В последних числах апреля в доме посланника барона Гольца была суетня, шли приготовления к официальному вечеру, который он давал столице.
Предполагался бал-маскарад, на котором, конечно, должен был присутствовать государь, весь двор и все петербургское общество. Гольц праздновал мирный договор, подписанный государем двадцать четвертого апреля.
Этот мирный договор стоило отпраздновать прусскому послу и любимцу Фридриха. За весь XVIII век не было еще заключено такого мирного договора между двумя странами, какой сумел заключить молодой дипломат.
Король получал в подарок от императора почти половину своего королевства, уже завоеванного русскими, и, кроме того, приобретал надежного союзника во всех предполагавшихся политических затруднениях; потом получал тотчас двадцатитысячный русский корпус генерала Чернышева, который еще недавно бил и разбивал его генералов, а теперь должен был под командой короля бить своих прежних союзников; наконец, король имел в виду получить большую денежную сумму, превосходившую миллион.
Со своей стороны Фридрих не жертвовал ничем. По выражению государыни, он давал: «Le pavé de l’enfer en е́change»[14], так как известно, что «l’enfer est pavé de bonnes intentions»[15]. Фридрих обещал помочь сделать курляндским герцогом принца Жоржа, если оно будет возможно; уговорить Данию отдать русскому императору Шлезвиг, но если Дания не согласится, то… avisér[16]: помочь императору деньгами или войском, если он начнет какую-либо войну. Но таковой войны не предполагалось, так как вся немецкая партия в Петербурге, то есть именуемые «голштинцы», в этом вопросе сходились и были единодушны с партией «елизаветинцев». Избегнуть войны всячески было единственным пунктом неспорным. Никто во всей России, начиная от первых министров и сановников и кончая последним рядовым гвардии и армии, не желал войны. А влиятельный Гольц должен был еще всячески отговаривать русского государя по той простой причине, чтобы избавить своего повелителя от необходимости помогать союзнику.
Гольц за последние дни был особенно в духе, даже счастлив.
Он был, конечно, честолюбив в хорошем смысле слова и знал, что в скором времени договор Пруссии и России, его дорогое детище, заставит ахнуть всю Европу: обозлит Францию, удивит Англию, поразит в сердце Австрию – переполошит всю Европу. Он знал, что его имя в продолжение целого лета будет повторяться повсюду, будет на устах всех королей, министров, посланников и сановников всей Европы. Он как полководец дал и выиграл блистательное сражение. Этим трактатом он приобретал себе сразу славу и имя на дипломатическом поприще.
Всякий человек, решивший трудную задачу и отличившийся в глазах всех и своих собственных, конечно, счастлив, но когда к этому сознанию прибавляется еще сознание своей молодости, то юношеский пыл берет верх и герой счастлив, как ребенок. Если в настоящем уже много… то сколько еще впереди!..
Гольц сознавал свое превосходство перед всеми европейскими дипломатами, вспоминая, что ему еще только двадцать шесть лет! Он знал, что король Фридрих не такой человек, чтобы не понять и не оценить его громадной заслуги перед отечеством. Гольц ожидал с часу на час всевозможных наград: и повышение в чине, и звезду, и деньги, и графство, о котором мечтал. Одним словом, красивый и элегантный барон был счастлив, весел и доволен, как ребенок. Когда он вспоминал, как просто устроил он все дело, то ему становилось даже смешно.
Съезди все послы с визитом к Жоржу, то государь не отказывал бы им два месяца в аудиенциях и они не прозевали бы трактата. Все резиденты, и английский Кейт, и французский Бретейль, и австрийский Мерсий, сидели по своим норам и переписывались с кабинетами, а он в это время курил вонючий кнастер, дружился со всеми, ухаживал, давал взаймы и дарил…
«А букет Воронцовой! – вспомнил Гольц и невольно усмехнулся. – Всего-то пять тысяч червонцев, а из-за них приобретается бог весть что». Да вдобавок и деньги-то не его личные и могли бы, как у многих резидентов иностранных, уйти на наем разных шпионов и тайных агентов, которые эти деньги прокучивают и не служат никакой помощью для их наемщиков.
