
Полная версия:
Евтушенко Дважды Ники
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Юг вёл к Ясногорью.
Об этом соседнем княжестве я слышал немного — обрывками, между делом, — но и того хватало, чтобы сложить достаточно ясную картину: князь Мирослав принципиально не держит магов при своём дворе, считает силу без чести недостойной правителя, а сам Орден в его землях не имеет ни власти, ни особого почёта. Мир между двумя государствами держался хрупко, на честном слове и взаимном уважении силы при взаимном же презрении к методам друг друга, — но границу это, по крайней мере официально, не закрывало для обычных путников. Туда, где Орден не мог диктовать условия так же вольно, как в собственных землях, я и решил направиться — не в надежде на тёплый приём: враг моего врага, пусть и чужой мне по всем статьям, оставался практичнее любого другого варианта.
К обозу, готовившемуся отправиться на юг ещё засветло, я подошёл сам — плотная вереница из семи гружёных телег, скрипящих под тяжестью тюков, охраняемая четырьмя наёмными молодцами с копьями, направлялась к границе, к переправе через безымянную мне пока реку. Старший обоза, седой, дочерна загорелый мужик с изрезанным морщинами лицом и цепким, торгашеским прищуром, окинул меня оценивающим взглядом с ног до головы — и, услышав, что я готов отработать место в колонне охраной и лишними руками — платить мне было попросту нечем, — кивнул без особых расспросов: лишний крепкий парень с оружием на неспокойной дороге лишним не бывает.
III
Я шёл рядом с телегами, менялся в дозоре по ночам с остальными охранниками — и вдруг поймал себя на странном облегчении: не одинокий беглец, петляющий в одиночку, а просто ещё один безымянный путник на большой дороге. Похоже, это было ровно то, чего мне не хватало все последние недели.
Дорога вилась через холмистые, всё гуще заросшие соснами земли, постепенно теряя тот подчёркнуто ухоженный, обжитой вид, которым отличались тракты вокруг Городца: колеи здесь были глубже, обочины — дичее, а воздух пах смолой и сырой хвоей. Здесь чувствовалась близость рубежа, где государственная рука тянется уже не так уверенно.
Перевоз — так называлось поселение у самой границы, выросшее вокруг единственного места, где широкую, быструю реку можно было пересечь на пароме, — встретил нас смешением двух манер одеваться и двух совершенно разных представлений о том, каким должен быть достойный правитель. Пахло рекой, тиной и мокрым деревом, а с воды доносился скрип канатов и переклик паромщиков на два разных лада. По одну сторону парома торговали чернолесские купцы, по другую — люди в непривычного покроя кафтанах, с иначе, коротко стриженными бородами, вежливые, но подчёркнуто холодные к любому, кто хоть отдалённо смахивал на чародея.
Стражи на ясногорском берегу было почти не видно — рыцарь в простой, без вычурности броне присматривал за переправой, опираясь на меч, как на трость. Здесь, судя по всему, никто не искал беглых учеников магии — просто потому, что магии, за которую можно было бы отвечать перед местным законом, здесь не признавали вовсе.
Я расплатился со старшим обоза за пройденный путь честной работой, получил на прощание сухое, деловое пожелание удачи и остался стоять на берегу, разглядывая паром, медленно ползущий к другому, чужому берегу. Второй раз за жизнь — если считать этой жизнью и ту, что осталась позади, — я пересекал границу, за которой не знал ровным счётом ничего: ни законов, ни того, что ждёт меня по ту сторону воды. Но там, по крайней мере, не было Ордена. А начинать с нуля, как выяснилось, я умел — и делал это, кажется, уже не в первый раз.
Глава 22
I
Постоялый двор на распутье, где большак из Криницы расходился на три стороны, я приметил ещё издалека — по дыму над трубой и по россыпи телег во дворе, достаточно людной, чтобы одинокий путник в поношенной одежде не привлёк к себе лишнего внимания. Есть хотелось так, что урчание в животе я слышал отчётливее собственных мыслей, а трофейное серебро, снятое с мертвецов, всё равно требовалось на что-то тратить — не с собой же его в могилу нести.
