
Полная версия:
Евтушенко Дважды Ники
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
— Философия кузнеца, — сказала Ярина без насмешки. — Тело нужно проверять собственным весом, не чужими словами.
— Именно.
Она долго молчала, вороша прутиком угли, — и когда заговорила снова, голос её звучал иначе, тише, без привычной остроты.
— Знаешь, чего я боюсь больше всего в этом походе? — спросила она, не дожидаясь ответа. — Не того, что мы его не найдём. Того, что найдём — и окажется, что искать больше нечего. Что банда, которая его отбила, уже прирезала его сама, из простой жадности или недоверия к чужаку, и мы уже вторую седмицу гоняемся за призраком.
— Тогда мы хотя бы будем знать, — сказал Ратибор ровно.
— А если знание хуже неведения?
— Знание никогда не хуже, — сказал он с той твёрдостью, что не оставляла места для дальнейшего спора. — Хуже — не знать. Придумывать себе то одно, то другое, пока не начнёшь принимать придуманное за правду, — вот что хуже. Я предпочитаю худшую правду любой утешительной лжи. Всегда предпочитал.
— Даже когда правда — это то, что лучший твой ученик за все эти годы сгнил в придорожной канаве без погребения?
Ратибор не ответил сразу — и в этой паузе, заметно более долгой, чем требовалась для простого раздумья, Ярина, кажется, увидела больше, чем он готов был показать словами.
— Даже тогда, — сказал он наконец, глухо. — Хотя бы буду знать, куда положить цветы.
Она не нашлась, что на это ответить, и некоторое время они просто сидели у костра в молчании, которое давно перестало быть тягостным, как в первые дни похода, — в том особом, обжитом молчании, что появляется у людей, проведших вместе достаточно недель, чтобы не бояться пауз между словами.
— У тебя был кто-то до Ники, — сказала она внезапно, без предисловий. — Такой же способный. Я вижу это по тому, как ты о нём говоришь — не как учитель о хорошем ученике, а как о ком-то, кем измеряешь всех прочих.
Ратибор долго смотрел в огонь, прежде чем ответить.
— Был. Давно. — Он покрутил в воздухе правой рукой, той, где недоставало двух пальцев, — на этот раз просто по старой, въевшейся привычке, без всякого умысла. — Не расскажу сегодня. Может, вообще не расскажу. Но да — был. И то, чем он кончил, — часть причины, почему я так упрямо не хочу, чтобы этот кончил так же.
— Справедливо, — сказала Ярина тихо, не став в этот раз настаивать на большем, хотя по глазам её было видно, что вопрос отложен, а не забыт.
II
На третий день после того разговора, когда они наконец свернули с большака на менее хоженую лесную дорогу — предположительно ведущую к одному из немногих в этих местах селений, достаточно крупных, чтобы укрыть банду, — их остановил патруль.
Тридцать всадников — Ратибор пересчитал их одним профессиональным взглядом раньше, чем те успели окружить дорогу с обеих сторон, — выехали из-за поворота слишком слаженно для случайной встречи и слишком быстро для обычного объезда: кто-то явно поднял этот отряд по тревоге, и тревога эта, судя по направлению, из которого они появились, была связана с той же дорогой, по которой шли Ратибор и Ярина.
Во главе патруля ехал рыцарь средних лет, плечистый, с коротко стриженной бородой и тяжёлым, изучающим взглядом человека, привыкшего видеть в каждом встречном либо честного просителя, либо лжеца, — и почти никогда не ошибающегося, какой из двух перед ним.
— Стоять, — скомандовал он, останавливая коня в пяти шагах. — Кто такие, куда идёте.
— Странствующие лекари, — отозвался Ратибор с той же неспешной прямотой, что и на любой другой вопрос. — Я цирюльник и костоправ, повидал армейскую службу. Со мной травница. Идём на восток — прослышали, что в тамошних сёлах после набегов на обозы недостаёт рук, умеющих латать раны.
— Имя.
— Ратибор. — Он не стал придумывать чужое: слишком много было риска запутаться в мелочах, если проверят через границу. — А это Ясна.
Рыцарь перевёл тяжёлый взгляд на Ярину, и она выдержала его без тени страха — взгляд спокоен, лицо ничего не выражало, кроме вежливого, чуть усталого терпения путницы, которую в который раз останавливают на дороге.
