Ничего не помнит Лада: ей все еще чудится, что она едет в поезде и вокруг не больные, а спутники. Почему все раздеты? Почему одни женщины? Почему не теплушка, а салон? Какой огромный вагон. Но куда же девался Борис? Когда они разлучились? Что-то случилось, а что – так трудно вспомнить. Начнет вспоминать, закроет глаза и незаметно уходит в счастливую нирвану… Так легко, беззлобно летаешь в светлых пространствах вместе с белыми весенними облаками…
Так проходит долгий бесконечный день: откроет глаза, начнет вспоминать, и вдруг все тело сделается легким, как пух, койка поплывет все выше и выше, к белоснежным облакам…
Следующее утро было страшным пробуждением. Поняла, что в больнице, вспомнила, что она заболела тифом и что все это происходит в Новороссийске. Но куда делся Борис?
Потихоньку спросила сиделку: – А успею я выздороветь до красных? Сиделка не поняла. Подсела на постель, наклонила голову. Лада повторила вопрос и прибавила, что надо торопиться, а то не попадешь на пароход и убьют красные, потому что она жена офицера. Сиделка погрозила ей пальцем и шепнула на ухо:
– Пришли они. Осторожнее говорите.
– Но как же?..
– Молчать надо, – строго шепнула сиделка, поднялась, покашляла, подозрительно обвела взорами палату, и когда Лада, сидя в постели, испуганными глазами вопросительно смотрела на нее, та отворачивалась… Посидела, огляделась, повалилась и стала плакать, как маленькая девочка. Теперь она все поняла и почти все вспомнила. Одна! Борис бросил… Никого нет! Осталась у красных. И никогда теперь не узнает, где Володечка, и не увидит его… И папу не увидит!.. И свою девочку!.. Бедная девочка. Она почти не знает своего отца. А теперь и матери нет…«Володечка! Если бы ты знал, что со мной случилось! Где ты, Володечка?»
– Нехорошо плакать. Нельзя. Других больных беспокоите. Вон, и та заплакала… Наказанье с вами…
Лада притихла. Не могла сразу остановить слезы. Плачут сами: и глаза, и горло. Закрылась с головой простыней, чтобы сиделка не слыхала и не сердилась. Опять думала. Не надо сердиться на Бориса. Если бы он из-за нее остался и не уехал, то его поймали бы и убили. Нет, нет… Лучше, что он уехал… Если бы с ней приехал в Новороссийск Володечка, она сама велела бы ему уехать, бросить ее и уехать. Так лучше: если бы их поймали, убили бы и Володечку, и ее, обоих. А теперь, может быть, все останутся живы: и Володечка, и она, и Борис… Стала мечтать, как они все когда-нибудь увидятся. О, какое это будет счастье! И от одной этой мысли она перестала всхлипывать и стала улыбаться, глядя в потолок огромными радостными глазами, словно видела там всех дорогих сердцу людей…
И весь следующий день она отдавалась сладким размышлениям о будущей встрече. Ведь они с Володечкой уже четвертый год женаты, а жили вместе только… десять месяцев. Только десять месяцев! Любить и все время ждать… почти три года… Когда они снова встретятся и можно будет жить вместе – будет похоже, будто они снова поженились… Будто он женился на вдове, у которой есть дочка. Это так странно, что хочется засмеяться… А Борис… Владимир говорил, что у Бориса есть невеста. Бедная!.. И все молодые теперь несчастные: если считать войну с самого начала, то у многих так и прошла вся юность без любви и без счастья. Есть множество таких, которые пошли на войну в 1914 году, когда им было двадцать лет, и с тех пор, вот уже шестой год, живут на фронтах. Теперь им 27–28 лет. Где она, юность? Когда все эти ужасы кончатся, они состарятся. И теперь многие поседели. Голова у Бориса – как бобер с сединкой… Может быть, и Володечка поседел? Ей-то все равно, только поскорее бы вернулся, хотя седой.
И вот однажды, когда Лада улыбалась, представляла себе Володечку седым, в дверях появился человек в белом халате и… Лада радостно завизжала…
– Володя!..
