А между тем он был близко… за два шага!..
Обезумев почти от любви, Шепелев за последнее время не знал ни сна, ни пищи и, наконец, решился действовать… Будь что будет!..
Прежде всего он купил себе лошадь на полученные от матери деньги, затем нанял маленькую комнатку, чуть не на чердаке в доме, который помещался наискось от дома графини Скабронской.
Лошадь его по целым дням бывала привязана на дворе, а он сидел перед крошечным окошком и глядел, не спуская глаз, на дом своей возлюбленной. Квасов за это время особенно беспокоился, не понимая, где пропадает с утра до вечера названый племянник.
«Ведь он скачет по городу целый день, – думал Аким Акимович, – а лошадь сухая и даже не заморенная, будто в стойле простояла».
Зато теперь Шепелев из своего окошка узнал, насколько мог, образ жизни в доме красавицы; узнал, кто бывает у нее, кто бывает чаще других, узнал, когда она выезжает и куда ездит. В продолжение нескольких дней, едва только графиня отъезжала от подъезда, Шепелев летел вниз, садился верхом, скакал за ней, но, конечно, на таком далеком расстоянии, чтобы не быть замеченным лакеями, стоявшими на запятках. Шепелев узнал скоро, у кого чаще всего бывает графиня, но, к несчастью, он не мог еще найти никого, чтобы быть представленным в эти дома.
Однажды, по обыкновению, также с утра сидел юноша как бы на часах. На этот раз он был беспокоен, взволнован и смущен. Он имел повод ревновать ее, и хотя ему самому казалась бессмысленна и даже жалка эта ревность, тем не менее он мучился.
Поводом к этому послужило то, что вчера днем, хотя и не в первый раз, явилась у подъезда дома графини Скабронской великолепная берлинка с блестящими в галунах форейторами и лакеями. Это был прусский посланник Гольц, самое важное лицо во всей столице.
Это бы еще ничего. Но это был замечательный, как говорили, красавец, искусный волокита, пользовавшийся большим успехом среди столичных красавиц, – вот что ударом отозвалось в сердце Шепелева.
Посланник на этот раз просидел у графини страшно долго. Целым веком показалось это время юноше, и теперь, вспоминая вчерашний визит, он все еще был взволнован.
После Гольца явился какой-то старик в старомодной карете и пробыл тоже довольно долго. Но к нему не ревновал юноша!.. Он не обладал даром провиденья!! В этот день экипаж графини подали, но опять отложили, она не поехала… На другой день, когда графине подали карету, Шепелев, по обыкновению, тотчас сбежал вниз по лестнице, как стрела; и точно так же, пропустив карету, двинулся за ней верхом. Обождав за углом, как делал он всегда, пока графиня была у Позье, он снова поскакал за ней.
К его удивлению, она ехала на ту дорогу, где когда-то он в первый раз встретил ее в офицерском мундире. Да, она ехала прямо к Чухонскому Яму, и сердце юноши почему-то радостно забилось, как будто предчувствуя что-то особенное…
Карета остановилась на дороге у домика. Он знал, кто тут живет, потому что гадалку знала и любила вызывать к себе, иногда и навещать Пелагея Михайловна.
Шепелев невольно ахнул и встрепенулся. Он сообразил сразу, что в этот дом всякий, а поэтому и он, может войти беспрепятственно.
Отдав лошадь подержать какому-то мужику, Шепелев смело вступил в дом. Та же старая служанка отворила ему дверь. Солдатская форма немножко смутила ее, но лицо, руки и речь юноши рядового говорили сами за себя.
– Тоже погадать желаете? – спросила она на всякий случай.
– Да. Я от Пелагеи Михайловны Гариной и княжон Тюфякиных, – вдруг нашелся юноша.
– Ах, милости просим! Как их здоровье? – заболтала горничная и уже любезно ввела Шепелева в маленькую комнату. – Вы туда не входите, – прибавила она, показывая на дверь. – Там одна графиня…
Оставшись один, Шепелев почувствовал вдруг, что вся смелость его сразу исчезла.
«Она здесь!.. Рядом! Вот только отворить эту дверь!..»
