bannerbannerbanner
полная версияСвирепая нежность, или Двенадцать писем сокровенного человека

Галим Наженович Шаграев
Свирепая нежность, или Двенадцать писем сокровенного человека

Жизнь – это выстрел в упор.

И культуру – самопознание жизни —

нельзя отложить на потом.

Хосе Ортега – и – Гассет

Письмо первое

СУМЕРКИ

…Я остановился и оглянулся.

Не впервые, конечно: и то и другое делал не раз, порою – по два-три раза на дню.

Почему?

Потому.

Изменилось время.

Изменилось так быстро, что все до этого знакомое стало вдруг неузнаваемым и, как в «Божественной комедии» Данте, превратилось в сумеречно-дремучий лес, в непролазных дебрях которого терялись определенность настоящего и пусть контурная, но все же очерченность, будущего.

…Банальная борьба за власть в конце 80-х – начале 90-х годов ХХ века подняла температуру всех слоев обществ городов-миллионников, и особенно – Москвы.

Флюиды той борьбы, исходя из двух-трех противоборствующих кабинетов державного города, сгрудили на главных улицах и площадях столицы амёбообразно-студенистое колыхание многолюдно-черной толпы.

Лица, заинтересованные в собственном олицетворении самых могущественных институтов государства, двинули ту скользкую студенистую многолюдность на сокрушение действующих институтов власти того времени.

Именно скользкая студенистость многолюдно-черной толпы пробудила во мне первородный, однажды испытанный, но хорошо забытый, – почти животный, – страх.

На гребне толпы витийствовали глашатаи новых горизонтов.

Но, придя к власти и заняв ключевые посты в институтах уже нового государства, почти все глашатаи новых горизонтов занялись политической и экономической реформациями: собственность, которая еще вчера была достоянием всех граждан самого большого в мире государства, переходила в руки немногих, персоналии которых определяли те, кто стал олицетворять наиболее влиятельные институты нового государства.

Перевод громадной – общественной – собственности в пользу немногих лишил многих своей – личной – причастности к целям, задачам и делам всего государства; это сводило на нет уверенность в будущем, а исход уверенности в будущем сбивал центровку души и, как следствие, – нарушал ощущение внутреннего равновесия.

…Потеря определенности настоящего.

Утрата очертаний будущего.

Отлучение от лично выраженной причастности к государству как к своей – главной – собственности.

Исход уверенности.

Сбой центровки души.

Нарушение ощущения внутреннего равновесия…

Этот далеко не полный, но очень четкий чувственно-оценочный ряд личного восприятия материальных и абстрактных объектов реальности не раз заставлял меня остановиться и оглянуться; вот и сейчас, – на исходе чуткой полудремы предутреннего сна, – сознание возвращало мне истоки подлинной причины превращения реальности в вязкие, непролазные дебри сумеречно-дремучего леса, и я снова оглянулся, и понял – звонит телефон; потянулся к трубке и не успел – коротко пикали сигналы отбоя.

Сколько времени-то? – начало седьмого…

Да, конечно, можно еще минуты три-четыре полежать в теплой, уютной постели, причесать мысли, но пора вставать: скоро проснутся жена и дети, и все вернется к заведенному порядку – детки пойдут в школу, я и жена – на работу.

Пройдя на кухню, поставил чайник, и тут же глуховато-тяжелый звук прикосновения чайника и газовой плиты прервал резкий – предсмертный – визг кошки.

Выглянул в окно.

Два одичавших, грязных эрдельтерьера рвали котенка.

Собака, что покрупнее, аккуратно и одновременно брезгливо перебирая челюстями, отгрызла котенку голову, отошла на несколько шагов в сторону, легла на землю и, зажав передними лапами голову маленькой кошки с зажмуренными глазами, также, как незадолго до этого, – брезгливо перебирая челюстями, – аккуратно вгрызалась в основание черепа, добираясь до мозгов.

– Ужас! – тихо произнесла жена.

Я и не заметил как она встала; понял это, когда ее руки обняли сзади за плечи.

– Два дня назад эти же собаки разорвали здесь кошку, – растерянно произнесла Ольга: – У нас что, бобики, тузики, рексы и черри перешли с «Педигри» на кошек?

…А я в это время видел станцию.

Видел грузовые и пассажирские поезда.

Первых было больше.