На лице этого человека в белом халате отразился испуг, глаза его сделали знак, предупреждающий об осторожности, и Лада, притворившись, что просто испугалась, снова повалилась в постель, закрылась с головой и, дрожа всем телом от радости, смотрела ослезненными глазами в щелку на «переродившегося Володечку»… Хитрый он: сделал равнодушное лицо и вышел. Это прямо чудо. Чуть-чуть она от радости его не выдала.
Прибежала сиделка.
– Кто завизжал? Чего испугались?
Больная женщина показала рукой на койку Лады:
– Вот эта!
– Что с тобой, сударыня?
– Она санитара испугалась…
– Своего мужа не узнала? – удивленно спросила сама себя сиделка и, вздохнув, заговорила о том, что после тифа больные часто совсем лишаются памяти, когда не только имена, а и слова забывают… А Лада, притихнув, слушала и думала, что теперь надо быть хитрой и очень осторожной.
Борис так испугался крика Лады, что боялся снова появиться. Лада действительно страшно взволновалась, и это отразилось на температуре и сне. Ночью то плакала, то смеялась. Беспокоилась, что сиделка назвала санитара ее мужем, и боялась, как бы не узнали этого красные и не раскрыли, что это не санитар, а белый офицер. Это было бы ужасно. От одной мысли об этом делается холодно… Кажется, убила бы эту дуру, сиделку, которая знает их тайну и раскрывает ее всем больным.
Может быть, тут теперь есть жены или сестры красных? Лада стала молчалива и подозрительна ко всем. Даже к доктору. Однажды, делая вечерний обход, он слушал сердце Лады, потом тихо сказал:
– Ну, вот… скоро и встанем.
– Лучше бы умереть, – хмуро ответила Лада, не раскрывая глаз.
– Вот тебе и раз. Почему?
– У меня никого нет. Я одна здесь…
Доктор успокоил:
– Борис Алексеевич служит у нас в санитарах. А вы поступите в сиделки… Вот и все. А сердце все-таки слабовато, и волноваться не надо.
Борис Алексеевич?.. Что он говорит? Какой Борис Алексеевич?..
Лада точно пробудилась от сна, и сладкий обман сразу раскрылся.
Не Володечка, а Борис! Сперва порыв отчаяния и злости на доктора и на Бориса. Точно это они ее обманули или отняли у нее Володечку…
Лада отвернулась от доктора и спрятала лицо в подушку. Доктор провел рукой по мальчишеской голове и сказал:
– Нехорошо капризничать и мучить близких людей. Борис Алексеевич ждет. И, стало быть, вы не одна, и вас не покинули… – сказал он и пошел к другой больной.
Сразу прошла злость на доктора и на Бориса. Борис остался. Не захотел бросить одну. Рисковал за нее своей жизнью. Да, он – хороший… Он такой же, как и Володечка. Они так похожи друг на друга, так поразительно похожи! Володечка немного выше, но сразу этого не заметишь. Только когда встанут рядышком.
– Доктор! Можно увидать… можно сюда Борису… Алексеевичу?
– А вот когда окрепнут нервы и перестанете капризничать…
А доктор напоминает «папу». Добрый голос, и любит подсмеиваться.
Говорит с ней, точно с маленькой дочкой.
– Пусть придет завтра… утром. Хорошо?
– А не боитесь, что он заразится?
– Ах, если так, то… Ведь дверь стеклянная? Пусть постоит за дверью, а занавеску можно отдернуть.
– Через стекло можно. Завтра увидите.
Ждала «завтра». Захотелось вдруг посмотреться в зеркало. Попросила у сиделки. Та принесла маленькое зеркальце на картоне. Смотрела, удивлялась: не она. Совсем другое лицо. Обезобразили. И так неровно обстригли…
– А где мои косы? Марья! Где мои косы?
– Сожгли.
– Зачем же это? Кто вас просил?
– Нас не просят, а приказывают. От заразы. Ах, как жаль было кос! Никогда уже такие не вырастут. Не понравится она теперь Володечке. Он так любовался, а теперь…
Опять стала смотреться. Печально улыбнулась себе, поправила прическу. Ничего не выходит: торчат. Сразу устала и надоело. Опустила худую руку с зеркальцем и закрыла глаза. Все это пустяки. Разве из-за кос ее любит Володечка? Вон, у Бориса рука мертвая, – разве за это его разлюбит невеста? Стала думать про Бориса и невесту. Почему Борис никогда ее не вспоминает? Ничего не говорит о ней с Ладой? Может быть, он уже разлюбил ее? Теперь это делается так скоро.
