В этот самый вечер государыня умышленно пригласила к себе несколько влиятельных в Петербурге лиц.
Гости стали собираться как-то странно, по очереди: государыня каждому из них сказала накануне: «Нам надо побеседовать, приезжайте прежде других», – и каждому назначала она час. Таким образом делала она всегда и успевала переговорить или наедине, или собрав двоих-троих лиц прежде всех других. В шесть часов явился преосвященный Сеченов.
Архипастырь передал государыне слух о трех новых правительственных мерах, повергнувших все белое духовенство в ужас: о военной службе для детей духовных, о выносе икон из церквей и об опечатании всех домовых церквей, которых было у столичных вельмож очень много. После часовой беседы государыня сама предложила Сеченову не оставаться у нее.
– Вам с этим народом скучно будет, – сказала она. – Да и пересудов не будет, коли никто не узнает, что вы у меня были.
– Истинно, – сказал Сеченов и стал собираться.
Когда он уже был на пороге гостиной, провожаемый государыней, он обернулся, вздохнул и выговорил:
– Да, ваше величество, мы не молодцы и не воины, мы Божьи слуги. Мы не можем ничего начать, но будьте уверены, что если бы что начали молодцы гвардейцы, то я, как старший член, ручаюсь за весь Святейший синод, ручаюсь даже за все духовенство столицы. Для нас всех вы мать-спасительница, заступница за веру, на которую воздвиг Господь новое гонение.
– Благодарю вас, но что об этом мечтать, – вымолвила государыня. – Все это одни грезы, и опасные даже грезы!
Едва только Сеченов отъехал от дворца, к государыне явился воспитатель наследника, Панин. Он вошел со словами:
– Ну что, продана Россия, будем на хвосте у Фридриха воевать за него со всей Европой и ему же деньги платить?
– Я еще ничего наверное не знаю. Екатерина Романовна привезет вести.
Панин, сильно взволнованный, сел перед государыней. Он долго молчал, несколько раз взглядывал на нее как-то странно и наконец выговорил:
– Послушайте, ваше величество, я все хочу побеседовать с вами о важном деле, даже о двух. Одно пустое…
– Ну что ж, – улыбнулась ласково государыня, – давайте беседовать. Время еще есть, гости еще не скоро съедутся.
– Первое дело… Правда ли, что у Гольца через неделю маскарад?
– Сказывали мне это, Никита Иванович. Да не верится. Ведь трауру только четыре месяца минуло.
– Славно! Ну, черт с ним, с немцем! Второе дело: скажите мне, в какой должности состоит при вас моя пустельга племянница?
– Ни в какой. В должности друга. Я очень люблю Екатерину Романовну, – изумилась государыня от неожиданности вопроса.
Панин пристально глядел ей в лицо и отчасти строго.
– Вы понимаете, что я хочу сказать. Я ее тоже очень люблю, но ведь она верченая, с толчком в голове! Начиталась зря всяких книжек, голова у нее кругом и пошла, а оттого она ни мужчина, ни женщина – ни пава, ни ворона! Семейных и хозяйских занятий не любит, на службу государственную вступить не может, а между тем вы с ней постоянно беседуете о самых щекотливых делах. У нее собираются каждый вечер всякие офицеры гвардии, не нынче завтра дойдет это до государя – и с ней будет худо. И сестрица ей не поможет. Да она-то все равно. Но вас она может замешать в какое-нибудь глупое дело. Вот хоть бы недавно, будучи у нее, нашел я развернутый том французской истории, и несколько страниц все исписаны карандашом всякими замечаниями. А что бы, вы думали, она читала и на чем свои пометки делала?
Екатерина вопросительно улыбнулась.
– Ну, отгадайте. Да еще прибавила мне, что она изучает это историческое событие, как действо народное, могущее повториться во всякой стране.
– La conspiration des poudres![11] – рассмеялась государыня.
– Нет, лучше того. Варфоломееву ночь!
Государыня начала смеяться.
– Нет, оно не смешно, – угрюмо выговорил Панин. – Представьте себе, что ее захватят со всеми ее бумагами, письмами, записочками к разным гвардейцам да найдут эту книжку с ее заметками. Да она сама еще целый ворох со страху приврет. Всех и переберут и ушлют в Сибирь. За примером таким ходить недалеко. Я не стар, а на моей памяти бывали такие переборки в Петербурге.
– Но что вы, Никита Иванович, хотите сказать? – вымолвила государыня.