Внутри было людно и шумно — обычный гомон постоялого двора, где перемешаны голоса торговцев, возчиков и случайных прохожих, — но стоило мне пристроиться в дальнем углу с миской похлёбки, как гомон этот на мгновение просел, будто из комнаты разом выкачали воздух. Я поднял взгляд — и увидел в дверях двоих в тёмно-серых плащах с вышитой на груди спиралью, отдалённо похожей на очертания Витой Башни.
Хозяин двора выскочил им навстречу, торопливо вытирая ладони о фартук. Один из орденских, помоложе, коротко переговорил с ним, а после развернул на стойке лист пергамента — вблизи я его не разглядел, но по тому, как несколько голов за соседними столами повернулись в мою сторону оценивающим, любопытствующим взглядом, а затем равнодушно отвернулись, понял достаточно: не портрет. Просто словесное описание, слишком общее, чтобы выцепить меня из толпы едоков с первого взгляда. Ложку я всё равно доедал уже медленнее, чем начинал.
— Молодой, — донёсся до меня обрывок разговора хозяина с соседним столом, уже когда орденские выходили за дверь, — говорят, беглый ученик из Городца, из самой Башни. Утащил с собой то, что Ордену принадлежит — знания какие-то, силу. Награда, слышь, за живого втрое больше, чем за мёртвого. Видать, хотят получить назад в целости, что он унёс.
Слова эти легли в голове тяжелее, чем короткая фраза случайного разговора обычно того заслуживает: значит, дело было не только в Счётчиках и не только в чьей-то персональной охоте на меня. Орден искал меня сам, официально, через собственных гончих в серых плащах, — и «беглый ученик, укравший знания» звучало ровно так, как и следовало ожидать от системы, которая, я подозревал ещё с первого дня в Башне, воспринимает своих учеников не как людей с правом на собственный выбор, а как вложенный, ещё не окупившийся капитал. Уйти просто так, по собственному желанию, из подобной системы, как оказалось, было не более возможно, чем уволиться из армии посреди построения, — за мною гнались, и гнались официально, с наградой и описанием на пергаменте.
II
Есть я закончил быстрее, чем собирался, и вышел во двор разглядывать три дороги, расходящиеся от постоялого двора. Одна вела назад, к Кринице и дальше на Городец, — очевидно, отпадала. Вторая, судя по указателю с полустёртой от дождей резьбой, тянулась на север, вглубь Чернолесья, — туда, где, насколько я успел усвоить из скудных обмолвок Ратибора и Первуши, лежали земли, ещё плотнее увязанные с властью Ордена и государя Всеслава. Третья, самая неприметная, забирала на юг.
Юг вёл к Ясногорью.
Об этом соседнем княжестве я слышал немного — обрывками, между делом, — но и того хватало, чтобы сложить достаточно ясную картину: князь Мирослав принципиально не держит магов при своём дворе, считает силу без чести недостойной правителя, а сам Орден в его землях не имеет ни власти, ни особого почёта. Мир между двумя государствами держался хрупко, на честном слове и взаимном уважении силы при взаимном же презрении к методам друг друга, — но границу это, по крайней мере официально, не закрывало для обычных путников. Туда, где Орден не мог диктовать условия так же вольно, как в собственных землях, я и решил направиться — не в надежде на тёплый приём: враг моего врага, пусть и чужой мне по всем статьям, оставался практичнее любого другого варианта.
К обозу, готовившемуся отправиться на юг ещё засветло, я подошёл сам — плотная вереница из семи гружёных телег, скрипящих под тяжестью тюков, охраняемая четырьмя наёмными молодцами с копьями, направлялась к границе, к переправе через безымянную мне пока реку. Старший обоза, седой, дочерна загорелый мужик с изрезанным морщинами лицом и цепким, торгашеским прищуром, окинул меня оценивающим взглядом с ног до головы — и, услышав, что я готов отработать место в колонне охраной и лишними руками — платить мне было попросту нечем, — кивнул без особых расспросов: лишний крепкий парень с оружием на неспокойной дороге лишним не бывает.
III
Я шёл рядом с телегами, менялся в дозоре по ночам с остальными охранниками — и вдруг поймал себя на странном облегчении: не одинокий беглец, петляющий в одиночку, а просто ещё один безымянный путник на большой дороге. Похоже, это было ровно то, чего мне не хватало все последние недели.