И везли они на платформах и полуплатформах штабеля круглого и пиленого леса; технику – легковые и грузовые автомобили, трактора, комбайны; стройматериалы – кирпич, цемент, щебень, песок; уголь и удобрения; на специальных платформах для крупногабаритных грузов – упакованные и неупакованные, поражающие громадностью агрегаты; в цистернах – нефть, бензин, керосин, мазут, разные кислоты; в вагонах-холодильниках – мясо, рыбу и другие скоропортящиеся грузы; в пульмановских – зерно, муку, овощи, фрукты…

Станция.

В шестидесятые годы прошлого века – четыре колеи железнодорожных путей.

В семидесятые, с освоением поблизости газоконденсатного месторождения, – пять.

Станция.

Место, где почти всегда что-нибудь грузили или разгружали.

…Соседние четыре колхоза и совхоз отправляли отсюда на мясокомбинаты овец, свиней, коров, лошадей и даже верблюдов; на фабрики – шерсть, кожи; на переработку и в торговлю – овощи, фрукты, рис и, конечно, – в череду неровно-ломких черных и светло-зеленых полос, чуточку продолговатые, с ярко-желтыми отметинами пролежин, увесистые, знаменитые астраханские арбузы, сотни тонн которых я перенянчил и своими руками, работая во время школьных каникул на заготовительном пункте, а разгружали здесь технику, горючее, удобрения, стройматериалы, муку, соль…

Станция.

Место перемещения великого множества грузов.

Грузы…

Точнее – составы грузов; впервые увидев их еще маленьким мальчиком, я удивился великому множеству вещей, еще больше – невидимой и непонятной стороне того множества – все, что двигалось, приходило неизвестно откуда и уходило неизвестно куда, и долгое время казалось мне одним, но многоликим существом, которое само по себе преодолевало большие расстояния; по мере взросления, я, конечно, понял, – за движением грузов скрывались молчаливые воля и труд многих и многих неизвестных и чаще всего очень далеких от меня людей, благодаря замыслам которых изделия и продукты в определенные сроки доставлялись туда, где они были востребованы, но, даже выявив свою скрытую суть и приняв очертания конкретных предметов человеческого труда, непрестанный грузовой поток не терял властительной составной незримости и оставлял за собой следы; выражением следа грузов был характерный набор звуков и запахов.

Звуки…

Разной тональности – то тягуче-протяжные, то спокойно-уверенные, то резко-короткие тепловозные гудки проходящих, делающих остановку или трогающихся с места составов; жестко-резкий металлический скрежет одновременно сдавленных или отпущенных тормозными колодками колесных пар множества вагонов; последовательная череда сначала сильных, затем – приглушено-тающих к концу составов ударов сцепленных между собой вагонов; короткие или длинные свистки составителей; блеяние овец, хрюкание свиней, мычание коров, ржание лошадей, особенный, не похожий ни на что – глуховато-внутренний, долгий – одновременный и рев и стон – верблюдов; людское разноголосье запасных путей, на которых обязательно что-нибудь грузили или разгружали; все это многообразие звуков тесно сплеталось с набором очень стойких и сложных запахов.

Запахи…

Станция была пропитана, напичкана ими, и, независимо от времени года, над всеми ее путями витали то смолистые, отдающие свежестью чистоты веяния далеких лиственных и хвойных лесов, которые я видел только на фотографиях и картинках из газет, журналов и книг, то кисловато-горькие распространения нефтепродуктов, и – вначале бьющие в нёбо, а затем медленно оседающие на зубах и языке и переходящие в кисло-металлический привкус ощущения большой массы металлов, то холодновато-тяжелые истоки мороженого мяса и рыбы, то летуче-легкие, сладкие ароматы овощей и фруктов…

Станция.

Место, где я увидел и ощутил пульс экономики огромной, могучей страны.

Экономика выражалась кратко, четко, емко.

Обозначала одним словом целевое назначение вагонов и цистерн.

Двумя, а нередко тремя числами показывала их грузоподъемность.

Писала мелом чьей-то вечно торопливой рукой на дверях вагонов или бортах платформ и полуплатформ названия станций отправлений и назначений и Архангельск или Махачкала, Воскресенск или Тольятти, Хабаровск или Минск, Тюмень или Волгоград, Казань или Челябинск, Тамбов или Ростов-на-Дону, Свердловск или Гурьев, Алма-Ата или Ташкент становились для меня такими же близкими, как родная Астрахань, что была в ста километрах южнее.

Экономическую географию я узнал раньше, чем таковой предмет в школе.

