итак? – Офицер непонимающе смотрел на вскрытый конверт. – Пару недель назад вы вручили мне этот пакет и велели не распечатывать без вашей команды. И что теперь?
– Теперь вы прочитали текст.
– Да, прочитал. Вы поселили пленных нацистов в адиронакскую гостиницу, где заморочили им голову немецкой песенкой, но я в толк не возьму, о чем в ней поется.
– Естественно. Вы не знаете немецкого. И я тоже. Но она прекрасно действует на немцев.
– Судя по рапортам, пленные постоянно напевают ее. И даже пританцовывают.
– На самом деле это не танец, а бессознательная реакция на ритм. Немцы повторяют эту… как ее… семантическую формулировку.
– Перевод у вас есть?
– Конечно. Но в переводе этот текст лишен всякого смысла, а на немецком обретает нужный ритм. Я уже объяснял…
– Знаю, сенатор, знаю. Но у Военного департамента нет времени на пустые теории…
– Я лишь прошу, чтобы эту песенку почаще давали в радиопропаганде. Дикторам придется несладко, но ничего, привыкнут. И нацисты привыкнут, но к тому времени распевка уже нанесет удар по их боевому духу. Распространите текст по радиоточкам союзных сил…
– Вы и правда в это верите?
– Честно говоря, нет. – Сенатор нервно сглотнул. – Но племянник прямо-таки загорелся. Он помогал профессору Резерфорду разрабатывать идеальную формулировку…
– То есть он убедил вас?
– Не совсем. Но постоянно бубнит что-то по-немецки. И Резерфорд тоже. Так или иначе, вреда не будет, и я всецело поддерживаю их начинание.
– Но… – Офицер вгляделся в немецкий текст. – Даже если люди станут напевать некую песенку, что это даст? Какая польза для союзных сил?
ПРАВОЙ!
ПРАВОЙ!
Ефрейтор шагает БРАВЫЙ!
БРОсил СЕМНАДЦАТЬ детей голоДАТЬ,
СЕМги на ужин нажарила МАТЬ,
А дети кричат: «ОтРАВА!»
ПРАВОЙ!
– Абер…[8] – сказал Гарбен.
– Никаких «но»! – отрезал вышестоящий офицер по фамилии Эггерт. – Перевернуть деревню вверх дном! По приказу верховного командования завтра там будут расквартированы войска, идущие на Восточный фронт, и надо убедиться, что нигде не спрятано оружие.
– Абер… Мы регулярно ее обыскиваем…
– Значит, обыщите снова, – приказал Эггерт. – Вы же знаете этих поляков. Стоит на минутку отвернуться, и они, черти, достанут автомат из воздуха. Нельзя, чтобы до фюрера дошли тревожные вести. А теперь ступайте. Мне надо закончить донесение, и оно должно быть максимально точным. – Он пролистал стопку бумаг. – Сколько коров и овец, каков предполагаемый урожай… Ах, ступайте же, дайте сосредоточиться. И непременно обыщите деревню.
– Хайль, – угрюмо сказал Гарбен, развернулся и ритмично зашагал к двери, напевая какую-то песенку.
– Капитан Гарбен!
Гарбен остановился.
– Какого черта? Что вы бубните?
– У солдат новая походная песня. Дурацкая, но хорошо запоминается и под нее приятно маршировать.
– Что за песня?
– Бессмыслица. – Гарбен пренебрежительно махнул рукой. – Правой, правой, ефрейтор шагает бравый…
– Знаю, – остановил его Эггерт. – Слышал. Унзинн[9], бред какой-то. Хайль.
Гарбен откликнулся очередным «хайль» и удалился, шевеля губами, а Эггерт, щурясь в скверном освещении, склонился над донесением. Десяток тощих бычков, коровы, у которых не молоко, а одно название… Хм. И с зерном ситуация не лучше. Что они вообще едят, эти поляки? Наверное, одну рыбу. Например, семгу… Кстати, из семги можно приготовить множество питательных блюд, разве нет? С чего бы им голодать, если есть семга? Или ее недостаточно?
Но почему именно семга? Неужели она заходит в здешние реки? Быть может, другой рыбы здесь не водится? Весьма странно… Или дело в том, что семги на ужин нажарила
МАТЬ,
Бросил семнадцать детей голоДАТЬ,
Ефрейтор шагает БРАВЫЙ!