Вспомнила одного знакомого офицера. В Ростове встретила с незнакомой дамой в театре и спросила – так глупо вышло – про жену.
– А вот, позвольте познакомить…
Лада так смутилась. Чуть не сказала: «Не эта, а та, которая была в прошлом году».
И вдруг пришла мысль: может быть, Володечка тоже разлюбил ее? Десять месяцев прожили, и потом все оборвалось. Только один раз в течение трех с лишком лет приехал домой и одну ночку переночевал. Она была тогда… безобразная, почти накануне родов. Губы размякли. Живот вылез кверху, и ходила, как жирная утка. Даже нельзя было хорошенько поцеловаться… Наверно, было противно ему… С тех пор так и не удалось повидаться. Нарочно приезжала в Ростов. Так это вышло неудачно: приехала, когда все бежать начали. Так хорошо, что встретилась с Борисом. Если бы этого не случилось, неизвестно, что с ней было бы. Не попала бы на поезд или умерла где-нибудь от тифа, и никто никогда не узнал бы, где схоронена. И опять в душе родилась бесконечная благодарность к Борису. «Мой спаситель»… Так она потом и скажет Володечке…
Когда на другой день утром Борис подошел к двери и застучал в стекло снаружи, она моментально догадалась, кто стучит, наскоро посмотрелась в зеркальце, надела белый капор и, накрывшись одеялом и всунув ноги в большие туфли, приплелась к двери, отдернула занавеску и, увидав глаза Бориса за стеклом – бросились в глаза только одни глаза, – вспыхнула ярким румянцем. Подсела на стул у двери, и они начали говорить и улыбаться друг другу. Оба стеснялись. Придумывали, о чем говорить. Ведь о чем надо было поговорить, было нельзя, опасно, ну и придумывали разные пустяки. Когда свиданье кончилось, Лада, значительно мигнув глазами, сказала: «На-пи-ши», – и сделала жест кому: показала себе на грудь. Борис кивнул головой. На другой день Борис трижды стукнул в стекло двери и, слегка приотворив ее, сказал:
– Аделаида Николаевна! Вам приказано передать.
Лада попросила сиделку, и та передала ей записку: «Родная моя, я чуть не покончил с собой, когда ты заболела, но решил, что полезнее остаться около тебя, потому что смерть приходит только однажды. Набирайся сил, мужества и терпения. Не скоро, но ты увидишь свою Евочку. Ручаюсь головой. Не отказывайся от советов доктора, он – наш друг. Изорви эту записку».
Взволновалась, перечитывала и все старалась раскрыть, что и как придумал Борис, чтобы убежать в Крым. О, если бы! Ждала особенных советов от доктора, но он был добр и ласков, подшучивал, но никаких советов не давал. Так прошло несколько дней. Ни Борис не появлялся, ни советов от доктора не получала. Наконец не выдержала больше и спросила его:
– Почему не приходит Борис?
– Я командировал его в Анапу по делам службы.
– Надолго?
– А так, дня на три.
– Ну, а какой совет вы мне дадите? – тихо и значительно спросила Лада.
– Когда выпишу, прийти ко мне на квартиру и просить у моей жены, чтобы взяла вас в горничные.
В первый момент при слове «горничная» Лада почувствовала обиду, укол самолюбию, но, скользнув по докторской физиономии и увидя в глазах и на губах его хитроватую улыбочку, поняла, что тут именно и кроется тайна. Она улыбнулась и прошептала:
– Слушаюсь.
– Без жалованья… Только паек…
– А чай и сахар? – уже шутила Лада.
– Ну, это уже слишком… Буржуазные требования.