…Насыщенно-оранжевыми весенними и летними или густо-синими осенними вечерами я со сверстниками часто ходил на, как мы называли его между собой, – Бродвей, – залитый светом фонарей перрон станции.

Перрон – место обязательных встреч, прогулок, свиданий.

А поезда шли и шли.

С севера на юг.

С юга на север.

В те вечера на станцию приходило большинство пассажирских поездов.

Приходило с постоянством судьбы в одно и то же время.

Они везли людей в далекие города, а, может быть, и страны.

С севера на юг.

С юга на север.

За полуосвещенными окнами вагонов люди читали газеты, журналы, книги.

По отдельности или группами ели, а могли просто лежать или спать.

Мне же больше нравились те, кто сидел у окна и думал.

…Щемящее чувство дороги и движения представлялись тогда уходом от привычного и достижением явно существующего за горизонтом чего-то незнакомо-привлекательного, необъяснимо-притягательного, и я представлял, как меняются на глазах людей картины необъятных пространств, и не раз мысленно пересекал с пассажирами тех поездов просторы великой страны – страны, которая незримо делала великим и меня и мою маленькую, степную, железнодорожную станцию с удивительно-ласковым названием Сероглазово.

 

Станция…

Место, где я понял самую знаковую картину своего жизненного пространства.

…Где-то в середине ноября составы с севера привозили на крышах вагонов снег.

И зима заявляла о себе задолго до своего прихода в нашу, – астраханскую, – степь.

Снег на крышах вагонов – первая в моей жизни бегущая строка информации.

Ее я увидел и прочитал здесь – на станции.

До того, как сам стал принимать и передавать тексты по телетайпам, телексам и факсам.

И – задолго до гипертекста Интернета.

…Бегущая над землей строка белого снега.

Тонкая, прерывисто-светлая линия над вагонами на фоне серой, предзимней степи.

Линия та приходила из таких далей, которые не укладывались в голове.

Станция.

Место, где я впервые прочитал, но не понял умного молчания красоты.

…Я видел все это как бы с противоположной стороны настоящего.

Что делать?..

Мысль – причина любых действий.

Кирпич, как известно, падает на голову не сам по себе.

Потеря очевидной до этого определенности настоящего и пусть контурной, но все же очерченности, будущего и заставила обратиться мыслями к станции и – не только к ней.

Зачем?..

Затем.

Еще не скоро спадут оковы вязкой, тягучей, плотной и постоянной усталости.

Как будто вечность не пел или не слышал хороших, мелодичных песен.

Не хмелел с друзьями за хорошо накрытым столом.

И спал, будто не дома в теплой постели, а на холодной земле без крова над головой.

Так ли?..

Конечно, не так.

Я, может, несколько преувеличил значение событий исхода ХХ и начала ХХI веков.

Но не преувеличил и того, что жизнь моя изрядно обесцветилась.

Почему?

Потому.

Для хороших песен не было поводов.

Хмелел?

Так не находил в том особой радости!

Спал?

Так ведь и не высыпался!

…Уж не Геракл ли повинен в том?

Приятно, конечно, почувствовать в своих жилах кровь пусть мифического, но героя.

Однако, как бы ни хотелось того, простая арифметика говорит о другом.

К примеру, любое «я» – результат гениального замысла одной семейной пары, то есть двух человек – отца и матери, отец и мать – воплощение замысла уже двух семейных пар, то есть четырех человек – двух дедов и двух бабушек, порожденных в свою очередь замыслом восьми предшественников – четырех прадедов и четырех прабабушек, за которыми незримо встают шестнадцать предпредшественников мужского и женского пола.

Дальше – больше…

Что бы ни говорили, плодовит человек, плодовит!

Через сто поколений в нашей родословной столько предков, что их число на несколько порядков превысит состав ныне живущего населения планеты Земля.

И нет в нашем генеалогическом древе места вымыслу об очень древнем герое.

Впрочем, я отвлекся.

Геракл, как утверждают мифы о его скитаниях по и за края ойкумены, дважды побывал средь наших просторов, и, если есть в том доля истины, при первом посещении, вступив в любовную связь с женщиной-полузмеей, стал родоначальником скифов, то есть многих, кто растворен в народах Евразии – жителей огромного субконтинента воды, леса, степи и гор.

Не потому ли Александр Блок писал:

«Да, скифы – мы! Да, азиаты – мы!

С раскосыми и жадными очами…»

Мы – скифы?

А, может, кипчаки или хазары?