И молодой человек, чувствуя, что он не устоит на ногах, опустился на минуту на первый попавшийся стул.
Долго ли он просидел – он не знал…
Но вдруг раздался какой-то шорох в доме, и он вскочил. Он испугался мысли, что этот давно желанный, давно искомый случай ускользнет у него из рук и он прозевает его. Юноша провел рукой по пылавшему лицу, по глазам, перед которыми носился какой-то туман, и разогнал, насколько хватило у него силы воли, то опьянение, в котором он себя чувствовал. Смело подошел он к двери, слегка притворенной, потянул ее на себя, переступил порог и, оглянувши комнату, замер всем телом.
В углу, у окошка, сидела она, глубоко задумавшись и устремив глаза на дворик.
Он хотел заговорить, но силы не хватило. Он сделал несколько шагов к ней, не зная, что будет, что случится, что скажет он, что получит в ответ. Он чувствовал только, что горит весь как в огне, что взор его туманится все более и более, что сознание и разум положительно покидают его, что с ним делается или дурнота, или сумасшествие! Только одно крепко залегло у него на сердце и будто стучит в голову – решимость: будь что будет!..
И в этом полусознательном состоянии юноша тихо двигался все ближе и ближе к задумавшейся Маргарите. Когда, как – он сам не знал… но очутился вдруг на коленях у ее ног и целовал край ее обшитого кружевами платья. Сказал ли он что или нет? Сказала ли она что-нибудь? Он не слыхал и не знал! Он смутно слышал, что кто-то тихо вскрикнул.
Но, видно, счастливая звезда юноши вела его и действовала за него. Не надо было ничего говорить! Все было бы глупо, все было бы странно! Звезда его, очевидно, знала лучше, в какое мгновение она приводила его к ногам этой гордой красавицы и какие прихоти владеют сердцем женщины… Она, видно, понимала, что этой женщине надо было скорее уничтожить, будто смыть с себя следы позорных и отвратительных старческих поцелуев, тяготевших на сердце…
Задумавшаяся глубоко Маргарита не заметила его появления в горнице, и вдруг, будто чудом, будто по мановению жезла волшебника, около нее упал кто-то на колени. И это именно он! Бог весть, что бы сделала и сказала графиня Скабронская в другое мгновение, при другом настроении, при другой обстановке… И прежде поцелуев деда!.. Но теперь все произошло так особенно, так странно и быстро, какой-то сказкой!..
И красавица, светская львица, расчетливая кокетка, вместо того чтобы громко вскрикнуть, подняться, отскочить от безумца, убежать, только тихо ахнула. И это был даже не испуг! Еще одно мгновение – и ее дрогнувшие руки упали на его плечи, обвивая наклоненную к ней голову. Пальцы ее скользнули и запутались в его густых кудрях, и мягким движением они поднимали и отклоняли назад его голову… Глаза встретились, и красавица, нагнувшись, страстно и жадно прильнула губами к его губам.
Маргарита порывом отдалась первому движению сердца, но, конечно, не потеряла сознания окружающего. И она могла видеть, как в то же мгновение помутились красивые синие глаза его, как в них выступили две крупные слезы, как смертельно вдруг побледнел он… потом слабо рванулся от нее, простонав, как от боли, и тихо повалился на пол около ее ног. Маргарита, не понимая, не веря, бросилась к нему и, став на колени, нагнулась над его лицом. Юноша был без чувств!
Маргарита хотела было бежать за хозяйкой дома, но вспомнила о Воронцовой, сообразила, что если этот случай будет ей известен, то будет известен тотчас же и государю. При этой мысли Маргарита в ужасе отскочила от двери, которую хотела уже отворить, и бросилась в прихожую. Крикнув два слова старухе служанке, она почти выбежала к своей карете.
«В горнице что-то случилось», – поняла старуха и тотчас кинулась туда.
Через несколько минут, с помощью воды, а в особенности толчков, старуха привела юношу в чувство.