Гольц призвал одного из своих секретарей и дал ему словесное поручение – отправиться к Гудовичу и спросить у него, получена ли вещь, ему известная, передана ли по принадлежности и довольны ли ею.
Через час секретарь вернулся назад и объяснил, что господин Гудович никакого ответа не дал, а обещал тотчас же приехать сам.
И вслед за секретарем явился Гудович, встревоженный, и объяснил Гольцу простую вещь: карточку с рисунком он потерял, проискал ее целый день повсюду, не нашел и послал доверенное лицо, князя Тюфякина, который, конечно, не разболтает ни слова, предупредить бриллиантщика, чтобы он не давал вещь никому, покуда лицо, заказывавшее букет, не явится лично за получением. Оказалось, что Позье накануне вечером отдал букет преображенскому офицеру, а карточку получил и в доказательство передал ее обратно. Гудович вынул разрисованную игральную карту, которая прошла столько рук, и передал ее Гольцу.
– Стало быть, вместо бриллиантового букета я получаю нарисованный! – рассмеялся Гольц немножко насмешливо. – Одним словом, украли. Не скажу, чтобы это мне было очень приятно.
И барон с досадой отошел от Гудовича к окну и стал барабанить по стеклу, насвистывая какой-то марш.
«Пять тысяч червонцев, – думал Гольц, – сумма большая, и подарить ее какому-нибудь мошеннику крайне неприятно. Сам виноват! Надо было попросить взять вещь графиню Скабронскую, а не этого тюленя. Потерял?! Черт его знает!.. Все вы тут хороши!»
И барон стал расспрашивать Гудовича о подробностях, но тот мог только повторить снова то же самое: карточка им была потеряна, найдена кем-нибудь, вещь законным образом получена, и следов никаких.
– Но позвольте! – воскликнул вдруг Гольц. – Нашедший карточку святым духом узнал, что по ней можно получить бриллиантовый букет?! И именно у Позье?! Стало быть, вы рассказали многим, что это за карточка?
Гудович сознался, что пил в трактире и болтал о карточке. Какой-нибудь лакей мог слышать.
«А может быть, и офицер!» – подумал Гольц, но, разумеется, этого не сказал.
Гудович прибавил, что так как он в этом деле кругом виноват, то будет просить государя выдать ему из собственных денег необходимую сумму, которую он возвратит барону. Гольц на это, разумеется, не мог согласиться.
– Нет, это невозможно. Но я буду только просить государя приказать Корфу взяться усердно за это дело и искать вора.
Гудович уехал, а Гольц немедленно отправился к графине Скабронской спросить ее мнения, рассказать ей все и попросить купить поскорее что-нибудь другое.
Маргарита, разумеется, ничего не знала: ее дело было только передать барону полученную карточку.
Посидев у графини, побеседовав с ней, расспросив ее о том, что говорят в Петербурге о мирном договоре и о нем самом, Гольц развеселился и забыл думать об украденной сумме.
– Главная беда, – сказал он, – не в том, главная беда, что мне теперь нечего ко дню маскарада поднести Воронцовой. У Позье, наверное, нет ничего готового свыше каких-нибудь трехсот червонцев.
Маргарита согласилась с этим, но затем, покуда Гольц продолжал рассказывать ей о своих приготовлениях к балу, Маргарита задумалась и соображала что-то. Наконец как бы пришла в себя и вымолвила:
– Хотите у меня купить бриллиантовую брошь, только что переделанную заново тем же Позье и которая мне не нужна? Мы ее свезем к нему, оценим, и вы возьмете.
Гольц с радостью согласился.