Все может быть…

Однако спорить с блестящим представителем русского символизма не буду.

Почему?

Потому.

Похоже, время занимается одним и тем же: постоянным переливанием крови.

От человека – человеку.

От общества – обществу.

От цивилизации – цивилизации.

От века – веку.

От эпохи – эпохе.

От эры – эре…

«Секундочку, притормози! – остановил я себя. – Геракл зачал скифов, то есть нас, как бы между делом: для него важнее были подвиги, учет которых вели боги Олимпа».

Действительно, что мы, дети героя, для богов?

Так, результат недолгой, но пламенной страсти.

Однако какая же гремучая смесь получилась!

Сила и мужество сочетались с коварством мудрости, и доблестные предки оставили нам одну шестую часть всей земной суши.

Не то что люди, боги могут позавидовать такому наследству!

Так или иначе любовная утеха Геракла как-то греет душу.

А другой его подвиг – нет.

Зря прошел он через Рифейские, ныне – Уральские горы – в Гиперборей.

Зря потревожил где-то на дальнем северо-западе титана Атланта.

Почему не по душе второй подвиг Геракла?

Да потому, что обманул и обидел герой наказанного до него богами титана, а обманывать и обижать, это знают даже дети, – нехорошо.

…Подменяя на время Атланта, пока тот ходил за яблоками своих внучек Гесперид, Геракл, взвалив на себя свод небес, понял: не по силам ему удел чужой судьбы, просек, что раздавит его тяжесть небесная, и, в самый последний момент, так виртуозно перехитрил титана, и так вернул ему его судьбу, что Атлант ее сам взял и, оставшись с носом, видимо, не смог пережить обиду и, чтобы хоть как-то облегчить свою участь, в сердцах бросает на нас свод небес; титан хоть и фантастически силен, но, наверное, устает от тяжести, и думает: «Потомки Геракла – люди нехилые, выдюжат. Остановили же железные фаланги своего сородича Александра Македонского на Яксарте – Сыр-Дарье, Вечный город Рим взяли и уронили?.. Выдюжат, стерпят, а не стерпят – увернутся, живут-то привольнее всех – земли немеряно».

Что же получается?..

Давным-давно надули друг друга одни, а отвечают за то другие.

Нет, определенно, у времени рыльце в пушку!

Чуть ли не изначально ведет оно с нами двойную игру.

С одной стороны, сохраняет для длительного пользования самые проникновенные тексты эпох и народов, а с другой – консервирует в них обманы и обиды; вот люди и возводят их в степень святости, и режут друг друга то за кусок земли с ее недрами, то за оскорбленные чувства, как говорится, плюнешь в морду – драться лезут.

«Сказка ложь, да в ней намек!

Добрым молодцам урок…» – утверждал Александр Сергеевич Пушкин, когда золотой телец, виноват, петушок клюнул в темя придуманного им царя, который не шибко донимал себя думами об управляемой стране и по лености душевной царствовал ею, лежа на боку.

Случается, вымысел вдруг берет и начинает стопроцентно соответствовать реальности, и нисколько не считается с тем, что ни я, ни моя станция, ни моя страна – не миф, а факт кардинально меняющейся жизни; вот и захотелось, когда власть на исходе 90-х годов прошлого века пребывала в летаргическом сне, остановиться и, чтобы поспешать не торопясь, перевести дух.

Накануне, – уже в который раз, – я перечитал перед сном мифы о подвигах Геракла, и зеленый глаз железнодорожного семафора указал поворот на светло-синюю протоку в дельте Волги, и я вошел в согретую солнцем, прозрачную, теплую воду раннего детства.

Письмо второе

ПРОТОКА

…Там солнце купалось лучисто и жарко.

Вода протоки – почти без движения – прозрачнее и легче, чем на реке.

Золотисто-желтый песок ее берега глубоко прогрет солнцем.

Девочка, с которой знаком уже три недели, тихо трогает меня за руку и, прижав палец к губам, незаметно, чтобы никто не увидел, кивает в сторону протоки; лениво, как бы нехотя, отряхивая налипший на мокрое тело песок, я встаю, а ноги не гнутся, и сладко ноет сердце, – мне нравится быть с ней, и мы, случается, частенько уходим от почему-то ставшей слишком шумной для нас компании сверстников.

До девочки я ходил на протоку один.

Сколько в ширину та, моя, протока?

Шагов двадцать – двадцать пять, не больше.