— Травница, значит, — повторил рыцарь с нескрываемым сомнением в голосе. — Что у тебя в сумке от лихорадки на первый день, пока не разгорелась?
Пауза, что за этим последовала, была короткой — едва ли дольше двух ударов сердца, — но Ратибор, стоявший достаточно близко, чтобы это заметить, увидел, как на мгновение вспыхнула и тут же угасла в глазах Ярины паника человека, которого поймали на давно ожидаемой, но всё равно неприятной лжи.
— Ивовая кора, — ответила она, стараясь не выдать усталости в голосе. — Толчёная, заваренная на медленном огне.
— Ивовая кора от жара, — согласился рыцарь, не сводя с неё взгляда. — А от чего кора дубовая, коли рана гниёт, а не просто горит?
— От того же самого, — сказала Ярина после паузы чуть длиннее прежней, и по тому, как дрогнул уголок её губ, было ясно, что она поняла собственную ошибку раньше, чем рыцарь успел её озвучить.
— Дубовая кора раны не лечит, женщина, — сказал он тихо, — она их дубит, как шкуру, и то не всякую. Последняя травница в нашем гарнизоне за такой ответ получила бы затрещину от собственной ученицы. — Он перевёл взгляд на Ратибора, задержавшись на его руках, на осанке, на том особом, безошибочно узнаваемом равновесии тела, что не спрячешь никакой сутулостью. — А выправка у тебя не цирюльничья. Такую спину не наживёшь, бреясь над чужими подбородками, — такую наживают, простояв всю жизнь в строю.
Ратибор промолчал, понимая, что любое дальнейшее слово только углубит яму, которую они с Яриной уже вырыли себе сами.
— Третьего дня в Дубровке, — продолжал рыцарь, — сельчанин рассказывал моим людям про двух чужаков, что ходили вокруг оврага, где полегли наши, — старик да высокая женщина, расспрашивали про болты и колею от повозки. Приметы, скажу честно, подходят. — Он выпрямился в седле, и голос его отвердел из вежливо-подозрительного в откровенно командный. — Поедете с нами до заставы. Там во всём разберёмся спокойно — коли вы и вправду те, за кого себя выдаёте, через день будете свободны и с извинениями. Коли нет — разберёмся иначе.
— Мы никуда не торопимся, — начал было Ратибор, нащупывая ещё одну попытку договориться миром, — но с тем же успехом можем ответить на вопросы прямо здесь...
— На заставу, — повторил рыцарь без всякой уступки в голосе, и по его знаку двое всадников тронули коней вперёд, явно намереваясь взять их за руки без дальнейших переговоров.
Ратибор коротко взглянул на Ярину — и по едва заметному, почти незаметному постороннему глазу движению её подбородка понял, что она уже приняла то же решение, что и он сам: на заставу они не поедут. На заставе с ней, будь у местных хоть немного везения и хоть один человек, способный узнать книжника по неподвижному, слишком долгому молчанию перед каждым по-настоящему трудным вопросом, разговор кончится костром.
III
Дорога здесь шла узким коридором между двумя поросшими лесом склонами — достаточно тесным, чтобы больше четырёх-пяти всадников в ряд попросту не поместились, — и именно эта теснота, которую Ратибор отметил ещё за минуту до того, как всё началось, стала первым, что решило исход следующих минут.
Всадник, что первым протянул руку, чтобы схватить Ярину за плечо, так и не успел коснуться ткани её плаща.
Она отступила на полшага назад — ровно настолько, чтобы выиграть один вдох тишины среди надвигающегося хаоса, — и Ратибор, за две седмицы пути привыкший угадывать этот особый, стеклянный неподвижный взгляд книжника перед кастом, метнулся в сторону, вытягивая с пояса собственный клинок и одновременно отшатывая ближайшую к нему лошадь плечом, освобождая пространство перед Яриной ровно настолько, насколько это было нужно.
Огонь, что вырвался из её ладоней мгновение спустя, был не тем слабым, любительским костерком, которым Ники с гордостью хвастался бы новичку, — это была стихия мастера, доведённая годами придворной службы до убийственной, безжалостной точности: широкий, ревущий сноп пламени прокатился вдоль тесного коридора дороги, вспарывая ряды передних всадников и разом обращая их коней в обезумевших, неуправляемых животных, что сбрасывали седоков и топтали упавших в слепой панике.