Когда он уехал, Маргарита позвала свою любимицу и весело объявила ей:
– Ну, Лотхен, опять деньги есть! Одну вещь из дедушкиных продала.
– Это все прекрасно, liebe Gräfin, но когда же вы заплатите дедушке за эти все бриллианты? – выговорила Лотхен, насмешливо и двусмысленно усмехаясь.
– Не скоро, Лотхен. И по правде сказать тебе… я буду откладывать и тянуть дело до тех пор, покуда не наступит час, в который мне можно будет совсем не платить!
– А разве такой час наступит? Не верю.
– Верь, Лотхен.
Горничная помолчала и выговорила, смеясь:
– Ну а сержант?
– Ну, об этом не смейся. Это не шутки! – как-то странно произнесла Маргарита, задумчиво и грустно.
Лотхен вытаращила глаза и чуть-чуть пожала плечами.
Первого мая в сумерки в доме прусского посланника волнение и движение усилились.
К семи часам весь большой дом горел огнями, и светлые лучистые столпы выливались из окон, освещая, как днем, широкую улицу. Кроме того, около подъезда и вокруг всего дома горели плошки и бочонки со смолой.
Взводы гвардейских солдат от разных полков в красивых новых мундирах стали появляться под командой капралов и сержантов, и их расставляли часовыми на улице, у подъезда, в передней, на широкой лестнице и до дверей самой приемной. Это было сделано по приказу государя в знак особого почета к любимцу и посланнику нового союзника-короля.
На большой лестнице, украшенной гирляндами и венками и покрытой красным сукном, преображенский сержант расставлял часовых из своего взвода и двоих из них поставил у самых дверей, ведущих в приемную. Сержант был Шепелев, а один из рядовых, которого он умышленно поставил не в передней и не на лестнице, а на том месте, где будет видно всех гостей, был Державин. Но оба друга, сержант и рядовой, были как-то грустны. Шепелев был немного бледен и снова почти в таком же состоянии, как когда-то до своего свидания с Маргаритой у гадалки.
Державин был тоже грустен. Перевод его в голштинцы все не ладился с Великого поста, а на дворе уж май месяц. Вдобавок хотя он и любил своего ученика, но невольно стал теперь завидовать ему. Этот добрый малый ничем, конечно, не отличался, был такой же рядовой, как и он, а теперь, перескочив через чины капрала и унтер-офицера, попал прямо в сержанты бог весть за что, по какой-то странной, никому в полку не понятной случайности, по капризу принца Жоржа.
«И вот вся жизнь так пройдет, – думалось рядовому Державину с ружьем на плече, когда он глядел на товарища сержанта со шпагой. – Одному везет, а другому нет. Почему одному везет и почему другому не везет – сама матушка-фортуна не знает».
Бал-маскарад у прусского посланника, объявленный за три дня перед тем в городе, то есть вскоре после тайного подписания мирного договора, наделал много шума в столице.
«Голштинцы», и русские и немецкие, конечно, ликовали. Этот маскарад был видимый признак, что на их улице праздник.
Партия «елизаветинцев», конечно, негодовала, всякий со своей точки зрения. Одни говорили, что со смерти покойной императрицы прошло только четыре месяца, что это своего рода скандал. Другие прибавляли, что Гольц мог бы сделать простой бал, но на смех делает маскарад прежде, чем кончился траур по государыне, бывшей всю жизнь врагом Фридриха.
Многие являлись к государыне спрашивать, поедет ли она. Екатерина Алексеевна не отвечала ни да, ни нет, но в уме давно решила в этот день заболеть и остаться дома.
Многие, как Разумовские и вообще близкие люди покойной императрицы, чувствовали себя оскорбленными и тоже обещались захворать и не быть в маскараде.
Но за день до первого мая прошел по лагерю «елизаветинцев» как бы пароль: всем быть в маскараде.
Один из самых молчаливых на вид и ленивых офицеров кружка Орловых, Пассек, был в то же время самым благоразумным, осторожным и тонким.