Дорога вилась через холмистые, всё гуще заросшие соснами земли, постепенно теряя тот подчёркнуто ухоженный, обжитой вид, которым отличались тракты вокруг Городца: колеи здесь были глубже, обочины — дичее, а воздух пах смолой и сырой хвоей. Здесь чувствовалась близость рубежа, где государственная рука тянется уже не так уверенно.
Перевоз — так называлось поселение у самой границы, выросшее вокруг единственного места, где широкую, быструю реку можно было пересечь на пароме, — встретил нас смешением двух манер одеваться и двух совершенно разных представлений о том, каким должен быть достойный правитель. Пахло рекой, тиной и мокрым деревом, а с воды доносился скрип канатов и переклик паромщиков на два разных лада. По одну сторону парома торговали чернолесские купцы, по другую — люди в непривычного покроя кафтанах, с иначе, коротко стриженными бородами, вежливые, но подчёркнуто холодные к любому, кто хоть отдалённо смахивал на чародея.
Стражи на ясногорском берегу было почти не видно — рыцарь в простой, без вычурности броне присматривал за переправой, опираясь на меч, как на трость. Здесь, судя по всему, никто не искал беглых учеников магии — просто потому, что магии, за которую можно было бы отвечать перед местным законом, здесь не признавали вовсе.
Я расплатился со старшим обоза за пройденный путь честной работой, получил на прощание сухое, деловое пожелание удачи и остался стоять на берегу, разглядывая паром, медленно ползущий к другому, чужому берегу. Второй раз за жизнь — если считать этой жизнью и ту, что осталась позади, — я пересекал границу, за которой не знал ровным счётом ничего: ни законов, ни того, что ждёт меня по ту сторону воды. Но там, по крайней мере, не было Ордена. А начинать с нуля, как выяснилось, я умел — и делал это, кажется, уже не в первый раз.
Глава 23
I
Земля за паромом оказалась другой не только по названию. Поля здесь лежали ровнее, обработаннее, разгороженные редкими каменными межами вместо привычных плетней, а деревни, завиденные издалека с холмов, жались друг к другу теснее, чем чернолесские, — точно самим устройством своим не доверяли пустому пространству между собой. Под ногами чавкала непросохшая после дождей глина, тянуло сыростью и близкой рекой, и я шёл вторые сутки по чужой земле, никуда особо не торопясь: впервые за долгое время у меня набралось достаточно тишины в голове, чтобы вернуться к вопросу, который я старательно откладывал с самой ночи у тракта.
Я забрал две жизни. Не первые смерти, случившиеся по моей вине или рядом со мной, — но первые, случившиеся от моей руки напрямую, без чужого посредничества между моим намерением и чужим остановившимся сердцем. В старой жизни я не раз задумывался, каково это будет, доведись мне когда-нибудь убить по-настоящему: не в горячке случайной уличной стычки — вот так, осознанно, с полным пониманием, что делаю. Воображение рисовало разное: тошноту, бессонницу, неотступный груз вины, которым пугают книги и фильмы про людей, впервые взявших чужую жизнь.
Ничего из этого не случилось. Не было ни сожаления, ни раскаяния, ни отвращения к себе. Было другое, куда более скромное и оттого более тревожное чувство — я стал чуть пустее, чем был неделю назад, на объём ровно двух человеческих жизней, не больше и не меньше. Не рана, не шрам — просто небольшая, аккуратная убыль, которую я, кажется, уже принял как часть себя, вместо того чтобы с ней бороться. Спал я в те ночи ровно так же, как спал всегда, — и это пугало сильнее любого кошмара, который мог бы присниться.
II
К полудню третьего дня я вышел к первой ясногорской деревне — Заводье, как значилось на грубо намалёванном указателе у околицы, — с твёрдым намерением пополнить припасы, пока трофейное серебро ещё оставалось при мне. К моему облегчению, серебро оказалось серебром в любом королевстве: торговка на местном подобии рынка не задала ни одного вопроса, приняла монеты с чернолесской чеканкой так же охотно, как приняла бы свои, и я, покончив с делом быстрее, чем рассчитывал, свернул было в сторону постоялого двора — но тут заметил толпу.