Крики, ржание, треск огня по сухой хвое обочины, едкий запах палёной шерсти и дыма, забивающий горло, — за несколько ударов сердца добрая треть патруля перестала существовать как боевая единица: кто-то горел заживо в седле, кто-то катался по земле, сбивая пламя с плаща, кто-то без чувств лежал под собственной обезумевшей лошадью.
Но огонь этот дался Ярине не даром: Ратибор видел, как её повело в сторону после последнего, самого широкого выброса пламени, как побледнело и без того бледное лицо, как на мгновение подогнулись колени, — единый, огромный каст, вытянувший из неё разом столько силы, сколько обычный человек не потратил бы и за час тяжёлой работы, — и это мгновение слабости не укрылось от оставшихся в живых.
— Ведьма! — заорал кто-то из задних рядов, и остаток патруля — человек восемнадцать-двадцать, всё ещё державшихся в седле или уже спешившихся, — хлынул вперёд единой, яростной волной, в которой страх и ужас перед увиденным превратились в значительно более опасную, отчаянную решимость прикончить источник этого ужаса раньше, чем он повторится снова.
Ратибор встретил первую волну там, где коридор дороги сужался сильнее всего, — и здесь, в тесноте, где противникам приходилось напирать друг на друга, лишённые пространства для нормального боя, кузнец получил то единственное преимущество, ради которого годами оттачивал свой путь: каждый удар его клинка нёс в себе не только силу отточенных десятилетиями мышц, но и вплетённый прямо в движение отклик — удар с магией, что не по силам ни одному книжнику, — сталь входила в кожаный доспех легче, чем должна была, кости ломались там, где обычный удар лишь оглушил бы, а противники валились под его клинком один за другим с той страшной, необратимой окончательностью, какую даёт хорошо направленная сила, помноженная на нечеловеческую точность.
Он не считал ударов. Считал только дыхание — вдох на защиту, выдох на атаку, тот же ритм, которым когда-то, целую жизнь назад, учил самого Ники держаться против превосходящего числа противников на площадке за конюшнями.
IV
Именно этот счёт — вдох, выдох, защита, атака — на мгновение сбился, когда краем глаза, за спинами двух противников перед собой, Ратибор увидел то, что заставило его сердце пропустить удар: трое всадников, зайдя через лес по узкой звериной тропе в обход тесноты дороги, вышли к Ярине со спины, там, где она, опустошённая недавним кастом, всё ещё пыталась выпрямиться, опершись рукой о ствол ближайшей сосны, — беспомощная в том единственном, самом уязвимом смысле, в котором книжник беспомощен всегда, когда тело у него не тренировано держать удар, а сила ещё не восстановилась для нового отклика.
Ближайший из троих уже заносил меч для удара, что не оставил бы ей ни единого шанса.
Расстояние между Ратибором и Яриной в этот миг было таким, что обычное тело — даже тело человека, всю жизнь тренировавшего себя до предела, — не преодолело бы его быстрее, чем меч завершил бы свой замах.
Ратибор преодолел его.
Кинетический отклик, развёрнутый на этот раз внутрь себя, в собственные мышцы и сухожилия, вспыхнул под кожей коротким, обжигающим взрывом — тот самый разгон, что он показывал Ники на поляне за конюшнями много месяцев назад лишь на словах, сам используя его в последний раз годы тому, — и мир вокруг на один короткий, невозможный миг словно свернулся в тугую пружину: земля, деревья, кричащие люди — всё это осталось на месте, а сам Ратибор, грузный, немолодой, с недостающими на правой руке пальцами, пронёсся через разделявшее их пространство быстрее, чем способен уследить обычный человеческий взгляд.
Он не успел бы отразить удар клинком — для этого не хватило бы и разгона. Вместо этого он бросил собственное тело между Яриной и опускающимся мечом, приняв удар туда, где плечо переходило в предплечье, — грубо и по-животному, так, как тело останавливает угрозу, когда для красоты уже не осталось времени.
Боль пришла мгновение спустя, тяжёлая, раскалённая, — меч рассёк плоть до кости, но не отсёк руку полностью, и Ратибор, стиснув зубы так, что заскрипела челюсть, использовал ту же инерцию рывка, чтобы всадить собственный клинок снизу вверх в живот ударившего его противника, прежде чем тот успел замахнуться снова.