– Хочу сказать, чтобы вы с моей племянницей не связывались и тем себя не погубили. Тяжело жить, да что ж делать, может, все обойдется.
– Никаких общих дел у меня с княгиней, поверьте, нет. Мы только вместе от скуки забавляемся, читаем и переводим. Из всех офицеров, которые бывают у нее, я ни одного не знаю. Зачем они собираются, я тоже не знаю. У меня желание одно: уехать из России прежде, чем меня постригут.
Панин поглядел в печальное лицо государыни и вымолвил:
– Ну, до этого еще, Бог милостив, далеко.
– Нет, недалеко, – тихо выговорила Екатерина и хотела что-то прибавить, но появление гетмана Кирилла Григорьевича Разумовского заставило ее замолчать. Панин недолюбливал гетмана, и потому разговор не клеился. Но вскоре стали собираться другие гости, и в числе прочих явился молодой артиллерийский офицер.
Панин с изумлением встретил появление могучей фигуры известного буяна и, обратившись к одному из гостей, Бибикову, вымолвил, пожав плечами:
– Этот Орлов зачем здесь? И по какому праву? Что за новый придворный?.. Трактирный битка!
И Панин, сильно не в духе, незаметно скрылся из гостиной и ушел на половину наследника.
Довольно поздно явилась княгиня Дашкова. Она долго просидела дома, будто ради того, чтобы написать письмо к мужу. Княгиня была необыкновенно довольна собой. Поручение государыни, которое было обидно утром, как малозначащее, теперь казалось ей громадным подвигом. Во всяком случае, она знала, что на вечере государыни ее ждут нетерпеливо, и она прособиралась, желая, по французской пословице, se faire desirer![12]
Действительно, когда княгиня вошла в гостиную государыни, то беседа смолкла, все вопросительно, нетерпеливо взглянули на нее. Говорить, однако, было невозможно, так как был непрошеный гость – гетман, при котором подобный разговор был бы величайшей неосторожностью. Как нарочно, гетман на этот раз сидел и не уезжал. Некоторые из более близких людей стали уезжать. В числе других собрался и цалмейстер Орлов. Он промолчал весь вечер и сумрачный просидел в углу гостиной. Только изредка, когда можно было быть незамеченным, он взглядывал мельком на государыню, и взор его был печален.
Когда он стал прощаться, государыня отвела его в сторону, к окну, и вымолвила:
– Куда же вы?
– Пора, – тихо отвечал Орлов.
– Что с вами? Вы печальны. Нет ли нового? Может быть, опять набуянили, – усмехнулась она, – и опять будете ездить и просить разных заморских красавиц за вас заступиться? – шутила государыня.
Но Орлов не усмехнулся, грустно смотрел ей в лицо и наконец выговорил с особенной интонацией:
– Заморские красавицы прямодушны, искренни, действуют прямо, или говорят «да», или говорят «нет», а не играют с человеком, как кошка с мышью.
Эти слова имели, очевидно, какой-то особенный смысл.
– Завтра будет подписан мирный договор! – сказала государыня.
– Пускай… Бог с ним! Мне не до того… Я про свое…
Государыня помолчала несколько мгновений, и наконец, окинув быстро всех гостей и видя, что всякий занят общим говором, она вымолвила тихо:
– Всему свой час. Когда час пробьет, тогда совершается всякое на свете. И концу мира свой час пробьет! – улыбнулась она.
– Но когда, когда?! – громче выговорил Орлов, так что двое из гостей обернулись на его страстный голос.
– Когда вы будете более осторожны и будете не так громко говорить, – рассмеялась государыня. – Во всяком случае, – прибавила она странным голосом, будто упавшим от волнения, – тот час близится, скоро пробьет.
– Я давно это слышу, ваше императорское величество, – несколько раздражительно выговорил Орлов. – Но когда пробьет этот час?
– Сколько теперь на ваших? – выговорила Екатерина.
Орлов не понял.
– Я спрашиваю, сколько теперь времени на ваших часах.
– Десять, – выговорил Орлов, недоумевая.
– Ну, стало быть, через три часа этот час пробьет.
Лицо Орлова вспыхнуло, глаза сверкнули, он как-то задохнулся и отступил на шаг.
– Это шутка! – едва слышно выговорил он.
Государыня, ничего не отвечая, подошла к гостям, сказала два слова любезности и исчезла из гостиной.
Орлов хотел откланяться, но не мог, пришлось дожидаться ее возвращения.