Собралось человек сорок, а то и больше, — плотным полукругом на гудящей вполголоса деревенской площади, лицом к дощатому помосту, где к столбу, обложенному хворостом и сухими ветками, была привязана девушка — совсем молодая, не старше двадцати на вид, худая, светловолосая, с тонким, ещё не огрубевшим от возраста лицом, залитым слезами и грязью, и голыми, покрытыми мурашками от холода плечами. Одежда на ней держалась клочками — её явно срывали второпях, без всякой аккуратности. Верёвка охватывала её выше локтей, прижимая руки к столбу, — но кисти — я заметил это не сразу, лишь подойдя ближе, — оставались свободны: пальцы, стянутые лишь до предплечья, не до самых ладоней, могли шевелиться без всякой помехи.
— За что её? — спросил я у ближайшего зеваки, немолодого мужика с топором за поясом, воткнутым туда явно больше для виду, чем всерьёз.
— Магичка, — коротко бросил тот, не отрывая взгляда от помоста. — А магии тут не место. Чародеев у нас не любят, а уж чужих — и подавно.
Девушка на помосте плакала с той рваной, надрывной силой человека, который знает, что рыдания уже ничего не изменят, но не может остановиться, — и кричала между всхлипами, что они ошибаются, что она не колдунья, что не умеет даже самых простых, отдельных умений, которые, по слухам, положено уметь любому магу.
Я разглядывал её свободные кисти и молчал. Будь она хоть немного обучена — хоть на десятую долю того, чему меня научил Ратибор за два месяца, — у неё было бы достаточно времени и вполне достаточно свободных пальцев, чтобы собрать хоть какой-то, пусть слабый, отклик и попытаться освободиться прямо здесь, на глазах у толпы, прежде чем поднесут огонь. Она не пыталась. Не потому, что не успела, — судя по всему, там действительно нечего было собирать.
Сказать об этом вслух я не мог: не из страха, что не поверят, — стоило мне хоть словом обнаружить, откуда я знаю, как выглядит и как не выглядит настоящий отклик силы, и вся эта толпа развернулась бы в мою сторону с не самым добрым настроем.
Огонь поднесли раньше, чем я успел решить для себя хоть что-то. Хворост занялся быстро, с сухим треском, и по площади потянуло горьким дымом. Крик, когда пламя добралось до хвороста, был не похож ни на что, слышанное мною прежде, — ни в старой жизни, ни в этой, — и я стоял в толпе зевак, ничем не выделяясь среди них внешне, а внутри чувствовал что-то значительно более острое, чем скромная убыль вчерашнего вечера: настоящий, неприкрытый ужас перед тем, как буднично, как легко здесь забирают жизнь, не утруждая себя даже видимостью сомнения.
Была мысль — мелькнувшая, быстрая, тут же придавленная расчётом, — что я мог бы её спасти. Толпа деревенских зевак с топорами за поясом вряд ли остановили бы настоящего мага даже в самом начале пути, а я, при всей своей неполной ещё выучке, настоящим магом уже был. Я мог. Просто не стал.
Не потому, что не было жаль, — было, и это чувство я не собирался от себя прятать: просто я не герой и никогда не хотел им быть. Этому меня научила ещё старая жизнь: собственный небольшой опыт, да фильмы и новости о людях, кидавшихся спасать чужих ценой себя. Кончалось это, как правило, одним и тем же — славной смертью в самом конце истории, которой посвящают пару строк в некрологе и быстро забывают. Меня такой конец не интересовал ни в старой жизни, ни в этой.
С закупленным провиантом и купленным тут же, у той же торговки, плотным дорожным плащом я развернулся и пошёл прочь от деревни — в лес, начинавшийся сразу за околицей, туда, где никто не спрашивал, кто ты и почему молчал.
III
Лагерь я разбил в неглубоком овраге, скрытом от случайного взгляда густым подлеском, — шалаш из веток и лапника, кострище, вырытое достаточно глубоко, чтобы дым не поднимался столбом над кронами, и вытоптанная за первую же седмицу площадка для тренировок, ничем не хуже той, что была у меня за стенами Башни. Деньги наёмников, к счастью, тянулись заметно дольше, чем я рассчитывал, — цены в этих краях, вдали от торговых трактов, оказались смехотворно низкими по сравнению с Городцом, и раз в несколько дней короткая вылазка в Заводье не пробивала сколько-нибудь заметной бреши в моих запасах. Питался я расчётливее, чем позволял себе всё это время в Башне на общей похлёбке, — старая привычка из спортзала никуда не делась и здесь: тело, которое собираешься гонять на пределе каждый день, требовало не абы какой еды — обязательно достаточно белка на каждый килограмм собственного веса, и я старался брать не только хлеб и крупу, но и вяленое мясо или рыбу при каждой возможности, добавлял к припасам сушёные ягоды и коренья с того же рынка, а по пути в лагерь и обратно приучил себя высматривать дикий лук, щавель и прочую зелень, которую только успел различить по вкусу и виду ещё в старой жизни, — понимая, что одна крупа рано или поздно вгонит тело в ту же вязкую усталость, в которую вгоняла его в старой жизни неделя дешёвой доширак-диеты между сменами.