Зачем Борис поехал в Анапу? Тут тоже тайна. Наверное, устраивать побег. Он, когда еще они жили на путях в «домике», говорил что-то про Анапу. Ах, да, – вспомнила: там у Бориса с Владимиром есть какой-то приятель… Соловейко или Соломейко… Хутор около Анапы, кажется. И говорил тогда, в домике, что если их не погрузят на пароход, то надо пробираться в Анапу и оттуда попытаться бежать в Крым. Значит – она разгадала всю тайну. Но какой милый доктор! Расцеловала бы! Есть хорошие люди на свете… Не все еще озверели.
Прошло три, пять дней, неделя, а Борис не возвращался. Лада стала мучиться беспокойством. Доктор ничего не мог объяснить. Наконец, он получил письмо и успокоил Ладу: Борис остается на хуторе работать в винограднике, он напишет, когда и как должна туда приехать Лада. Просит ее не беспокоиться: все будет хорошо, он гостит у хуторянина Соломейко, недалеко от Анапы, у отца своего университетского товарища, пропавшего без вести. Лада сама читала письмо к доктору, добилась этого, все хотела своими глазами увидать письмо, чтобы убедиться, что никакого несчастья с Борисом не случилось и доктор ничего от нее не скрывает.
Прошло еще две недели, и Ладу выписали. Ей бы так хотелось поехать тоже на хутор и работать в винограднике, но, когда она поделилась своим желанием с доктором, он сказал:
– Надо слушаться. Поняли? Вы – теперь горничная.
– Слушаюсь.
– Постарайтесь не забывать этого.
– Слушаюсь.
– Так вот, завтра утром…
На другой день Лада превратилась в горничную.
Доктор держался с ней по-господски, даже с преувеличенной гордостью, которая иногда или оскорбляла, или ставила ее в тупик. Зато докторша не могла, как она выразилась, ломать комедию, и постоянно сбивалась с тона барыни на тон доброй бабушки. Ни у одной горничной не было такой постели, как у докторской, ни одну горничную не кормили и не баловали сластями, как докторскую. Поздним вечером, когда уже никто не мог прийти и увидеть, докторша приходила в кухню к горничной, и они болтали, как долго не видевшиеся родственники. Однажды они разболтались до петухов и, забыв о всякой осторожности, начали так громко говорить о современной жизни и событиях, что доктор прибежал в кухню и строго сказал:
– Так нельзя. Так вас обоих, да и меня с вами, к стенке поставят.
Каждую неделю Борис присылал открытку доктору: «Жив и здоров, чего и вам всем желаю». А Лада писала ему в ответ: «У нас тоже все здоровы и все благополучно. Господа добрые, служить нетрудно». А служить все-таки приходилось. Для посторонних наблюдателей она должна была весь день «ломать комедию»: открывала парадную дверь, подавала пальто, чай, иногда бегала в лавку за хлебом и провизией, а случалось, что и стирала, впрочем, свое белье. Лада никогда не думала, что она такая хорошая актриса. И одевалась, и манерничала, и кокетничала, и дружила с соседней прислугой, как типичная горничная из «порядочного дома». Такая миленькая горничная! Волосы отросли и рассыпаются локонами по плечам, на шее – красная революционная ленточка. Молоденький «товарищ», телеграфист со станции, влюбился, называет «херувимчиком» и предложил «осупружиться по декрету». Когда стоит на крыльце, проходящие красноармейцы засматриваются и попрекают:
– Тебе самой барыней быть, а ты… Стыдно, товарищ! Плюнь ты на господ-то!..
Кокетливо улыбнется и спрячется за дверь. Слышит, говорят за дверью:
– Хороша Маша, да не наша.
Получила печатное приглашение на танцевальный вечер с надписью: «Пролетарии всего света, объединяйтесь». Потом любовное письмо по почте пришло: автор просил прийти в воскресенье вечером в кинематограф «Универсал» смотреть интернациональную драму и кончал так: «И будешь ты царицей мира, подруга верная моя»…
Хорошо было теперь посидеть в докторском садике. Небольшой, но густой. Уже цвели вишни и черешни, распустились белые акации. Такой удивительный аромат. Полной грудью вдыхала этот аромат с влажным морским воздухом, смотрела в черное небо с ярко-синими звездами, разливалось сладкое томление по всему молодому, жадно вбиравшему «силу жизни» организму, и кружилась голова. Боже, как хотелось любить! Как хотелось любить и быть любимой.