Когда спустя четверть часа государыня снова явилась в гостиную, он, недоумевая и глядя ей в лицо, рассеянно простился со всеми и вышел из гостиной, как бы в каком-то тумане.
В коридоре к нему близко подошел доверенный лакей государыни, Шкурин, и передал ему маленький клочок бумаги, сложенный четырехугольником.
– Приказали вам передать, Григорий Григорич, – сказал Шкурин.
Выйдя на улицу, Орлов поскакал домой, нетерпеливо вбежал в свою квартиру и при свете фонаря, с которым встретил его старик Агафон, он прочел следующее:
«Час пробил! Мирный трактат завтра подписывается. Мы должны заключить другой, свой трактат. Пора слов прошла, наступила пора действий. Через три часа я жду вас у себя для военного совета перед генеральным сражением».
– Фошка, Фофошка! – воскликнул Орлов как сумасшедший и так бросился обнимать дядьку, что от неожиданности восклицания и объятий Агафон выронил фонарь из рук. Стекла зазвенели, разбившись вдребезги, и свечка, вывалившись, покатилась по полу.
– Фофошка, целуй меня! – вскричал вне себя Григорий, в полутьме обнимая старика.
– Ох, напугали… Даже поджилки затряслись… – отозвался Агафон.
– Какое сегодня число, Фошка?
– Какое! Теперь уже ночь, теперь надо считать уж двадцать четвертое! – ворчал Агафон, поднимая свечу и битые стекла…
– Ну, Фофошка, когда-нибудь мы с тобой закажем мраморную доску да напишем на ней золотыми буквами: «Двадцать четвертое апреля!» И будем всякое утро приходить к этой доске и земные ей поклоны класть.
– Полно вам! – крикнул Агафон. – Только и знаете, что грешите. А Бог-то все слышит и помнит!
– Стало, память-то у Господа не твоя, Фошка!
– А ну вас!.. – отмахнулся отчаянно Агафон. – С вами и сам к чертям на сковороду угодишь!
В тот же самый вечер на квартире князя Тюфякина тоже зачиналось великое дело, своего рода подвиг.
Тюфякин часов в семь уехал из «Нишлота», заехал к еврею Лейбе и, объяснясь с ним, предложил сделку. Не сразу согласился еврей на страшное дело. Однако жадность взяла верх, и он обещал быть у князя через час времени. Это время нужно ему было, чтобы перевезти жену с ребенком в другое, безопасное место. Теперь князь, озабоченный, сидел в кресле перед кружкой пива и при малейшем звуке в доме с беспокойством глядел на дверь. Близ него на диване лежала полная форма преображенского офицера, уже поношенная.
Это был мундир, который носил князь до перехода своего в голштинцы. С тех пор мундир валялся где-то в комоде. Князь его достал и собственными руками вычистил щеткой, запершись в комнате на ключ. Единственного своего лакея, Егора, он спровадил с квартиры и не приказал являться ранее поздней ночи.
Наконец за дверью раздался знакомый князю голос. Князь вскочил, отворил дверь и впустил еврея Лейбу.
– Что ж ты, иуда! Ошалел, что ли? Я тебя сто лет дожидаюсь! – воскликнул он. – Что ты думаешь, он всю ночь не хватится пропажи? Ведь девятый час.
– Нельзя было, – угрюмо проговорил Лейба.
– Нельзя было! Проценты ростовщичьи вытягивал с кого-нибудь клещами, а тут тысячное дело пропадает, черт эдакий!
– Нет, ваше сиятельство, – ехидно выговорил еврей, – не до процентов теперь и, по правде сказать, сбыв жену к приятелю, чуть было опять не повез домой – страх берет: ну, как он уж хватился! И теперь там…
– Да дурак ты эдакий! Разве он может сам туда ехать! Ведь все дело – тайное. Покуда один другому будет разъяснять пропажу – целый день пройдет! Да нечего бабой плакаться. Решайся. А то другого найду. Даже есть у меня другой!
Еврей взглянул на князя, глаза его сверкнули, он будто испугался.
– Уж коли пришел, стало быть, решился, – выговорил он злобно. – Только помните, коли вырежут мне ноздри, заклеймят лоб да накажут плетьми – я вас выдам! Все на вас свалю, скажу: и грабил не для себя. Что ж, ведь правда. Я ведь покупаю, а не краду.