Около месяца я провёл в этом лесу — один, без учителя, без противника крепче трухлявого пня, зато с тем, чего мне отчаянно не хватало последние два месяца в Башне: временем, которое можно было тратить не по чужому расписанию — по собственному разумению. Дни я делил на три неравные части, как делил бы их и в старой жизни, доведись мне готовиться к чему-то по-настоящему важному в одиночку: влажный, звонкий от птичьего гама рассвет и первая половина дня уходили на тело — бег, отжимания, связки с трофейным клинком по вкопанному в землю бревну, всё то, что я привык делать ещё под рукой Ратибора, только теперь без его окриков и без его же немногословных «растёшь». Вторая половина дня и ранний вечер — на магию, в самом широком смысле, который я только успел для себя открыть. Сумерки — на еду, на заточку клинка, на короткий сон, урывками, всё той же старой армейской чуткости ради.
Первым делом я разобрался для себя с тем, что до сих пор путал по одной лишь неопытности. Книжники в Башне заучивали не абстрактную «магию» — конкретные заклинания: щит, огненный бросок, кровный отклик и прочие, каждое со своим порядком действий, которому их учили годами. Я, как оказалось, мог выучить ровно те же самые заклинания, ничуть не урезанные, — и разница между мной и любым книжником заключалась не в том, ЧТО именно я пытаюсь сделать, а исключительно в том, КАК я это делаю. Книжник вызывал отклик через неподвижность, через ту самую внутреннюю тишину, которую сам я так и не сумел бы в себе отыскать, сколько ни пытайся, — это был не мой путь, и никогда им не станет: два месяца в Башне и разговоры с Ратибором о дистанции достаточно ясно дали понять, что кузнец и книжник расходятся в этой точке раз и навсегда, без обратной дороги. Я вызывал отклик — на то же самое заклинание — но через напряжение, через резкую, взрывную собранность тела, что рождала мой обычный кинетический бросок. Один и тот же список заклинаний был доступен что книжнику, что кузнецу — просто открывался он с разных сторон, тишиной или натугой. Единственное, что оставалось у книжника отнятым навсегда, — это как раз то, чего не отнять было у меня: возможность вложить отклик прямо в удар или в разогнанное собственное тело, минуя всякую нужду в спокойствии вообще. Вот с этим пониманием в голове я и взялся за оставшийся месяц: не пытаться украсть чужой, недоступный мне путь — как следует изучить, куда ещё, кроме кулака и брошенного камня, способно дотянуться моё собственное напряжение.
За провизией я ходил в Заводье раз в пять-шесть дней, стараясь не примелькаться и не задерживаться дольше необходимого, — но полностью избегать разговоров всё равно не получалось, да я и не особенно старался: одинокий, неразговорчивый путник запоминается местным гораздо лучше, чем тот, кто перекинется парой ничего не значащих фраз и уйдёт, не оставив о себе впечатления. Торговка с рынка, у которой я закупался чаще прочих, — сухая, жилистая женщина в летах, с сухим, дублёным ветром лицом в глубоких морщинах и цепкими, вечно чем-то недовольными глазами, — быстро привыкла к моим визитам и на третий или четвёртый раз уже сама заводила разговор, пока отвешивала мне крупу и вяленую рыбу.
— Всё в лесу сидишь? — спросила она однажды, кивая куда-то в сторону деревьев за моей спиной с видом человека, прекрасно знающего, откуда я прихожу и куда возвращаюсь. — Дрова, что ли, заготавливаешь на зиму?
— Вроде того, — ответил я коротко, не вдаваясь в подробности, и она, видимо, привыкла не задавать второго вопроса тем, кто не спешил отвечать на первый.