Пассек был особенно близок и дружен с княгиней Дашковой и чаще других бывал у нее. И она и он рассудили, что не быть в маскараде прусского посланника – значит дать возможность врагам пересчитать и, так сказать, пометить всех главных лиц неприязненного лагеря. Дашкова, конечно, передала это государыне. В тот же вечер не известными никому, но, конечно, известными государыне путями весь лагерь «елизаветинцев», явных и смелых, осторожных и боязливых, получил как бы приказ готовить костюмы и мундиры и ехать к Гольцу.
И теперь не только те, которые хотели умышленно захворать, стали собираться на бал, но даже и те, которые действительно хворали, также поехали.
В восемь часов уже начался шум на улице, крики кучеров и форейторов, солдат и полицейских, гром копыт и колес по мостовой; гости начали съезжаться.
Гольц встречал всех в дверях, отделявших большую, украшенную зеленью и венками лестницу от прихожей, где на двух стенах, один против другого, висели два щита с двумя государственными гербами – прусским и российским.
И здесь сержант Шепелев, приглашенный любезно Гольцем находиться в самой прихожей в качестве дежурного, мог видеть весь высший столичный круг.
Здесь в час времени прошли все министры, послы, фельдмаршалы, сенаторы, все красавицы и львицы. Все пожилые люди были, конечно, в своих мундирах, но молодые женщины и многие офицеры гвардии были в костюмах.
И под звуки огромного оркестра на хорах весь щегольской дом Гольца переполнился блестящей, сияющей, даже сверкающей, как радуга, всевозможными цветами, шумной и гулливой толпой. Многие были просто костюмированы, другие в масках. Большая часть проходивших с замаскированными лицами тайком и быстро показывали лицо свое хозяину дома из вежливости, как бывало принято, или же просто знаком, двумя словами знакомого голоса как бы называли себя. Часто Гольц не мог расслышать голоса встречаемых, но делал вид, что узнает… Отчасти в глазах его начинало уже рябить от этой вереницы пестрых костюмов и мундиров, отчасти и музыка мешала, и гул голосов беседующих гостей, который смешивался с музыкой и иногда даже заглушал звуки литавр и труб.
Шепелев стоял у стены невдалеке от входных дверей и глаз не спускал с порога, где красивый посланник принимал гостей. Ему казалась странной та случайность, что именно его было приказано послать по наряду дежурным на бал к этому единственному человеку во всем Петербурге, которого он всем сердцем, всем юношеским пылом ненавидел и проклинал.
Он был убежден, что это его счастливый соперник; не будь его на свете, быть может, «она» не обошлась бы с ним так, как обошлась в последний раз в квартире Позье. И что за каприз сказать, что она даже не графиня? Шепелев уже после сообразил, что она могла скрывать свое имя от Позье, что он сделал нескромность. Но почему же она не пустила его к себе? Почему обошлась так гордо и глядела на него так презрительно, таким оскорбительным взглядом? Наверное, он, этот Гольц, – его счастливый соперник! Он чувствовал, что глубоко ненавидит этого человека, а между тем эта ревность, эта ненависть казалась для него самого глупою и смешною. Что общего между ним, юношей сержантом, и этим молодым красавцем, который уж теперь первая личность двух стран, важное государственное лицо в Пруссии и, по общему отзыву, теперь самое влиятельное лицо и в русском государстве?!
– Он любимец Фридриха Второго и Петра Третьего, a я любимец… Квасова! – грустно шутил юноша.
И в Шепелеве совершалась томительная борьба, сказывавшаяся какой-то острой болью на сердце, какою-то страшной тягостью в голове, во всем существе. Пускай бы она не любила его! Он не стоит любви такой женщины! Что он такое? Мальчишка! Но она любит вот этого! За что? За то лишь, что он посланник.