Лада уезжала. Получила, наконец, так долго ожидаемое разрешение поехать на хутор. Можно было поехать до Анапы морем, но море было неспокойно. Боялась качки. Наняла на базаре подводу, казачку-станичницу из-под Анапы. Так радостно было, а на глазах – слезы: жаль было расставаться с докторшей. Та вышла провожать. Целовались, и обе отирали слезы. Молодая озорница, «товарищ Настя», самая «красная» во всем дворе, стояла с подругами у своего крыльчика и удивлялась: горничная, уходя с места, не ругается, а целуется с буржуями! А когда увидала, что она еще и слезы вытирает платочком, то озлилась:
– А ты еще в ножки бы поклонилась!.. Раба!.. Холопка паршивая.
Подруга Насти, швея, оказалась куда мягче:
– Не сознательная еще, – объяснила она снисходительным тоном.
Ладе хотелось расхохотаться, но сдержалась. Притворилась, что не слышит. С трудом, смешно, залезла на высокую телегу, на сено и мешки, и телега дернулась и покатилась, грузно громыхая и подпрыгивая на изрытой мостовой. Неприятно и страшно было ехать городом: все казалось, что могут остановить, догадаться, что она «барыня», и схватить. Надвинула на лоб пониже платок и нарочно грызла приготовленные с вечера подсолнечные семечки. Сперва думала все о докторше: «Как родная бабушка!» – думала о том, как все это странно случилось, странно и хорошо. А когда выехали из города и свернули к морской дороге и когда раскрылся светлый, голубоватый простор с фиолетовыми горами, вспомнила Крым, свою девочку и белый домик с колоннами, в котором они жили после свадьбы, – и вся душа ее всколыхнулась и закружилась в вихре радостной тоски ожиданий: все соберутся там, на другой стороне, лазоревого моря, под горами, в белом родном домике: и Лада, и ее девочка, и старик-отец, и Борис… и туда же пробьется Володечка… Больше ему некуда. И начнется тихая радость прежней дружной жизни, такой красивой жизни… И все отдохнут от этого ада с его бесконечными муками, ужасами, страхами и собачьей жизнью, случайной, бесприютной, полуголодной, некрасивой, грязной, озлобленной… И вот тогда снова вернется счастье, которое продолжалось всего десять месяцев и оборвалось… Боже, как хочется любить! Вся душа и все тело истомились по любви. Лада впивалась взором в морские дали, сверкавшие на солнце гребнями катившихся волн, грядами убегавших к крымским берегам, в голубой туман, сливавший море с небом, и сердце било тревогу: там, в дымке туманных голубых сияний, – ее рай.
И, быть может, скоро она будет в раю… А может быть… И Лада весело расхохоталась: может быть, они с Борисом приедут, а Володечка уже там?! Ведь много пароходов с военными ушло в Крым, и на одном из них мог быть Володечка… Ах, как хочется крепко-крепко обнять Володечку!.. Можно умереть от счастья. Сладкий бунт в крови и в молодом теле поднимался волною против вынужденного аскетизма и наполнял Ладу ядом сладостного греха и ожиданий…
Лада перестала уже бояться. Попадались конные отряды, телеги, полные красноармейцев, группки пехотинцев – не трогали, а только подшучивали и выкрикивали комплименты:
– Эх, бабочки-молодушки, белые лебедушки! Полюбил бы, да некогда.
– Молодушка! Садись к нам, я колечко дам…
Один из пехотинцев ловко вскочил в телегу под хохот своих товарищей, но казачка сильным толчком спихнула его и погрозила кнутом. Ничего. Даже не обругался, а смеялся со всеми вместе, отряхивая пыль с одежды: упал.
– Смотри, они еще побьют, – сказала Лада, изумившись силе и храбрости казачки.
– Баб не тронут, – уверенно сказала та. – Нам с тобой нечего бояться.
Такая привилегия бабам! Лада высказала сомнение: ведь расстреливали и женщин. Баба обернулась, и даже лошадь встала:
– Так это кадетов и кадеток!
– Каких таких?
– Которые против народа…
– Буржуи, что ли?
– Все одно: где их буржуями называют, а у нас – кадетами.
Боже мой, какая путаница в головах!