— Ну сиди, — она равнодушно пожала плечами, лишь бы платили исправно. — Оно, может, и к лучшему. После того, что на площади было, у нас тут всякий норовит поменьше на люди казаться.
Больше о сожжённой девушке она не сказала ни слова, а я не стал спрашивать — но по тому, как быстро и неохотно она произнесла эту единственную фразу, отвернувшись при этом к весам, я понял, что казнь не прошла бесследно даже для тех, кто в тот день молча стоял в толпе.
IV
Родная моя стихия — кинетический отклик, движение, толчок через разгон — за этот месяц продвинулась дальше, чем всё остальное, вместе взятое, и на ней я сосредоточился всерьёз, стоило книжной неподвижности перестать отнимать всё свободное внимание.
Дальний бросок я довёл до того состояния, в котором мог с достаточной уверенностью попасть в мишень размером с человеческую голову шагов с тридцати пяти — на десять больше, чем позволял мне манекен Ратибора в последний месяц занятий, — а заодно научился бить не только по одиночной, неподвижной цели, но и по двум сразу, распределяя силу единым рывком, не последовательно, хоть и с заметной потерей мощности каждого из двух толчков.
Вкопанное бревно и мешок с песком, впрочем, были плохими учителями там, где требовалась не просто меткость — умение бить по цели, которая сама не желает быть поражённой. С середины месяца я перенёс часть тренировок в глубь леса, на живую дичь, — не столько ради самого мяса, хотя лишний припас в моём положении никогда не был лишним, сколько ради того, чему не могла научить ни одна неподвижная мишень: зайца или тетерева, сорвавшегося с места при первом же неверном шаге, приходилось не просто поразить — поймать откликом в движении, предугадав, куда метнётся перепуганное тело за то мгновение, что уходило на бросок. Первые седмицы я возвращался в лагерь чаще с пустыми руками, чем с добычей, ложась спать на голодный желудок, — кинетический толчок, безупречный по неподвижному манекену, раз за разом бил туда, где заяц был мгновение назад, не туда, где он окажется к моменту удара. Только к концу месяца я научился закладывать в бросок упреждение вместо простого прицела: бить в точку, где цель должна была оказаться, не туда, где была мгновением раньше, — и с того дня в моём котелке чаще появлялось настоящее мясо вместо одной крупы с солью. Но куда важнее дальнего броска и меткости по живому, юркому телу оказалось то, чем я занялся здесь всерьёз, в одиночестве оврага, — умение вкладывать отклик прямо в удар, о котором я знал не понаслышке ещё с Городца, из тех самых разговоров с Ратибором о дистанции: книжнику оно не дано в принципе, сколько бы лет он ни провёл за учёбой. Сам приём Ратибор показал мне ещё тогда, в паре скупых слов и одной короткой демонстрации на дальнем манекене, — но за два месяца муштры под его рукой я так и не продвинулся дальше грубого, почти звериного варианта тех дней: сила сама выплёскивалась в удар по наитию, безо всякого моего сознательного участия, стоило вложиться в кулак посильнее обычного. Здесь, в лесу, я решил наконец разобраться, как это работает изнутри: не просто бить сильнее, полагаясь на одну лишь звериную натренированность тела, — научиться делать это осознанно, по своей воле, не дожидаясь, пока тело само вспомнит нужную натугу.
Удар с магией. Не бросок, посланный отдельно от тела, — сила, вплетённая прямо в движение кулака или ступни, тот же кинетический отклик, только не выпущенный наружу отдельным толчком, слитый с уже начавшимся движением руки. Переучиваться оказалось едва ли не тяжелее, чем учиться заново: я бил по вкопанному бревну в полную силу, стараясь сознательно направить туда же и толчок отклика, — и либо промахивался мимо нужного мгновения, теряя силу впустую за миг до контакта, либо, наоборот, срывал бросок слишком рано, до того как кулак долетал до цели, оставляя удар вовсе без магической добавки. Тело, привыкшее справляться с этим само, по наитию, раз за разом норовило разделить два действия на два разных мгновения — вложить силу, а потом уже ударить, вместо того чтобы сделать это одним, слитным движением, — и снова и снова я откатывался назад, к самому началу, с разбитыми костяшками и растущим раздражением.