Но лучистое отражение солнца здесь так близко, что, кажется, можно достать его рукой, но, как я ни пытался, как ни хотел поймать тесно сдвинутыми ладошками блестящий сгусток отражения энергии, комок блескучего света упрямо отодвигался, уплывал, и, незаметно для себя, я оказывался у другого берега.

…Я ни разу не достал то блескучее, подвижное отражение солнца.

Потому лучше сесть на песке у самой кромки воды и, плотно обняв руками колени, зажмурить глаза и, слегка откинув назад голову, впитывать лицом и солнце и его искристый отблеск от воды.

Двойной поток света пронзает веки.

Заливает красновато-желтым кипением голову.

И – будто вошел в кипящее нутро самого солнца.

Тогда-то и нужно быстро открыть глаза.

И – все начинает кружиться.

Вода кажется небом.

Небо – водой.

А между ними – кувыркается и смеется солнце.

…Тогда я еще не знал: закон сохранения и превращения энергии связывает воедино все явления природы, а сохраненная и преобразованная энергия обладает свойством проявлять себя даже из глубины иных времен.

Видимо, я не случайно ходил на свою протоку один.

Пусть еще бессознательно, но я, наверное, уже начинал понимать: таинство – действо сокровенное и постигается в одиночку и, вкусив его ранние начала, догадывался: наступит время, и мне придется непременно подарить кому-то часть своего, освоенного и усвоенного мира, и тот, кого еще предстояло узнать, обязательно оценит значение того подарка и не испортит насмешкой или небрежным непониманием свое соприкосновение с таинством дара.

…Девочка зовет на протоку.

И мне приятно: на берег протоки привел ее именно я, именно я показал ей, что нужно делать, чтобы от солнца в воде кружилась голова.

Мы шли на протоку, и у меня прыгало сердце.

Я скрывал, что хочу взять ее за руку, а тут ее ладонь оказалась в моей.

И, как это бывало не раз, голову залил жар.

Жар тот стал постоянным спутником наших встреч.

Стоило увидеть девочку, как я тут же смущался, начинал краснеть, а остроглазые друзья, заметив это, смеялись, и, что неприятно, ехидничали, отпуская колкости; ни я, ни мои сверстники не знали – то было предвестие мучительно-сладостного сочетания двух вечных и прекрасных начал этой жизни – мужского и женского.

Я густо покраснел и вырвал сразу вспотевшую ладонь из ладони девочки.

Она тоже засмущалась и покраснела.

И мне уже хотелось, чтобы с нами шли мальчишки и девчонки, оставшиеся на реке, а моя спутница только мелькала бы среди них.

Мы пришли на протоку.

Девочка сказала, что будет купаться, и стала раздеваться.

Она, я хорошо помню, не снимала одежды на реке и не купалась.

Не делала этого и здесь, на протоке, и так хотелось одного: чтобы она только присела рядом и, подставив солнцу и его отблеску от воды тонкое лицо, обняла колени руками и, как я ее учил, слегка откинув назад голову, зажмурилась.

И – знакомо закружилась бы голова.

Вода показалась бы небом.

Небо – водой.

А между ними – кувыркалось и смеялось солнце.

И я снова увидел бы на губах девочки влажный отблеск солнца.

Протока и девочка дарили мне новые ощущения.

И так хотелось, чтобы они повторялись и повторялись.

Но девочка, сбросив платье, и, осторожно вытягивая, перед тем как ступить на горячий песок, носочки, пошла к воде.

Увидев ее округло набухшие соски, я смутился и отвел в сторону глаза.

И узнал горечь от разрушения тайны человека.

На другой день мы снова были на протоке.

Осторожно вытягивая, перед тем как ступить на горячей песок, носочки, девочка снова входила в тихую воду и оставляла за собой маленькие, плавные полукруги маленьких, плавных волн, а я сидел на берегу и не мог прийти в себя.

Она сказала, что скоро уедет и ей грустно от того.

До ее отъезда я плохо спал.

И – познакомился с тоской.

Через неделю соседи провожали мою знакомую к поезду.

Я видел девочку в последний раз.

Все, что сделал, – коротко махнул ей со ступенек крыльца.

Она махнула в ответ и улыбнулась.

И я запомнил ее прощальную улыбку.

И впервые испытал ощущение утраты.

И – познакомился с разлукой.

Но я помнил ее и время от времени приходил на протоку.

Однако прозрачная и легкая ее вода перестала улыбаться солнцу.

Рейтинг@Mail.ru