И юноша постоянно то и дело как бы забывался, стоя близ стены прихожей. Вереницы ярких костюмов и масок вились перед его глазами, но он почти не глядел на них. Изредка рука его, державшая обнаженную шпагу, судорожно стискивала эфес, и глаза впивались в фигуру элегантного и красивого хозяина дома в блестящем мундире.
Если бы Гольц имел время обернуться на юношу-дежурного с обнаженной шпагой в руке, и приметить его взгляд, то, конечно, несмотря на свои заботы, он бы все-таки удивился…
А между тем сержант не мог оторвать взора от дверей еще по другой причине. Он каждую минуту ожидал появления именно той, от которой так мучился и страдал. Он знал наверное, что графиня Скабронская будет в числе приглашенных дам как близкий друг хозяина.
Наконец на несколько минут вереницы гостей, входивших по лестнице, гром и гул подъезжавших экипажей вдруг прекратились… Все съехались.
«А ее нет!» – думал Шепелев. Но он утешался мыслью, что и государь еще не приехал. Разумовских еще нет, Воронцовой еще нет.
Гольц заметил перерыв в съезде гостей и обрадовался возможности отойти от дверей и отдохнуть. Так как каждое слово его в этот вечер могло быть замечено, рассказано, перетолковано, то он решил заранее почти не говорить ни с кем из высших сановников в отдельности, то есть без свидетелей, и вообще мало говорить под предлогом хлопот хозяина.
Теперь, в свободную минуту, он заметил в той же прихожей будто стерегущих его: фельдмаршала Трубецкого, Глебова и нового врага своего, на днях побежденного им, тайного секретаря государя, Волкова. Он догадался, что они хотят с ним заговорить, но очень ловко парировал светское нападение врага.
Гольц, увидев юношу, отошел к нему и стал говорить с ним будто бы о деле. В действительности он спрашивал, делает ли Преображенский полк успехи в экзерциции, многие ли офицеры говорят по-немецки, как солдаты приняли новую форму.
При этом посланник глядел на юношу-сержанта так, как стал бы смотреть на кресло, стол или канделябр.
Конечно, Шепелев, хотя не привыкший к светским приемам, все-таки понял, что посланник говорит не с ним лично, а что ему нужен какой-нибудь предмет. Он отвечал кратко, слегка смущаясь, но не столько от неловкости, сколько от горького чувства на сердце.
Не успел он ответить две или три фразы посланнику, как в дверях показалась новая маска. Ее нельзя было бы не заметить в целой толпе ряженых: костюм ее бросался в глаза.
После вереницы костюмов и мундиров, которые отчасти ослепили глаза, новая гостья-маска являлась отдыхом для глаз.
Гольц, заметя, что юноша зорко смотрит в дверь, обернулся и тоже удивился.
К нему шла тихо монашенка-кармелитка. Весь костюм ее состоял из длинной и простой рясы до полу из белого кашемира. Большие рукава спадали до пальцев, закрывая даже на половину ее белые перчатки. Большой капюшон был собран складками на голове и спускался прямо на лоб и на белую атласную маску с золотым кружевом, слегка закрывавшим рот и подбородок. В талии эта ряса была схвачена серым шелковым шнуром, очень искусно изображавшим простую веревку. На этом отшельническом кушаке были перекинуты белые перламутровые четки с медалькой на конце.
Костюм этот был даже не костюм; толстые складки матового кашемира так закрывали эту женщину, что не было никакой возможности догадаться, молода ли она, стара ли. Во всяком случае, не было ни малейшей возможности узнать, кто она.
Но странное дело. Случилось то, что случалось в подлунном мире во все века и будет случаться вовеки впредь. Юноша-сержант или, лучше сказать, его влюбленное, томящееся сердце узнало, кто эта маска. Едва появилась эта кармелитка, и переступила порог, и двинулась к нему вся тщательно укутанная с головы и до носков белых башмаков, Шепелев уже знал наверное, чувствовал, что это Маргарита.