Разгон стоил дорого — Ратибор почувствовал это сразу, как чувствовал всегда: колени на мгновение отказали держать его вес, в глазах потемнело по краям, а лёгкие судорожно хватали воздух, которого резко стало вдвое меньше в окружающем мире. Второй из троих противников, воспользовавшись этой секундной слабостью, бросился на него с занесённым топором.
Но как раз в этот миг Ярина, за спиной которой всё это произошло, наконец нашла в себе достаточно сил для последнего, малого, почти безобидного по меркам недавнего пожара всплеска пламени: узкого, точного языка огня, что ударил нападавшего прямо в открытое лицо, ослепив и заставив отшатнуться на достаточные полшага, чтобы Ратибор, тяжело дыша, успел довершить дело собственным клинком.
Третий всадник, увидев участь двух товарищей, развернул коня и бросился прочь через лес — и его паническое бегство, подхваченное криком, разнёсшимся вдоль всей дороги, оказалось последней каплей для тех немногих из патруля, кто ещё держался на ногах.
V
Остаток боя рассыпался так же быстро, как начался: те из патруля, кто ещё мог держаться в седле, ломанулись прочь по дороге в обе стороны, побросав раненых и убитых там, где те упали, — рыцари чести умели признавать безнадёжную схватку не хуже, чем умели её начинать, а против истинной ведьмы, что за несколько минут спалила треть отряда и на глазах у всех прикончила ещё троих голыми руками своего спутника, проще было выжить и донести весть, чем стоять до конца.
Ратибор опустился на колени прямо посреди дороги — не намеренно, просто ноги больше не слушались в тот миг, когда последняя нужда стоять исчезла, — и позволил себе несколько долгих секунд просто дышать, пока рассечённое плечо пульсировало болью в такт бешено колотящемуся сердцу, в ушах ещё звенело от недавних криков и рёва пламени, а перед глазами плыли тёмные пятна, медленно, неохотно рассеивающиеся.
Ярина опустилась рядом с ним на землю без всякого изящества, впервые за весь поход не заботясь о том, как это выглядит со стороны, — узкое бледное лицо посерело от истощения, тускло-бурые от краски волосы прилипли ко лбу от пота, светло-серые глаза казались двумя провалами на измождённом лице.
— Ты сумасшедший, — выдохнула она, и голос её, вопреки всегдашней твёрдости, дрогнул, выдавая нечто большее простой констатации факта. — Обычное тело не успело бы. Ты сам мне это говорил — тренированное, но обычное.
— Не обычное, — с трудом выговорил Ратибор, зажимая ладонью рану на плече. — Я же сказал тебе с самого начала: тело — мой запасной вариант, когда магии нет времени. Разгон — это не тело. Это цена, которую я плачу тем немногим, что у меня ещё осталось.
— Сколько раз ты можешь так?
— Дважды. Изредка трижды, если очень нужно и потом готов пару дней провести пластом. — Он невесело усмехнулся сквозь боль. — Мне сегодня хватило одного раза. Больше — не хочу проверять.
Ярина долго молчала, глядя на него тем взглядом, которым прежде не смотрела ни разу за весь их поход, — не оценивающим, не расчётливым, а откровенно, беззащитно благодарным, — и когда она наконец заговорила, голос её был тише, чем Ратибор когда-либо от неё слышал.
— Спасибо, — сказала она просто, без единого слова сверх необходимого, и от этой скупости слов благодарность прозвучала весомее, чем прозвучала бы любая длинная речь.
— Не обязана, — сказал он, поднимаясь на ноги с усилием, что далось ему заметно тяжелее, чем должно было. — Я бы то же самое сделал для любого, кто идёт со мной плечом к плечу. Ты идёшь со мной плечом к плечу вот уже больше двух седмиц. Это делает нас, если тебе угодно такое слово, товарищами по оружию, а товарищей по оружию я не даю резать у себя на глазах, будь они хоть книжник, хоть кузнец.
Она посмотрела на разбросанные по дороге тела — не с прежним холодным любопытством палача, оценивающего чужую смерть, а с чем-то куда более усталым и человеческим, — и покачала головой.
— Трое сбежали, — сказала она. — Может, четверо, я со счёта сбилась. Они доедут до ближайшего гарнизона и расскажут о ведьме с огнём и кузнеце, что двигается быстрее лошади. К вечеру об этом будет знать половина восточного Ясногорья.