ПРАВОЙ!
Усилием воли Эггерт отбросил пустые размышления и вернулся к донесению. Итак, зерно…
Работалось ему медленнее обычного, мысли то и дело перескакивали на нелепую рифмовку. Фердаммт![10] Нельзя же…
Далее, местные жители. Сколько в деревне семей – тридцать, сорок? Точно, сорок. Мужчины, женщины, дети. Преимущественно небольшие семьи. Да и вообще, мало у кого бывает семнадцать детей. С таким-то потомством фрау озолотится на материнском пособии. Семнадцать детей. Бросил голодать. Почему же они отказываются от семги? Абсурд… Готт[11], ну какая разница, что едят семнадцать несуществующих, исключительно гипотетических детей? Или не едят, потому что кричат
«ОтРАВА!»
ПРАВОЙ!
ПРАВОЙ!
Ефрейтор шагает БРАВЫЙ!
– Черт-те что! – взорвался Эггерт и свирепо взглянул на часы. – А ведь мог уже закончить донесение! Треклятая семга!
Он вернулся к работе, твердо вознамерившись не думать… не думать о…
Но мысли о семге сновали по закоулкам разума, точно мыши. Всякий раз, обнаружив их присутствие, Эггерт приказывал подсознанию: «Не думай об этом! Забудь!»
Но упрямое подсознание интересовалось: «Забыть? О чем?»
«О семге».
«Да ну? Говоришь, о семге забыть?» – ехидничало подсознание.
Поисковый отряд работал без особого рвения, рассеянно и неаккуратно. Гарбен выкрикивал приказы, понимая, что его слова не доходят до подчиненных. Он весь взмок, ткань мундира казалась непривычно жесткой, поляки молча смотрели на него и чего-то ждали. Хуже нет, чем быть лицом оккупационных войск. Представители покоренного народа всегда чего-то от тебя ждут. Ну что ж…
– Разбиться на пары, – велел Гарбен. – Обыскать. И будьте внимательны.
Солдаты были довольно внимательны. Маршировали по деревне под уже знакомый назойливый речитатив, шевеля губами – что, конечно же, не таило в себе никакого вреда. Единственный неприятный инцидент произошел на чердаке, который досматривали двое пехотинцев. Гарбен заглянул туда, чтобы проверить работу подчиненных, и был весьма удивлен, когда один из них открыл комод, увидел в нем заржавелый ружейный ствол и притворил дверцу. На мгновение Гарбен растерялся. А солдат как ни в чем не бывало продолжил обыск.
– Смирно! – крикнул Гарбен, а когда щелкнули каблуки, заявил: – Фогель, я все видел.
– Капитан? – искренне озадачился юный круглощекий Фогель.
– Мы ищем оружие. Может, поляки дали взятку, чтобы ты смотрел на оружие сквозь пальцы?
– Нет, капитан, – покраснел Фогель.
Гарбен достал из комода древний мушкет, бесполезный, но все равно подлежащий конфискации. Фогель аж рот разинул от изумления.
– Ну?
– Я… не заметил его, капитан.
– Ты что, за идиота меня держишь?! – вскипел Гарбен. – Я же все видел! Ты смотрел прямо на это ружье, а теперь говоришь…
– Я не заметил его, капитан, – бесстрастно повторил Фогель после паузы.
– Что за рассеянность, Фогель? Ты неподкупный малый и надежный партиец, но не расслабляйся. Считать ворон в оккупированной деревне небезопасно. А теперь продолжить обыск!
И Гарбен ушел проверять остальных. Солдаты определенно не могли сосредоточиться. Что их гложет? Почему Фогель смотрел на ружье и не видел его? Нервы? Исключено, арийцы славятся самоконтролем. Достаточно посмотреть, как слаженно они двигаются в ритме, предполагающем идеальную военную подготовку. Дисциплина – вернейший путь к успеху. Тело и разум, по сути дела, механизмы, коими надлежит управлять. Вон марширует по улице взвод,
ПРАВОЙ, ПРАВОЙ,
ефрейтор шагает БРАВЫЙ…
«Проклятая песня! Откуда же она взялась?» – думал Гарбен. Расползлась по армии, как расползаются кривотолки. Первыми ее разучили солдаты, расквартированные в этой деревне, но где услышали? Черт его знает. Гарбен усмехнулся. В отпуске на бульваре Унтер-ден-Линден надо бы напеть приятелям эту потешную, абсурдную, прилипчивую песенку. ПРАВОЙ!