Он оглянулся кругом безумными глазами и поднялся на ноги. Старуха что-то такое болтала, что-то советовала и толкала его к дверям. Шепелев вспоминал!.. Наконец он вспомнил все, вскрикнул и, не имея сил для вторичной встречи, бросился как сумасшедший вон из дома, воображая, что она еще у гадалки.
– Слава тебе, господи, – сказала вслед за ним старуха. – Авось Лизавета Романовна ничего и никого не приметила. Ишь, ишь погнал! Господи Иисусе! – воскликнула она через минуту, увидя, как Шепелев, вскочив на лошадь, мчится вихрем по дороге.
Аким Акимыч Квасов на Святой неделе вынюхивал чуть не по полфунта табаку в день. То и дело насыпал он вновь полную тавлинку. Нос его, несмотря на привычку, все-таки видимо вспух и покраснел. Это сильное постоянное нюханье означало в лейб-кампанце душевную сумятицу, и действительно Квасову было не по себе. Он получил два чувствительных удара в самое сердце.
Во-первых, он с утра до вечера беспокоился и волновался из-за своего названого племянника. Шепелев ходил как тень; очевидно, у него была какая-нибудь мудреная, быть может, даже заморская хворость, а ложиться юноша не хотел. Квасов уже побывал однажды у самого знаменитого знахаря Ерофеича, спрашивал у него: есть ли такие хворости, какие у Шепелева? Но Ерофеич отвечал, что эта хворость – баловство. Коли ходит, ест и пьет, стало быть, здоров, а только блажь в голове. А на это целебных трав нету, а есть целебные прутья, именуемые «березовой кашей». Итак, Квасов беспокоился и недоумевал, но догадаться, в чем дело, конечно, не мог. Он и сам когда-то раз был влюблен, но за то время чувствовал себя еще бодрее и веселее.
«А чтобы от любви чахли да худели, – думал он, – это уж совсем по-аглицки или по-гишпански, а не по-российски!»
Отношения между дядей и племянником стали хуже с тех пор, что юноша не слушался дяди, пропадал со двора по целым дням, болтался неизвестно где и не говорил, где был.
С другой стороны, Квасов был несказанно озлоблен и оскорблен происшествием в кирасирском манеже. Он до сих пор ясно, отчетливо ощущал на себе удары Котцау. Хотя он дал сдачи бранденбуржцу, дал по-российски, крепко и здорово, – тоже помнить будет! – но все-таки Акиму Акимычу стыдно было вспомнить, что его при всей гвардии отшлепал немец так же, как парнишку какого отшлепает иная баба, поймавшая на огороде за кражей гороха. Вернувшись из манежа, Квасов решил тотчас же учиться этой поганой экзерциции так, чтобы в другой раз ни Котцау, ни иной какой не могли бы уже его побить. «Неужто русскому нельзя и в этом немца за пояс заткнуть?»
– Оплевал, просто оплевал! – повторял Аким Акимыч по сто раз на день, ходя из угла в угол своей комнаты и пожирая носом щепоть за щепотью.
Собравшись усиленно приняться за уроки фехтования, Квасов стал предлагать своему племяннику тоже учиться. Если кто увидит, соображал Квасов, что к ним таскается помощник Котцау, Шмит, который мастер сам, то пускай подумают, что Шепелев учится, а не он.
Юноша, всегда грустный, наотрез отказался учиться: не до того ему было.
Но вдруг произошла резкая перемена, словно чудо какое. Шепелев выздоровел. В сумерки прискакал он на Преображенский двор на своей сильно взмыленной лошади, бросил ее конюху и вихрем влетел к дяде в квартиру. Когда их кухарка отворила ему дверь, юноша постарался сделаться как можно грустней и мрачней, но, разумеется, не сумел: слишком сияло лицо его, слишком блестели, искрились красивые синие глаза. Шепелев, входя, думал, что состроил свое лицо мрачнее ночи, а Квасов, взглянув на племянника, чуть не выронил тавлинку из рук.
– Что такое? Что случилось? – вымолвил он.
– Ничего, дядюшка! – даже удивился Шепелев.
– Чему радуешься?
– Ничему, дядюшка…
Как Квасов ни просил, племянник, однако, ничего не сказал ему.