– Ладно, покупатель. Этого я не боюсь. Будешь себя уберегать от клейма и плетей, а тем и меня сбережешь. А прытче тебя для такого дела нету. Ну, вот мундир – надевай.
Лейба встал, взял с дивана всю форму преображенского офицера и как-то странно вздохнул, будто дыхание на мгновение сперлось в груди его.
– Ишь, и этого даже боится, одежи офицерской, – рассмеялся презрительно Тюфякин. – Нацепляй скорее. Время уходит.
Князь встал, запер дверь снова, Лейба, молча и сопя, стал раздеваться и наконец надел мундир. Новая одежда настолько изменила фигуру еврея, что Тюфякин даже удивился.
– Диво просто! – воскликнул он. – Вот даже, как скажу, повидай тебя офицером, так потом в твоем кафтанишке и не признаешь, что тот же самый.
– Толкуйте!
– Шпагу-то не этак прицепил, вот дурень! Да застегни камзол-то, ныне за это с вашего брата офицера строго взыскивают. Вишь, и не служил, а уж в каком чине, – шутил князь, оглядывая Лейбу. – Ну а вот карточка родимая. Не потеряй!.. – выговорил он даже испуганно при мысли о потере игральной карты.
Через несколько минут Тюфякин остался один в квартире. Он то садился, то вставал, ходил по горнице, опять садился, и наконец волнение его дошло до такой степени, что он заметил сам, как руки и ноги трясутся у него.
Пройдя еще несколько раз по горнице, он вспомнил, что окно уже выставлено, и отворил его; подышав чистым воздухом, он снова тяжело опустился в кресло.
– Фу, господи! – воскликнул он и закрыл лицо руками. – Вот до чего доводит треклятая деньга! Ах, батюшка, родитель! Кабы ты мне из всех вотчин второй твоей женки оставил хоть бы одну, не было бы этого. Не осрамил бы я твое честное имя! Да и сам-то я, управительствуя у мачехи, зевал, думал, видно, что она бессмертная. Теперь что будет? Чем пахнет? Ловко подведено, а все ж таки можно лапу в западне оставить. Лапу? И весь останешься, коли Гудович хватился, бросился сам к Позье да Лейбу там накроет! О господи! Пудовую свечу поставлю завтра, если все обойдется!
И Тюфякин, не отнимая рук от лица и головы, просидел в кресле неподвижно более часа.
В то же время Лейба в одежде преображенского офицера шел по направлению к Полицейскому мосту. Сначала он шел медленно, несколько раз останавливался и тяжело вздыхал, как если бы пробежал бегом несколько верст. Один раз он остановился и, простояв несколько мгновений молча, уж будто поворачивал назад, но махнул рукой, будто взбесился сам на себя, и быстрыми шагами направился далее.
«Я в стороне, – думал он. – Меня князь посылает за своей вещью. Я ничего не знаю… А мундир? Да. Зачем мундир надел, коли простое поручение справляешь?»
Через четверть часа Лейба позвонил у маленького подъезда с маленькой вывеской над дверями.
Когда мальчишка-подмастерье отворил дверь, то переодетый преображенский офицер спокойно, уверенно и даже бойко вошел в переднюю и велел доложить господину Позье, что один офицер явился к нему по одному ему известному делу.
– Вот это объяснит вам все! – сказал Лейба, подавая карту, когда Позье вышел к нему.
– А? Конечно, конечно…
Старик женевец тотчас же попросил незнакомца войти. Он взял карту с рисунком букета и оглядел офицера с ног до головы.
– Готово-с. Второй день ожидаю.
– Я немного запоздал, – заговорил Лейба, – но невиновен в этом. Вельможа, меня присылающий, хотел было отложить до завтрашнего утра, а потом раздумал и послал чуть не ночью.
– Все равно, букет давно готов!
Позье вышел в другую комнату, свою мастерскую, унося карту с рисунком. Через несколько времени он явился, неся большой футляр, отделанный малиновым бархатом. При свете канделябра о шести свечах, который вынес за ним мальчишка-ученик, Позье поставил футляр на стол… и раскрыл его.
Казалось, что помимо внесенного канделябра зажгли еще два или три. Яркий свет разлился лучами по всей комнате из того, что оказалось в футляре. Это был великолепный бриллиантовый букет, замечательно тонкой работы и с очень крупными каменьями.