Посланник, вероятно, не был влюблен в Маргариту, потому что подошел к гостье, протянул ей, вежливо кланяясь, руку, но глаза его говорили: скажитесь.
– Что? Вы меня не узнаете?
И, благодаря замолкшей музыке, благодаря чуткому настроению Шепелева, он ясно расслышал голос Маргариты.
Гольц узнал тоже голос, ахнул и выговорил по-немецки:
– Но что значит этот костюм?
– Это мой каприз, а отчасти необходимость. Вы получили мою записку? Комната приготовлена? Спасибо. И я полная там хозяйка, хоть бы до утра?..
И на утвердительный ответ графиня прибавила:
– Ну, покажите ее мне, чтобы я знала заранее, где она.
Гольц тотчас же подал графине руку и повел ее во внутренние комнаты, но при этом взял не налево, где была большая гостиная, потом бальная зала, переполненная гостями, а направо, где были две маленькие гостиные, а за ними его собственные апартаменты.
Сердце дрогнуло в юноше, он снова стиснул свою шпагу и почувствовал, что слезы готовы выступить у него на глазах.
Комнату до утра?! Отдельную комнату?! На бале, в маскараде! Зачем?! Это низость! Ведь на это способны те женщины, про которых рассказывал ему Квасов. И это красавица высшего общества!
И юноша до такой степени был поражен, что у него руки и ноги стали дрожать. Он невольно вышел на лестницу и опустился на стул около часового Державина, закрывая глаза рукой, чтобы отереть позорные слезы и прийти в себя.
– Что ты? – шепнул ему приятель-рядовой.
– Ничего! – глухо отозвался Шепелев. – Ничего, ничего! – повторил он. – Вернусь домой – я это кончу!
– Что? – недоумевая отозвался тот.
– Все, все это кончу. Надо кончить: так жить нельзя!
Приятель что-то спросил, но он не имел даже силы отвечать.
– Встань, голубчик, – выговорил вдруг Державин шепотом, – гетман идет.
Шепелев через силу поднялся и увидал, что по лестнице поднимается граф Кирилл Разумовский в красивом гетманском мундире; с ним вместе шел его друг и бывший воспитатель Теплов. Сержант быстро двинулся снова в прихожую и стал на прежнее место.
– Отчего же ему не праздновать и не раскошелиться, – шептал гетман Теплову, – когда целое государство подарили да миллион в придачу? Бал дешевле стоит!
Гетман прошел, за ним прошли еще два сенатора, затем прошел Панин. Все они искали глазами Гольца.
«Да, ищи его! – злобно усмехнулся Шепелев. – Ищи!» – И он чуть-чуть встряхнул своей шпагой. Невольно ему почудилось, что он бы мог с наслаждением, особенно благодаря последним урокам фехтования, беспощадно пронзить Гольца двадцатью ударами.
В то же самое мгновение хозяин дома появился один, быстро огляделся, увидел несколько новых гостей, которых опоздал встретить, и пошел здороваться и извиняться.
Тотчас же образовался около него кружок, и здесь, при нескольких свидетелях зараз, Гольц менее боялся говорить. Но и тут счастье помогло ему. Не прошло пяти минут, как в приемную вошла новая костюмированная гостья без маски. Многие двинулись, прерывая беседу, Гольц бросился навстречу к даме и, кланяясь, стал всячески благодарить за честь и любезный сюрприз. Это была Воронцова, и слова Гольца относились к ее костюму. Елизавета Романовна отплачивала за брошь, полученную поутру, и явилась в костюме, который был скопирован с портрета Фридриха. Это был, в сущности, прусский мундир с прибавлением белой атласной юбки. Золотисто-желтый атласный камзол, вышитый серебром, красный кафтан из бархата, черный галстук на шее, а на голове фридриховская треуголка с белым атласным бантом, на котором и красовалась полученная брошь.