— Знаю, — сказал Ратибор, подбирая с земли собственный клинок и морщась при каждом движении раненой рукой. — Наше прикрытие здесь мертво так же, как эти люди. Придётся уходить в другие земли, менять легенду, ждать, пока слух остынет.
— А поиски?
— Поиски продолжатся, — сказал он твёрдо, несмотря на серую бледность собственного лица и дрожь, всё ещё не до конца отпустившую его руки. — Просто теперь мы будем искать не только кузнеца, но и способ не спалить заживо самих себя раньше, чем мы его найдём. — Он протянул ей здоровую руку, помогая подняться с земли, и на мгновение задержал взгляд на её лице — узком, бледном, вымотанном, но живом. — Идём. Нам нужно уйти отсюда до темноты, и нам обоим нужен перевязочный материал получше того, что найдётся у мнимой травницы, ничего не смыслящей в коре.
Ярина невесело, но по-настоящему усмехнулась и, опираясь на его протянутую руку, поднялась на ноги, чтобы вместе с ним уйти прочь от догорающей на обочине травы и рассыпанных по дороге тел, в глубь леса, который для них двоих отныне стал заметно более опасным, чем был ещё утром того же дня.
Глава 30
I
Пятеро лежали в траве так, как ложится сорванный ветром плетень — вповалку, друг на друге, без всякого порядка, которым живые люди привыкли обращаться даже с чужими телами. Кровь ещё не свернулась, дымилась в вечернем холоде тонкими нитями пара, и в стылом воздухе уже стоял её тяжёлый, ржавый запах. По этому пару Кай, помимо воли, отмечал: недавно, минуты, не часы.
Он стоял между ними — высокий, узкоплечий, с гибким, обманчиво лёгким сложением, которое у книжников часто принимают за слабость, а у него самого было обманом вдвойне, потому что тело под этой хрупкостью годами училось убивать так же, как училось не убивать. Тёмные, чуть вьющиеся волосы прилипли ко лбу от пота и чужой крови; красивое, тонкое лицо, за которое его в Башне звали то везунчиком, то проклятым, смотря по настроению завистников, сейчас было лицом человека, для которого граница между смехом и криком стёрлась настолько, что он сам не всегда мог сказать, что именно у него вырывается изо рта.
— Братство, — сказал он вслух, ни к кому из мёртвых не обращаясь и обращаясь одновременно ко всем сразу. — Никчёмное. Слепое братство. Годами учите нас различать своё дыхание от чужого, а не смогли научить меня одному-единственному: как удержать в узде то, что вы сами же во мне и разбудили.
Смех вырвался у него раньше, чем он успел решить, смеяться ли, — короткий, рваный, больше похожий на всхлип, чем на веселье, и Кай зажал себе рот тыльной стороной ладони, пытаясь затолкать этот смех обратно в горло, откуда он вырвался. Не помогло. Смех проступил сквозь пальцы, тише, но не менее безумный.
— Спасибо, — выговорил он между всхлипами, — что не справились. Теперь она жрёт меня изнутри. И мне, по крайней мере, не придётся объяснять вам, каково это.
Внутри действительно жгло — глубже, чем оставил бы рану меч, там, где у обычного человека нет ничего, кроме сердца и памяти, а у него много лет было нечто третье, растущее, безымянное, разделённое надвое между двумя дорогами, ни одну из которых он так и не выбрал до конца.
II
Его учили Пути Кузнеца — так, как Ратибор учил всех своих учеников: через тело, через боль в сбитых костяшках, через долгое, упрямое повторение одного и того же удара, пока напряжение в мышцах не начинало откликаться само, без приказа. У Кая получалось. Получалось быстрее, чем у кого бы то ни было на памяти самого Ратибора, — старик не говорил этого вслух, но Кай видел это по тому, как скупо и с плохо скрытым испугом тот гордился его успехами.
Беда была не в Пути Кузнеца. Беда была в том, что параллельно, тайно, по ночам, когда никто из наставников не видел, Кай находил в себе и другое — ту тишину, ту неподвижность, которой учили книжников в дальнем крыле Башни, куда кузнецам путь закрывала сама природа вещей, без всякого формального запрета. Ему говорили: это невозможно. Дорога определяется типом, не выбором; либо тело откликается через напряжение, либо разум — через покой, третьего не бывает, и уж тем более не бывает обоих сразу в одном человеке.