– Ну, не говори, – слегка обиделся Аким Акимыч, – бог с тобой. Рад, что хоть рыло-то у тебя повеселело. А что рыло твое в пуху и не хочешь ты мне сказать, что это за пух и кого ты скушал, это твое дело! Если это от бабы какой, – теперь только будто догадался Квасов, – то пущай. Только одно скажу: не след было так нудиться из-за пустяковины, а теперь не след тоже и беситься.
– Ах, дядюшка, я готов бы на луну прыгнуть! – воскликнул Шепелев.
– Это пустое дело, можно, в твои годы даже очень легко, – сострил Квасов. – А вот назад-то попасть, на землю, бывает очень мудрено… всегда расшибешься до полусмерти.
– Да я, может, там уж и останусь.
– Давай бог! – рассмеялся Аким Акимыч.
Юноша расцеловал Квасова в обе щеки, весело попросил прощения, обещая со временем все рассказать, и затем выскочил и побежал к Державину.
Квасов, хотя и бранился и дурно отзывался о Державине, однако все-таки устроил так, что молодого рядового уже не гнали на работы, но зато ставили на часы и на вести.
Шепелев откровенно рассказал другу все с ним случившееся. Державин выслушал его, покачал головой и выговорил:
– Что кому. У всякого своя забота!
– Ну а твои дела! – весело выговорил Шепелев.
– Что мои дела! Был у Фленсбурга, дал он мне несколько немецких бумаг перевести на российский язык и обещал заплатить щедро. Да что мне деньги, не то мне нужно.
– Ну а пастор?
– Был и у Гельтергофа. Дело, кажется, ладится. Обещал мне, что как государь переедет в Ораниенбаум, то захочет увеличить голштинское войско и будет принимать всех желающих, кто только знает по-немецки. Но когда еще это будет… Через месяц или два.
Шепелев, прежде не особенно лениво учившийся по-немецки у своего приятеля, за последнее время стал учиться гораздо прилежнее и сделал огромные успехи. Разумеется, это случилось потому, что «она» говорила преимущественно на этом языке, это был почти ее родной язык и сделался теперь милым языком Шепелева. Теперь он уже объяснялся свободно и сам пришел бы в неподдельный ужас, если бы кто-нибудь на этом дивном и милом языке сказал «нихт-михт».
И когда теперь Державин предложил приятелю заняться уроком, то юноша согласился и с восторгом принялся за немецкую книгу. Его душевное настроение, ликующее, восторженное, сообщилось понемногу и приятелю. И на этот раз до поздней ночи раздавался в каморке рядового преображенца гул двух голосов, бормотавших на ненавистном всем языке. Даже сосед Державина, солдат Волков, пришел, хотел было прилечь на кровати, но не выдержал. Этот проклятый хриплюн так гудел у него в ушах, что Волков злобно плюнул, слез со своей кровати и ушел спать вниз.
– Черти! – бормотал он, укладываясь внизу. – Понравился теперь! Все учатся. А вот погоди, может, вас, охотников до неметчины, скоро всех передавят. Алексей Григорьевич вчера еще сказывал примечать, кто из офицеров – немцев угодник, и запомнить, чтобы из рук не ушел, когда время приспеет.
На другое утро урок снова был возобновлен. Шепелев уже учился с остервенением, ожидая теперь всякий день возможности говорить с «ней» на ее языке.
В это утро случилось нечто особенное. В отсутствие Шепелева к Квасову явился нежданный гость. Если бы знал Аким Акимыч, что племянник у Державина, то, конечно, тотчас же послал бы за ним. В квартиру лейб-кампанца явился офицер и поразил его как своим прибытием, так и своим ненавистным мундиром. Явился князь Тюфякин в своем голштинском мундире. Сначала Аким Акимыч даже смутился от неожиданности визита.
Князь Глеб приехал познакомиться с господином Квасовым и спросить его от имени Пелагеи Михайловны Гариной о здоровье Шепелева и о причине его долгого отсутствия. Квасов объяснил все хворостью племянника, который, однако, теперь поправился и, вероятно, на днях будет у Тюфякиных.