ПРАВОЙ!
Ефрейтор шагает БРАВЫЙ!
БРОсил СЕМНАДЦАТЬ детей голоДАТЬ…
Вскоре Гарбену доложили, что никто ничего не нашел. Из-за древнего мушкета не стоило беспокоиться, хотя по инструкции о нем следовало сообщить начальству, а затем допросить владельца этой рухляди. Гарбен откомандировал своих людей в штаб, а сам направился на квартиру к Эггерту. Тот, однако, был еще занят, хотя обычно работал быстрее многих.
– Погодите, мне нельзя отвлекаться, – сердито взглянул он на Гарбена и вернулся к писанине.
Пол был усыпан скомканными листами бумаги.
Гарбен отыскал нечитаный номер «Югенда» и устроился в углу. Статья о работе с молодежью… Любопытно. Гарбен перевернул страницу, понял, что потерял нить повествования, и вернулся к самому началу. Прочел первый абзац, буркнул «Что-что?» и снова взглянул на заголовок. Все слова были на месте, и мозг, разумеется, воспринимал их значение. Гарбен сосредоточился. Нельзя, чтобы чтению мешала эта чертова походная песня, в которой дети кричат
«ОтРАВА!»
ПРАВОЙ!
ПРАВОЙ!..
Статью он так и не дочитал.
Гестаповец Виттер потягивал коньяк и посматривал на герра доктора Шнайдера. Они сидели в кафе на залитой солнцем Кёнигштрассе.
– Русские… – начал Шнайдер.
– Погодите про русских, – перебил его Виттер. – Мне не дает покоя это польское дело. В деревне прятали пулеметы. Ее не раз обыскивали, но без толку. Ничего не понимаю. В последнее время чужих там не было, и поляки, по всей очевидности, запаслись оружием несколько недель назад.
– То есть прятали оружие без малого месяц!
– Но как? Мы тщательно обыскали каждый дом, герр доктор. Надо бы снова допросить этого Эггерта. И Гарбена. У обоих достойный послужной список, но… – Виттер нервно дернул себя за ус. – Нет. Доверять нельзя никому. Вы умный человек, герр доктор. Что скажете?
– Скажу, что деревню обыскали спустя рукава.
– Никак нет. Эггерт и Гарбен настаивают, что досмотр проводился по всем правилам, и солдаты подтверждают их слова. Глупо предполагать, что они не заметили пулеметов. Это же массивные штуковины, а не компактные автоматы, которые можно спрятать под полом. А когда к деревне двинулись войска, поляки убили сорок семь немецких солдат. Засели на крышах и расстреляли колонну.
Умолкнув, Виттер принялся выстукивать рваный ритм по столешнице: тук, тук, тук-тук-тук…
– Что-что? – спросил он вдруг. – Не расслышал.
– Я ничего не говорил. Но с этим делом надо разобраться. Полагаю, вам прекрасно известен порядок допроса, и теперь дело лишь за логическими умозаключениями – так же, как и в моей работе.
– Кстати, как продвигается ваш проект? – отклонился от темы Виттер.
– Почти закончен.
– Слышу эти слова не впервые. Вы повторяете их уже несколько недель. Какие-то трудности? Может, вам помочь?
– Ну уж нет! – вскипел Шнайдер. – Обойдусь без горе-ассистентов. Это прецизионная работа, Виттер, она требует молниеносной реакции. Для того меня и учили термодинамике, чтобы я знал, когда нажать кнопку, а когда подправить вводные параметры. Тепловое излучение разлагающихся тел… – Тут Шнайдер смущенно умолк. – Наверное, мне и впрямь надо отдохнуть. Заработался. Глаз уже не тот, что раньше. Пробую сосредоточиться и вдруг понимаю, что запорол важнейший эксперимент. Вчера надо было добавить ровно шесть капель… некой жидкости к готовому раствору, но я, сам того не заметив, впрыснул в пробирку целиком содержимое шприца – и все, раствор испорчен!