Лейба почти задохнулся. Глаза его, устремленные на этот сияющий и сверкающий букет, налились кровью. Если бы старик женевец сам не наслаждался в эту минуту впечатлением, которое производит его детище и над которым он трудился так прилежно и усердно, то он, конечно, заметил бы, какой хищнический, грабительский взгляд устремил на бриллианты неизвестный посол неизвестного вельможи.
Прошло несколько мгновений молчания.
– Ну что? Какова работа! Каковы камни! Ведь тут камней, право, на все пять тысяч червонцев. Я почти ничего не нажил себе барыша этой работой. Когда-то к коронации покойной императрицы я сделал такой же, а он был оплачен мне в восемь тысяч. Такого теперь во всем Петербурге ни у кого нет. И, признаюсь вам, я не буду спать ночей, покуда не увижу и не узнаю, кого украсит мое произведение. Мне даже обидно, что господин вельможа не доверился мне.
Лейба не слушал, он ждал, что Позье передаст ему футляр. Сам же он боялся дотронуться до него. Ему казалось, что в ту минуту, когда он сам возьмет футляр со стола, раздастся над ним громовой удар, Позье бросится на него, а из-за дверей выйдут спрятанные солдаты и потащут его в острог.
Наконец еврей, стоявший в каком-то тумане, заметил, что туман этот еще более усилился. В горнице стало темней, и он не сразу догадался, что стало действительно темней, потому что Позье уж завертывает футляр в бумагу, а канделябр потушен и в горнице снова горит только одна свеча.
– Ну, вот-с! – проговорил Позье. – Поблагодарите от меня его светлость или, может быть, и высочество – за заказ. А работой они будут довольны. Позье – честный труженик, артист в душе и постарался… Cela dit tout![13]
И в помертвелые руки Лейбы сунули что-то небольшое, четырехугольное. Он шелохнулся, судорожно стиснул пальцами этот предмет и, едва не пошатываясь, вышел в переднюю, вышел на улицу, сделал несколько шагов и как-то странно ахнул, точно проснулся. Он провел рукой по глазам, вдруг оглянулся на дом и наконец, будто придя в себя окончательно, бросился с места бежать во весь дух. Через несколько шагов какой-то прохожий остановился и так удивленно поглядел на Лейбу, что заставил его опомниться. Он вспомнил, что он в мундире преображенца, стало быть, офицер, дворянин, и что ему бегать по улице не приходится.
Через четверть часа Лейба был в квартире князя, а раскрытый футляр искрился и сиял на столе Тюфякина.
Лейба, сняв мундир, остался в камзоле и стоял молча и неподвижно. Лицо его было серьезно, почти угрюмо. Князь Глеб тоже как-то смущенно сидел у стола.
– Ну что ж, – выговорил он наконец. – Все слава богу. А снявши голову, по волосам не плачут. Ступай за деньгами.
Уже около полуночи Лейба появился снова в квартире князя, отсчитал ему две тысячи червонцев, принесенных в мешочке, взял бриллиантовый букет и, обернув в бумагу, положил в боковой карман.
– А футляр-то бросьте в Неву или сожгите в печи, – вымолвил он глухо, – да прикажите хорошенько размешать.
– Нет уж сам, душка Иудушка, возьму кочергу да размешаю. – С той минуты, что букет был в кармане Лейбы, а у князя на столе лежала куча одних червонцев, князь повеселел сразу.
«Они немеченые, их не Позье делал», – думал он, и князь радостно смеялся сердцем.
– Ну, прощай, князь, – выговорил Лейба, – не поминай лихом. Коли доберусь я счастливо до Кенигсберга, то, пожалуй, тебе и спасибо скажу. Ты все-таки честно рассчитался со мной и даже дал возможность мне нажить тысячу червонцев. Эта старая собака так работает, что я его букет вдвое дороже продам везде, и в Берлине, и в Вене.
– Вишь, как распутешествовался! – заметил князь.
– Да. Нам, честным евреям, везде дорога. Только в Россию уж не вернусь никогда. Ну, прощай, князь!
– Прощай, прощай, Иуда. Жаль мне тебя. Выйдут эти червонцы, не буду знать, где другие достать, – весело заговорил князь, провожая жида.
Лейба вышел в прихожую, надел шапку, достал свою палку в углу, постоял мгновение и наконец, полушутя, полуугрюмо, стал взмахивать и водить палкой, будто гладить ею по полу, причем несколько нагибался к полу.
Князь тотчас же узнал жест палача, секущего преступника плетьми.
– Ну, ну, авось обойдется, – рассмеялся князь. – Разве где после за другое что…
– Ну а словят меня на границе, то выдам. Вот мое последнее слово, – проговорил Лейба и вышел на улицу.