– Ты за коммунистов, значит? – пытливо спросила Лада, придавая вопросу бесстрастно-нейтральный характер. Баба хлестанула кнутом лошадь:
– Чтобы я за этих разбойников и безбожников… – обиделась казачка.
– А кто ж тебе больше по душе?
– У нас за большевиков, а коммунистов никто не желает…
– Так большевики и есть коммунисты!
– Ты сама-то откуда? – обернувшись, удивленно спросила баба.
Лада поняла, что лучше не копаться в этом вавилонском столпотворении народных понятий, потому что все равно его не распутаешь, а на себя подозрение наведешь.
– А у нас одних буржуями, а других пролетариями называют… Везде по-разному.
Ладино объяснение удовлетворило бабу: засмеялась и сказала:
– Мало, вижу, ты в этом понимаешь…
– Конечно. Не бабье это дело… Все в горничных у господ служила, а теперь, как свобода всем, не желаю больше. Лучше на виноградниках буду работать…
– На что лучше.
Не только обезвредила бабу, но сразу завоевала ее симпатии…
Дорога то подходила к самому морю, то уползала в покрытые лесом холмы. Эта постоянная смена приятно поражала своим разнообразием и неожиданностями: то необозримый простор и рокотание морского прибоя, то зеленая тишина, ласковый шепот листвы и птичий гомон. И душа то рвется к голубым туманам, то купается в уюте зеленого уголка, навевающего жажду маленького, спокойного и мирного, но верного счастья в семье. Сильней и сильней припекает солнышко. Становится жарко. Когда раскрывается морская зыбь, так тянет спрыгнуть с телеги, побежать и прыгнуть в манящие прохладой и влагой зеле-но-синие глубины. Сделаться наядой, рыбиной или чайкой, ныряющей над пенящейся волной…
На полпути привалили к корчме под зеленым навесом могучих акаций – покормить и напоить лошадь, самим промяться, испить холодной родниковой водицы. Здесь уже стояло несколько телег с полувыпряженными лошадями, пара волов, верховая гнедая кобыла, злобно сверкавшая белками глаз на ржанье чующих ее издали жеребцов, привязанных за стеной корчмы. За врытым в землю столом «гуляют» приезжие казаки-терцы… Пьют виноградное вино, играют в карты на деньги, один лениво тренькает на балалайке. Пуглива Лада: они показались ей сперва похожими на разбойников. Были шумны, горласты, хохотали, как черти, сверкали черными глазами. Увидали Ладу и сразу попритихли. Не потому, чтобы хотели показать себя понимающими приличие, а просто потому, что всем стало любопытно: молоденькая и хорошенькая женщина. Когда проходила в корчму, некоторые привстали и честь отдали, а один из-за спины товарищей несмело произнес:
– В горнице душно, барышня, здесь лучше!..
Ничего дурного не сказали. Она прошла в корчму и села под окном. Заметили, стали шептаться, вскидывая глаза на окошко, стали кокетничать по-своему: заломит папаху, встанет в удалую позу. Хочется быть красивее и удалее. Начали бороться. Победитель гордо смотрит на окошко. Так похоже на тетеревиный ток, когда самка сидит под кустиком, зарывшись в песочек, а краснобровые самцы устраивают ратоборство за ее внимание…
Кончилась борьба, танцы начались. Затренькала балалайка, захлопали ритмически ладоши рук и запели грубые голоса, отбивая такт «Карапета»:
Карапет мой бедный,
Па-че-му ты бледный?
Почему я бледный?
Пата-му что бедный…
И вдруг на лужок выплыл высокий, стройный, с тонкой талией красавец. Сбросив наотмашь с головы папаху, он ритмично и легко стал носить на гибких тонких ногах свое тело, подплясывая, как легкий мячик, и складывая и раскладывая руки, напоминавшие крылья; потом, заломив одну руку за голову, а другой, опершись ухарски о бедро, начал, выделывая неуловимые «па» на носках, взлетать на одном месте и казался повисшим в воздухе, невесомым… Все быстрей, быстрей становился темп музыки и песни, сопровождаемых плеском рук, потом раздался дикий визгливый крик экстаза, красавец выхватил из ножен кинжал и, сверкая им на солнце, точно погнался в танце за врагом; снова застыл, взлетая на одном месте, потом поставил кинжал, не прерывая танца, острием себе на зубы и, подняв голову и следя за кинжалом, продолжал с ним плавать по кругу. Дикими вскриками сопровождали этот момент все другие, и вдруг, взметнув головою, красавец выбросил кинжал, и он, сверкнув в воздухе, описал полукруг и воткнулся в землю, а танцор гордо, величественно, оставляя стройно-неподвижным свое туловище, снова поплыл по кругу, взмахивая руками, как крыльями, и едва касаясь земли носками гибких ног.