– Вас что-то беспокоит? – нахмурился Виттер. – Бередит вам душу? Такого допускать нельзя. Если ваш племянник…
– Нет-нет, за Франца я не волнуюсь. Он, наверное, развлекается в Париже. А я… Проклятье! – Шнайдер грохнул кулаком по столу. – Черт бы побрал эту идиотскую песню! – (Виттер выжидающе поднял бровь.) – Я всегда гордился своим умом, как гордятся идеально отлаженным механизмом, и все понял бы, подведи он меня по рациональной причине, из-за тревоги или даже безумия, но теперь не могу отделаться от нелепого и бессмысленного стишка, и в итоге испортил сегодня бесценный прибор, – признался Шнайдер и насупился. – Еще один эксперимент псу под хвост. Когда до меня дошло, что случилось, я смахнул оборудование со стола. Но в отпуск мне нельзя: надо как можно быстрее закончить проект.
– Не спешите, – сказал Виттер. – Важна не скорость, а результат. Предлагаю отдохнуть. В Баварских Альпах очень красиво. Сходите на охоту, посидите с удочкой, расслабьтесь и забудьте о работе. Я поехал бы с вами, но… – Он пожал плечами.
По Кёнигштрассе прошагали штурмовики, выкрикивая фразы, от которых Шнайдер нервно вздрогнул, а Виттер вновь принялся выстукивать ритм по столешнице.
– Пожалуй, возьму отпуск, – согласился Шнайдер.
– Отлично. Я все устрою. Теперь же пора вернуться к расследованию польского инцидента, а затем побеседовать с пилотами люфтваффе…
Четырьмя часами позже герр доктор Шнайдер сидел в купе. Поезд мчал его прочь от Берлина. За окном мелькали очаровательные зеленые пейзажи, но Шнайдер, как ни странно, пребывал в расстроенных чувствах.
Он обмяк на диване, стараясь ни о чем не думать. Вот именно. Пусть острый ум отдохнет, пусть прецизионный инструмент полежит без дела. Вслушайся в убаюкивающий перестук колес, туки-тук, туки-тук, ТУК!
ТУК!
ПРАВОЙ!
Ефрейтор шагает БРАВЫЙ!
Шнайдер с чувством выругался, вскочил и дернул стоп-кран. Он вернется в Берлин, но не поездом, отныне никаких транспортных средств с колесами, готт, никаких!
Герр доктор отправился в Берлин пешком. Поначалу шагал энергично, но потом побледнел и замедлил ход. Назойливая песенка не унималась. Шнайдер ускорился, пытаясь обогнать ее ритм. Это получалось, но недолго. Шестеренки в голове начали проскальзывать, и Шнайдер обнаружил, что всякий раз, сворачивая наПРАВО…
Он перешел на бег. Герр доктор Шнайдер, обладатель выдающегося ума, с остекленевшими глазами и развевавшейся по ветру бородой, бежал в сторону Берлина, но не мог обогнать внутренний голос, а тот долдонил все быстрее:
ПРАВОЙ!
ПРАВОЙ!
Ефрейтор шагает БРАВЫЙ!
БРОсил СЕМНАДЦАТЬ детей голоДАТЬ…
– Почему вы не выполнили боевую задачу? – спросил Виттер.
Пилот люфтваффе не мог ответить на этот вопрос. Как обычно, все было спланировано заранее, с допуском на любые непредвиденные обстоятельства, и вылет попросту не мог провалиться. Из-за нерасторопности Королевских ВВС самолеты люфтваффе без помех отбомбились бы и вскоре вернулись во Францию через Ла-Манш.
– Вы получили дозу перед взлетом?
– Да, герр Виттер.
– Ваш бортстрелок Куртман был убит?
– Да, герр Виттер.
– Вам есть что сказать в его оправдание?
Пауза.
– Нет, герр Виттер.
– Была ли у него возможность сбить атаковавший вас «харрикейн»?
– Я… Да, герр Виттер.
– Почему он этого не сделал?
– Он… он напевал песню, герр Виттер.
– Песню напевал? – откинулся в кресле гестаповец. – И так увлекся, что забыл нажать на гашетку?
– Да, герр Виттер.
– В таком случае, во имя всего… всего… почему вы не уклонились от «харрикейна»?
– Я напевал ту же песню, герр Виттер.
В ожидании налета Королевских ВВС зенитчик насвистывал сквозь зубы. Хорошо, что сегодня луна. Он поерзал на мягком сиденье и вгляделся в оптический визир орудия. Все готово. Сегодня ночью несколько англичан приземлятся раз и навсегда.