Тюфякин вернулся в свою горницу и спрятал деньги в комод, отделив одну кучку в особый угол.
– Жаль мне вас, – говорил он, – глядя на отделенную кучку, – только что получил – и вези к этим головорезам Орловым. Нужно было тогда в карты играть! Ну да черт с ними, даровому коню в зубы не смотрят. А дело будет шито да крыто. Не таков мой Иуда, чтобы попасться на дороге или где на границе государства. Он в игольные уши пролезет, не только через саженную заставу российскую.
Князь тотчас же пошел в кухню, притащил сам несколько полен и, бросив в печку малиновый, изящно отделанный футляр, покрыл его дровами.
«Красивая штука, даже жечь жалко!» – невольно подумалось ему.
Кое-как нашвыряв дрова, он достал лучину и зажег печку.
Дрова начали было гореть, но через минуту снова потухли, так как князь зря кучкой навалил их в печь.
– Ишь, не хотят гореть, поганые! – воскликнул он вслух и даже как-то особенно весело.
Чувство радости, что у него в комоде лежит целая куча червонцев, конечно, не покидало его ни на минуту. Князь был из тех людей, которые тогда и счастливы и довольны, когда у них деньги.
Он снова разжег лучину, и дрова наконец занялись большим пламенем. Он захлопнул дверцу печки и, чувствуя себя усталым от целого дня, проведенного в волнении, пошел к себе в спальню полежать.
Князь предполагал, несмотря на позднее время, все-таки отправиться прямо в «Нишлот», или «Немцев карачун», где он надеялся найти еще Гудовича или офицеров своего полка и где, следовательно, можно было весело провести всю ночь и, кроме того, отвлечь подозрения Гудовича. Но, вероятно, князь чересчур проволновался и устал, потому что едва прилег, как заснул крепким сном.
За полночь явился в его квартиру ленивый, вечно лохматый и замасленный с головы по пят его Егор и прислушался к храпу барина. Он двинулся в кухню, но по дороге, в темноте, споткнулся среди коридора на полено, выроненное князем, и удивился.
– Вишь ты, вздумал печку топить в этакую теплынь! Да еще сам! Теплота такая на дворе, а он замерз!
Освидетельствовав в кухне дрова, Егор недосчитался целой охапки. Он, конечно, тотчас же зажег огарок и тихонько отправился поглядеть, какую печку и как затопил барин. Перепробовав две или три печки руками, он наконец убедился, что все холодные.
«Что за притча! Не сожрал же он дрова!» – подумал Егор и начал лазить, открывая заслонки. Оглядев две пустые, в третьей он нашел дрова, опаленные пламенем.
Егор сел около печки, держа огарок в руках, и замотал презрительно головой.
– Вот не за свое дело-то браться! Нешто они будут гореть этак? Нашвырял зря да подпалил и думает – все тут. А сделай я это… Ругать! Э-эх вы!..
И праздному лакею пришел на ум вопрос:
«Что делать: растопить или повытаскать дрова обратно? Ведь теплынь на дворе… Лучше повытаскать да сбыть соседке кухарке за стакан водки…»
Через несколько секунд тихонько, чтобы барин не проснулся, Егор повытаскал все дрова на пол. Он далеко засовывал руку и вынимал осторожно полено за поленом. Но вдруг он громко ахнул и отдернул руку, точно будто его укусило что в печи.
«Что за леший?» – подумал он.
Под руку вместо полена попало что-то легонькое и вдобавок мохнатое. Он сунул огарок в печку и опять немножко ахнул: что-то красное лежало среди старой золы и черных углей.
Через мгновение, однако, страх прошел, а красивый малиновый футляр был у него в руках, и лакей, не зная еще, что делать, бежал с ним в кухню.
– Что за притча! – повторял он. – Что за баловство! Не по ошибке же барин бросил туда такой ларец, а нарочно сжечь хотел? А зачем? Да мало ли у бар какие затеи!
Как ни был глуп Егор, однако сообразил, что надо делать. Он спрятал футляр у себя в ларе, а сам, вернувшись в гостиную, как следует снова наложил дрова и зажег их.
Когда наутро князь Тюфякин проснулся, удивляясь, что он проспал всю ночь одетый, первая его мысль была о футляре.
«Ни единой ниточки не осталось!» – весело подумал он, оглядев горячую, истопленную печь.