Беседа Глеба с Квасовым не клеилась, а между тем князь не уезжал, все переминался на месте; наконец, будто решившись, он заявил Квасову, что у него есть до него дело очень важное.
– Что прикажете? Готов служить.
Князь сразу заговорил о предполагавшейся свадьбе давно нареченных, юноши Шепелева и княжны Настасьи Тюфякиной. Спросив мнение Квасова на этот счет, он узнал, что лейб-кампанец именно теперь очень рад бы был поскорее женить племянника, чтобы он не запропал среди гвардейских кутил и буянов.
Слово за слово, и ловкий Тюфякин добился того, что через полчаса они беседовали откровенно, непринужденно и как старые приятели. Тюфякин предложил Квасову действовать вместе, чтобы как можно скорее женить юношу на княжне. Он заявил, что этого все желают, в особенности тетка-опекунша и сама невеста.
– Прежде всего, – сказал князь, – вам следует познакомиться с вашей будущей родней. Давно бы следовало-то.
Эти слова несколько польстили лейб-кампанцу, который знал, что он дядя Шепелеву только наполовину. Однако Аким Акимыч, нигде не бывавший, пришел в ужас от предложения князя, но Тюфякин сумел быстро убедить лейб-кампанца, что тетушка-опекунша и княжны самые добрые и простые женщины, какие только есть на свете.
Решено было, что Квасов на другой же день явится в дом княжон.
– Только я ведь людскости никакой не имею, – объяснил Квасов.
– Полно, пожалуй… Все это пустое!.. Разум да сердце – вот что в человеке дорого! – говорил Тюфякин уходя и прибавил: – Дмитрию Дмитричу вы ничего не сказывайте. Пускай он лучше не знает, он ведь у вас чудной такой.
– Уж именно чудной! – воскликнул Квасов. – Хворал сколько времени, я уж думал, чахотка или чума какая, – вот как бывает у щенят, что чумеют. А тут вдруг в одно утро сразу запрыгал козлом… Я даже опасаюсь, не баба ли это какая прелестница! Тогда ведь беда будет насчет нашего-то желания…
– Да, это избави бог. Авось… – как-то рассеянно сказал Тюфякин. – Так вы ему ничего не говорите да завтра и приезжайте к нам. Я живу-то не у них, да все-таки говорю: к нам, все-таки они мне сестры.
На другой день Аким Акимыч надел свой новый мундир, всячески прихорашивался целые полчаса у маленького зеркальца, или, лучше сказать, перед черепком от зеркала, и, ни слова не сказав племяннику, отправился пешком к Тюфякиным. Тавлинку он не взял ради приличия, решившись потерпеть час без табака.
Квасов смущался и робел, как юноша, отправляющийся на первый бал. Да это и был для него первый визит в жизни.
«И зачем я иду? Познакомились бы после, когда она стала бы женой его, уж родней. Осмеют только мужика!»
Проходя по мосту через овраг, где уже значительно стаял снег и кое-где видна была земля, Квасов невольно вспомнил о случае с племянником.
«Должно быть, это здесь грабители-то его наградили, шубенку-то сняли. Здесь самое прекрасное место для этого: и убить можно да под мост до весны спрятать».
Когда Аким Акимыч поднимался по лестнице дома Тюфякиных, то дрожь пробирала его по всему телу.
Пелагея Михайловна особенно любезно встретила гостя, усадила, предложила чаю. Затем явился князь Глеб, ведя за руку Настю.
– Вот вам и невеста, – сказал он.
Настя старалась улыбнуться, но лицо ее было сумрачно. Князь Глеб старался быть весел и добродушен, но это как-то не шло к нему.
Пелагея Михайловна тоже старалась побольше занимать гостя разговором, но видно было, что и с ней что-то творится.
Наконец после всех появилась в комнате Василек. Тихо отворила она дверь, тихо подошла к столу, где обыкновенно она всегда разливала чай, и села, пытливо, зорко глядя в лицо Квасова.
– Это моя старшая племянница, Василиса, – сказала Гарина.
Квасов поклонился и внимательно стал глядеть на девушку.