Лада залюбовалась. Действительно в этом танце терских казаков была поразительная захватывающая красота. В нем наша русская широта, размах и удаль воссоединились с необузданной страстью, воинственностью и с дикой жестокостью разъяренного горца: наша «барыня» и «казачок» – с «лезгинкой»… Ладу захватил вихрь этого танца: она захлопала в ладоши… Выскочил другой соревнователь и начал стараться перещеголять в красоте и ловкости первого… Он подплыл в танце ближе к окну и, тоже подхватив кинжал, начал им так жестикулировать, что Лада испугалась: убьет или себя, или ее.
Танцы кончились. Два танцора, налив по стакану красного вина, понесли к окну и протянули сразу оба Ладе. На их лицах было не столько любезное предложение, сколько категорическое приказание. «Еще не выпьешь, так пырнет, пожалуй, кинжалом», – подумала Лада и приняла один из стаканов. Тогда другой, с злобным раздражением выплеснув вино из своего стакана, пошел прочь и был встречен дружным хохотом… Только тут Лада поняла, что должна была решить, кто победитель в танцах. А победитель оперся локтями на подоконник и перешел к знакомству.
– Вы что? – спросила баба. – Большевики или коммунисты?
– Казаки!
– А с кем же вы?
– Домой уходим. Не желаем… Ни с кем.
– А вас отпустят?
– А что нам спрашиваться? Не пустят, так вот он! – казак показал на кинжал. – Были с белыми, побыли с красными, а теперь ни с кем не хотим…
Казак полюбезничал с Ладой. Баба позвала ехать. Провожая их, казак пожал Ладе руку и вздохнул:
– Счастливо вам отправляться. Может, когда-нибудь опять встретимся.
Телега тронулась, а казаки запели песню… самую русскую, разливанную, нежно-тоскливую, хватающую за душу. Лада слушала и никак не могла понять, как люди, поющие такие нежные жалостливые песни, могут быть в жизни такими кровожадными и жестокими?..
К хутору подъезжали, когда уже стемнело. Еще издали залаяла собака, и так звонко разносился ее лай в тишине ночи, что и в Анапе, оставшейся в стороне и мигавшей красноватыми огоньками, тоже начали лаять собаки. Быстро сгущалась тьма. Черная южная ночь зажигала синие огни в небесах. Со степи наносило ароматными травами, пахло то землей, то морем, то вдруг в эти запахи врезался резкий трупный смрад и разгонял неясные пугливые мечты, на-веянные теплой южной ночью, звездным небом и ароматом окропленных росою трав… И тогда улетал покой из смягченной души, и рождались тревога и страх. Лада пугливо озиралась по сторонам, ей чудились голоса, шаги, куст превращался в фигуру подкарауливающего человека… Хор анапских собак оставался позади и звучал тише и мелодичнее, а пес на хуторе лаял все громче и злее. Впереди, точно копны сена, тускло выплывали едва намеченные силуэты хуторских построек. В темноте попрыгивал крохотный огонек: это Борис, нервно покуривая папиросу, вышел на лай собак и ждал, поймав ухом поскрипывание колес телеги.
– Лада? – спросил в темноте мужской басистый голос.
– Борис!.. – закричала радостно Лада.
– Тпру!..
Борис подошел к телеге, отбросил папиросу и почти снял Ладу. Она сделалась экспансивно-радостной. Обняла его левой рукою и крепко поцеловала.
– А я жду с шести часов… Боялся, не случилось ли чего…
– Вот какая темь!
– Боялась?
– Немного.