Дело было на одном из постов ПВО в оккупированной Франции, и зенитчик не был особо важной персоной, разве что умел метко стрелять. Он поднял глаза на освещенное луной облачко и вспомнил о принципе негатива: на фоне этого облачка британские самолеты будут казаться черными, покуда их не найдут лучи прожекторов, а затем…
Ну да.
ПРАВОЙ!
ПРАВОЙ!
Ефрейтор шагает БРАВЫЙ!
Эту песенку хором распевали вчера в столовой. Ну и прилипчивая, зараза. Когда зенитчик вернется в Берлин – если вернется, – надо бы не забыть слова. Как там?
БРОсил СЕМНАДЦАТЬ детей голоДАТЬ…
Сознание машинально отбивало знакомый ритм. Зенитчик о чем-то задумался. Нет, его мысли не были связаны с текстом песни. Неужто задремал? Вздрогнув, он понял, что сна ни в одном глазу: стало быть, все под контролем. Песенка не навевала сон; напротив, помогала не уснуть – четкий ритм, от которого кровь веселее струится по жилам.
ПРАВОЙ,
ПРАВОЙ,
Ефрейтор шагает БРАВЫЙ!
Так, смотреть в оба. Когда появятся английские бомбардировщики, зенитчик сделает что должен. Ага, вот и они. Издали донесся еле слышный гул моторов, монотонная пульсация в ритме уже приевшейся песенки, бомбы для Германии оставят всю страну голоДАТЬ,
Семги на ужин нажарила МАТЬ,
А дети кричат: «ОтРАВА!»
ПРАВОЙ!
ПРАВОЙ!
Ефрейтор шагает БРАВЫЙ!
Летят самолеты, рука на гашетке, глаз у прицела…
ПРАВОЙ!
ПРАВОЙ!
Ефрейтор шагает БРАВЫЙ!
Бомбардировщик, привет от британцев, давай-ка без спешки, подпустим поближе…
ПРАВОЙ!
ПРАВОЙ!
Ефрейтор шагает БРАВЫЙ!
Громче моторы, ярче прожектор, черные птицы, семги на ужин… нажарила мать… Где они?
Куда они делись? Пропали. Зенитчик совсем забыл, что должен сбивать вражеские самолеты.
Ушли на цель. Ни одного не осталось. Ничего не осталось, кроме
Семги на ужин нажарила МАТЬ,
А дети кричат: «ОтРАВА!»
ПРАВОЙ!
ПРАВОЙ!
Министр пропаганды смотрел на рапорт так, словно это был не рапорт, а кусачий Иосиф Сталин.
– Нет, – твердо сказал он. – Нет, Виттер. Если это ложь, пусть остается ложью. А если правда, мы не рискнем ее признать.
– Но почему? – возразил Виттер. – Я давно уже занимаюсь этой проблемой и не вижу других логичных ответов. Все дело в песне. Она как чума для немецкого народа, и эпидемию пора остановить.
– Все дело в песне? В безобидной песенке?
– Вы же читали рапорт, – постучал по бумагам Виттер. – Солдаты входят в гипнотический транс. Вместо того чтобы держать строй, пускаются в шаманские пляски и при этом горланят безобидную, как вы сказали, песенку.
– Так запретите ее петь, – неуверенно предложил министр.
– Да, мы можем объявить, что отныне песня ферботен[12], но тогда ее станут напевать не вслух, а про себя. Так устроен человек: он не может не думать на запретные темы. Это один из основных инстинктов.
– Вот почему нельзя признавать, что от этой… песни исходит угроза, Виттер. Нельзя придавать ей важности в глазах немцев. Если песню будут считать всего лишь абсурдным набором слов, она обречена на забвение. Рано или поздно, – добавил министр.
– Но фюрер…
– Фюреру ни слова. Пусть остается в неведении. Поймите, Виттер, наш фюрер – довольно нервный человек. Надеюсь, он никогда не услышит этой песни. А если услышит, не поймет ее потенциальной опасности.
– Потенциальной?
– Из-за этих строк, – со значением поднял палец министр пропаганды, – люди лишают себя жизни. Например, тот ученый, Шнайдер. Кстати говоря, тоже неврастеник, причем с маниакально-депрессивным психозом. Много думал о том, почему семга… почему эти фразы застревают в мозгу. Довел себя до депрессивной стадии психоза и отравился. И не он один. Виттер, только между нами: мы имеем дело с чрезвычайно опасным текстом. Знаете почему?