Кай был уверен — тогда, в свои неполные двадцать, упрямый и гордый собственной одарённостью, — что чувствует их как одно. Что тишина и напряжение — лишь два выговора одного и того же слова, и что все наставники ошибаются просто потому, что ни у кого из них не хватило таланта услышать это самому.
Он не понимал ещё тогда — а если и понимал, отказывался признавать, — что сама эта уверенность и была первым признаком того, что с ним что-то ломается. Настоящей силы, способной вместить сразу оба пути, в мире не существовало. Существовала только трещина, которая с каждым годом раскрывалась в нём всё шире, и то, что он принимал за дар слышать оба голоса разом, было попросту первым звуком безумия, которым его слышат все истинные маги, не выдержавшие цены обучения, перед тем как окончательно одичать.
Он видел, что бывает с такими, — видел своими глазами, ещё учеником: сорвавшихся, недоученных, тех, чья сила рвалась без контроля и превращала их в нечто, уже неотличимое от зверя, — безмозглые, жадные, пожирающие оболочки, в которых от прежнего человека не оставалось ничего, кроме голода. Личинники. Слово, от которого даже старшие наставники понижали голос.
Лучше сдохнуть, думал он, ощущая, как трещина внутри него становится пропастью. Лучше что угодно, только не это.
III
Когда наставники наконец решили, что учить его дальше уже небезопасно и пора сдерживать, — заперли на площадке за конюшнями под охраной, с намерением везти в Городец, к порогу Витой Башни, для проверки, которую Кай, единственный из всех, боялся больше смерти, — он не стал ждать решения совета.
Пятеро охранников оказались недостаточно опытны, чтобы предвидеть, на что способен ученик, ещё вчера считавшийся гордостью Братства. Кай не помнил в подробностях, как это случилось, — помнил только разрозненные, слишком яркие вспышки: чужую кровь на своих ладонях, крик, оборвавшийся на середине, треск дерева под кинетическим ударом, вплетённым в собственный кулак так, как учил его Ратибор. Помнил, как сам Ратибор бросился наперерез — тяжело и обречённо, без всякой ненависти, так, как останавливают взбесившееся, но всё ещё любимое животное, — и как его собственный клинок, направленный не в грудь, а в руку, что тянулась его схватить, снёс два пальца там, где секундой раньше была ладонь учителя.
Он не хотел его убивать. Даже тогда, в самой глубокой из своих трещин, это осталось неприкосновенным: не Ратибора.
Дальше была только дорога — на восток, потом на север, через земли, где его никто не знал, туда, где, по слухам, не было ни закона, ни короны, ни Братства, способного дотянуться настолько далеко. Вольные земли. Место, куда не лезли даже императорские легионы, потому что оно того не стоило, — а значит, и Орден туда не полезет, рассудил Кай, хватаясь за эту мысль, как за последнюю доску в бурю.
Он бежал не от наказания. Он бежал от того, что чувствовал внутри с каждым днём отчётливее: зверя, уже прораставшего сквозь человека изнутри, день за днём отвоёвывающего себе больше места.
IV
На третью седмицу пути, в глубине Вольных земель, там, где даже деревья стояли реже и тише, не желая, казалось, свидетелей, Кай остановился и понял, что дальше бежать некуда.
Трещина внутри него больше не росла — она разверзлась. Зверя он чувствовал теперь так же реально, как собственное дыхание, и знал, что до конца, до полного одичания, осталось не месяцы — дни. Может быть, часы. А после того, что случится с ним после, — после того, во что он превратится, — оставаться в живых означало обречь на смерть первого встречного, а затем следующего, и следующего, без разбора, без памяти о том, кем он был.
— Лучше так, — сказал он вслух, глядя на собственные раскрытые ладони так, словно видел их впервые. — Лучше самому.
Он не выбирал между Путём Тишины и Путём Кузнеца — в этом, последнем усилии, выбор наконец перестал иметь значение. Он развернул внутрь себя всё разом: неподвижность и напряжение, тишину и отклик, оба голоса, из-за которых сходил с ума все эти годы, — в собственное нутро, в самое средоточие того, что делало его магом, с одной-единственной целью: погасить это средоточие раз и навсегда, прежде чем оно погасит в нём всё остальное.