«Чудное лицо! – думал он. – И что-то такое в этом лице удивительное есть!»
Квасов думал то же, что всякий при первой встрече с Васильком. Его, как и других, поразило это испещренное бороздками лицо, освещенное чудным душевным светом великолепных глаз.
Беседа смолкла на минуту. Квасов все глядел на Василька и вдруг выговорил несколько слов, которыми сразу обворожил княжну. Этими несколькими словами Квасов сразу записал себя в число друзей Василька.
– Как вам болезнь личико испортила! – выговорил Квасов. – А ведь видать и теперь, что вы писаная красавица были?
Василек слегка зарумянилась, и сладкое чувство сказалось у ней на душе. Эти слова так подействовали на нее, что она пересела тотчас поближе к лейб-кампанцу, к дяде этого юноши, которого она так давно не видала и о котором все-таки постоянно думала.
Аким Акимыч стал простодушно и подробно расспрашивать Василька, на каком году она заболела, как ее от оспы лечили. Василек охотно отвечала.
– Ну что ж, верно я сказываю, – спросил Квасов, – что вы были до болезни писаной красавицей?
Василек рассмеялась, а Пелагея Михайловна согласилась, что действительно так.
– Василек мой была такая красавица, каких мало у нас в столице. Но и теперь она для меня красавица душой своей. Что за польза, когда лицо бело, да душа черна! – выговорила Пелагея Михайловна и как-то странно косо взглянула на Настю и перевела свой быстрый взгляд на Тюфякина. Что-то злобное сказалось на лице ее на мгновение, и она еще быстрее отвернулась от князя.
Посещение Квасова окончилось совершенно для него неожиданно. Он пришел рано, а собрался домой уже ввечеру, и так как все опасались, чтобы его на мосту, как и племянника, не ограбили, то Пелагея Михайловна предложила ему доехать до города на их лошадях.
И поздно вечером Аким Акимыч выехал из дома новых друзей. Лейб-кампанец так не привык к колымагам и не привык качаться в них по рытвинам, что едва только экипаж въехал в улицы, Аким Акимыч остановил кучера:
– Стой, голубчик, совсем умаяло, как на качелях! Вот-вот стошнит и карету испачкаю! Выпусти на свет божий.
Квасов, отправив карету обратно, приказал благодарить барыню, а сам пошел пешком, думая о семействе Тюфякиных, которое произвело на него самое странное впечатление. Он разобрал всех по ниточке.
«Тетушка-опекунша – так себе, ничего, барынька из дуба дерева, у нее свой нрав, и она себя в обиду не даст. Князь – бес, что монахом прикинулся. Тетушка его, должно быть, не очень долюбливает, да, впрочем, ему она и не тетка, а чужая. Невеста либо хворает, либо какая забота у нее была в этот день. А может, он, мужик, ей не понравился, она на него и насупилась».
– А все-таки, – вымолвил Квасов вслух, – не по сердцу она мне, эта Настасья Андреевна. Она, что называется, в замужестве мужа справлять будет, а мой-то Митя уж будет жену изображать. Да, барышня с кулачком! А эта! Вот другая-то, Василиса-то Андреевна!!
И Квасов на ходу сразу остановился и от прилива чувства к сердцу полез в карман за тавлинкой и ахнул. Он забыл совсем, что, собравшись в гости, оставил тавлинку дома.
– Да, она – другое дело! – развел Квасов руками, бормоча себе под нос. – Красавица писаная! Не лицом, а очами красавица! Душой красавица! Душа ее вот вся на ладони. Нет, Василиса – не Настасья. Вот кабы на этой порося женить бы, то-то мы бы зажили! Но как теперь к нему подступиться? Коли есть прелестница, его под венец хоть на цепи веди.
И Квасов медленными шагами направился домой, продолжая восхищаться мысленно Васильком. Он был так глубоко занят понравившейся ему княжной, что в рассеянности дорогой еще раза три слазил за тавлинкой в пустой карман и каждый раз нетерпеливо плевался.
– Тьфу! Опять забыл.
И он прибавил шагу, чтобы скорее добраться до своей тавлинки и отнюхаться за весь день на славу.