– Потому, что он – воплощение абсурда?
– Вот именно. Быть может, вы помните стихотворение «Жизнь не грезы. Жизнь есть подвиг!»[13], – и немцы верят, что это так. Мы, арийцы, – представители высшей расы. Мы покоряем другие народы благодаря логичности наших действий, но если сверхчеловек вдруг поймет, что потерял контроль над своим разумом…
– Даже не верится, что эта песня настолько коварна, – вздохнул Виттер.
– Оружием ее не победить. Признав ее опасность, мы удвоим – а то и утроим! – риск для нации. Многим стало трудно сосредоточиться. Некоторые перестают контролировать свое тело и совершают непроизвольные ритмичные движения. А теперь представьте, что будет, если запретить людям думать об этой песне.
– Может, подключить психологию? Объяснить, насколько нелеп этот текст?
– Всем и без того ясно, что «Семга» – малосодержательный набор слов. Нельзя признавать, что он нуждается в пояснениях. Более того, до меня дошли слухи, что в этих строках находят предательский смысл – и это, конечно же, верх нонсенса.
– Что за смысл?
– Намек на угрозу голода. Пропаганда многодетности. Даже отказ от идеалов нацизма. Более того, существует нелепое мнение, что под ефрейтором подразумевается… гм… – Министр многозначительно взглянул на портрет на стене.
Виттер не поверил своим ушам. После паузы он рассмеялся:
– Кто бы мог подумать! Ну и глупости. Но я никак не пойму, почему ефрейтор бросил детей голодать, если у них семга на ужин. Может, у них аллергия на рыбу?
– Это вряд ли. Семга может быть отравлена, – допустим, этот ефрейтор попросту сбежал от семьи и ненавидит детей настолько, что… Капитан Виттер!
Повисла пауза. Через некоторое время Виттер вскочил, отсалютовал министру и направился к двери, стараясь не шагать в такт с ритмом песенки. Министр снова взглянул на портрет на стене, хлопнул ладонью по пухлому рапорту и отодвинул его в сторону, после чего взял машинописный лист с грифом «ВАЖНО». И правда важно: через полчаса фюрер выступит по радио с речью, которую ждет вся планета, и развеет некоторые сомнения насчет ситуации на Восточном фронте. Хорошая речь, отменная пропаганда, и транслировать ее будут дважды – сперва для Германии, а затем для остального мира.
Министр встал и принялся расхаживать по роскошному ковру. Губы изогнулись в презрительной ухмылке. Чтобы покорить врага, надо сперва растоптать его, встать перед ним и разорвать его в клочья. Будь у остальных немцев такой менталитет, такая уверенность в своих силах, эта бредовая песня лишилась бы своего сверхъестественного могущества.
– Ну что, – сказал министр, – как там было? «Правой! Правой! Ефрейтор шагает бравый…» Ага! Надо мной ты не властна! Тебе нет места в моем сознании, я повторяю тебя, но лишь по собственной воле, когда сам того хочу, чтобы доказать, что эти стишата не имеют никакой силы – по крайней мере, надо мной. Понятно? «Правой! Правой! Ефрейтор шагает бравый!..»
Чеканя шаг, министр пропаганды декламировал набившие оскомину фразы. И не впервые. Он часто повторял эти строки вслух – исключительно ради аутотренинга, чтобы доказать себе, что он сильнее дурацкой песенки.
Адольф Гитлер размышлял о России и семге. Конечно, у него хватало и других забот. Непросто быть лидером нации. Как только появится достойный преемник, фюрер отойдет от дел. Игла воображаемого патефона скользнула по запиленной пластинке, и Гитлер задумался о предстоящей речи. Да, неплохая. В ней многое объясняется: почему в России все пошло наперекосяк, почему не удалось оккупировать Англию, почему британцы бомбят континент, хотя это, казалось бы, невозможно. На самом деле никакие это не проблемы… но люди могут усомниться в правильности выбранного пути и потерять веру в своего фюрера. В сегодняшней речи, однако, имеются ответы на все спорные вопросы, включая провал «миссии Гесса». Геббельс несколько дней трудился над психологическим аспектом выступления. Всего-то и надо, чтобы оно прошло без сучка без задоринки. Гитлер спрыснул горло умягчающим спреем, хотя в том не было необходимости: сегодня фюрер на пике формы.