Борис заплатил бабе деньги, подхватил Ладин чемодан, и они пошли.
– Давай руку! Ничего не вижу. Знаешь, у меня ослабло после тифа зрение.
Лада шла, смеялась, сжимая руку Бориса, и говорила:
– Ведь мы с тобой не видались еще хорошенько… Я об тебе соскучилась!
Борис приблизил ее руку к губам и пощекотал усами. Шли между двумя изгородями, из-за которых нависала густая благоухающая сирень, выглядывали стройные фигуры пирамидальных тополей. Лада болтала, не успевая за своими чувствами.
– Ах, чем это так хорошо пахнет?
– Это с огородов…
– Огурцами пахнет. Как захотелось похрустеть свежим огурчиком…
– Рано еще. Только цветут.
– А не могут нас… поймать здесь красные?
Не дожидалась ответа и говорила о другом, спрашивала и рассказывала. Приостановила Бориса и удивленно спросила:
– Что это так шумит?
– Море.
– Море! Я и забыла про него… Куда же ты меня ведешь? Где дом?
– Дом прошли. В садах есть домик… Я ведь сторож и огородник…
– А я горничная…
– Теперь уже не горничная, а моя жена, огородница. Полоть огороды будешь.
Все это было так интересно, неожиданно, таинственно, что теперь, когда муки ужасов, тиф и все угрозы смерти показались прожитыми, пройденными, – радостное любопытство овладело Ладой, и рождалась уверенность, что с таким умным и храбрым человеком, как Борис, бояться нечего. С ним не пропадешь. Свою жизнь отдаст, но не бросит, как делают многие. Вспомнила случай в «домике»: там, рядом с ними, тоже на одной скамейке, помещались влюбленные, которых все считали «молодоженами», потому что они целовались по ночам; незадолго до болезни Лады влюбленный исчез: нашел знакомого моряка и поступил в матросы, бросил свою Лелечку и уехал, а ей прислал письмо: «Держи путь на Константинополь!»… Было так жаль молоденькую глупенькую девчонку, которая плакала и всем рассказывала, какую подлость устроил с ней жених, и было так смешно, когда она сквозь слезы повторяла: «Сам удрал, а я – держи путь на Константинополь!»…
– А помнишь, Борис, «держи путь на Константинополь»?
Она захохотала и покаялась:
– А ведь я перед тобой очень виновата. Очень!
– В чем дело?
– Когда я пришла в сознание, я подумала, что ты тоже… бросил меня.
Борис промолчал. Ладе показалось, что он оскорбился таким подозрением, и она потеряла радостное настроение. Зачем она это сказала! Эх, какая она глупая!..
– Ты, Борис, не сердись!.. Я была совсем глупенькая после тифа. Глупее Лелечки… Что замолчал?
– Нет. Что ж тут…
– Прости, Борис, меня!
Лада приостановила Бориса, прошептала «прости меня» и, охватив его шею руками, хотела поцеловать в щеку. Чемодан выскользнул из рук Бориса, рука обвила пояс Лады, и ее губы встретили губы Бориса, дрогнувшие и не сразу оторвавшиеся от губ Лады. Лада ласковым прикосновением отстранила голову Бориса, почувствовав в этом поцелуе нечто, ее испугавшее, но отнесла это «нечто» на свой счет, потому что в момент поцелуя сверкнуло воспоминание и мысль о возможных ласках с мужем, отчего на мгновение помутнело в голове и забилось сердце. Несколько секунд они шли молча, оба немного смущенные, потом Лада, овладев непослушным голосом, сказала громче, чем они говорили перед этим:
– Знаешь, я иногда думаю: приедем мы в Крым, а Володечка там!
Разговор расклеился. Точно оба забыли, о чем они говорили и почему поцеловались… Теперь, в молчании, так отчетливо ворчало невидимое море. Точно вздыхала уставшая земля…
Шли виноградником, потом садом. Вынырнула откуда-то собака и, вертясь под ногами, стала хлопать хвостом по юбке Лады. Она испугалась, Борис сердито отогнал собаку.
– Не бойся! – она не укусит тебя. Это наш часовой: она учуяла твою подводу за версту. Лучше самого верного друга. Не выдаст. Ну, вот… здесь.