bannerbannerbanner
Зверь из бездны

Евгений Чириков
Зверь из бездны

Полная версия

Глава двенадцатая

Ничего не помнит Лада: ей все еще чудится, что она едет в поезде и вокруг не больные, а спутники. Почему все раздеты? Почему одни женщины? Почему не теплушка, а салон? Какой огромный вагон. Но куда же девался Борис? Когда они разлучились? Что-то случилось, а что – так трудно вспомнить. Начнет вспоминать, закроет глаза и незаметно уходит в счастливую нирвану… Так легко, беззлобно летаешь в светлых пространствах вместе с белыми весенними облаками…

Так проходит долгий бесконечный день: откроет глаза, начнет вспоминать, и вдруг все тело сделается легким, как пух, койка поплывет все выше и выше, к белоснежным облакам…

Следующее утро было страшным пробуждением. Поняла, что в больнице, вспомнила, что она заболела тифом и что все это происходит в Новороссийске. Но куда делся Борис?

Потихоньку спросила сиделку: – А успею я выздороветь до красных? Сиделка не поняла. Подсела на постель, наклонила голову. Лада повторила вопрос и прибавила, что надо торопиться, а то не попадешь на пароход и убьют красные, потому что она жена офицера. Сиделка погрозила ей пальцем и шепнула на ухо:

– Пришли они. Осторожнее говорите.

– Но как же?..

– Молчать надо, – строго шепнула сиделка, поднялась, покашляла, подозрительно обвела взорами палату, и когда Лада, сидя в постели, испуганными глазами вопросительно смотрела на нее, та отворачивалась… Посидела, огляделась, повалилась и стала плакать, как маленькая девочка. Теперь она все поняла и почти все вспомнила. Одна! Борис бросил… Никого нет! Осталась у красных. И никогда теперь не узнает, где Володечка, и не увидит его… И папу не увидит!.. И свою девочку!.. Бедная девочка. Она почти не знает своего отца. А теперь и матери нет…«Володечка! Если бы ты знал, что со мной случилось! Где ты, Володечка?»

– Нехорошо плакать. Нельзя. Других больных беспокоите. Вон, и та заплакала… Наказанье с вами…

Лада притихла. Не могла сразу остановить слезы. Плачут сами: и глаза, и горло. Закрылась с головой простыней, чтобы сиделка не слыхала и не сердилась. Опять думала. Не надо сердиться на Бориса. Если бы он из-за нее остался и не уехал, то его поймали бы и убили. Нет, нет… Лучше, что он уехал… Если бы с ней приехал в Новороссийск Володечка, она сама велела бы ему уехать, бросить ее и уехать. Так лучше: если бы их поймали, убили бы и Володечку, и ее, обоих. А теперь, может быть, все останутся живы: и Володечка, и она, и Борис… Стала мечтать, как они все когда-нибудь увидятся. О, какое это будет счастье! И от одной этой мысли она перестала всхлипывать и стала улыбаться, глядя в потолок огромными радостными глазами, словно видела там всех дорогих сердцу людей…

И весь следующий день она отдавалась сладким размышлениям о будущей встрече. Ведь они с Володечкой уже четвертый год женаты, а жили вместе только… десять месяцев. Только десять месяцев! Любить и все время ждать… почти три года… Когда они снова встретятся и можно будет жить вместе – будет похоже, будто они снова поженились… Будто он женился на вдове, у которой есть дочка. Это так странно, что хочется засмеяться… А Борис… Владимир говорил, что у Бориса есть невеста. Бедная!.. И все молодые теперь несчастные: если считать войну с самого начала, то у многих так и прошла вся юность без любви и без счастья. Есть множество таких, которые пошли на войну в 1914 году, когда им было двадцать лет, и с тех пор, вот уже шестой год, живут на фронтах. Теперь им 27–28 лет. Где она, юность? Когда все эти ужасы кончатся, они состарятся. И теперь многие поседели. Голова у Бориса – как бобер с сединкой… Может быть, и Володечка поседел? Ей-то все равно, только поскорее бы вернулся, хотя седой.

И вот однажды, когда Лада улыбалась, представляла себе Володечку седым, в дверях появился человек в белом халате и… Лада радостно завизжала…

– Володя!..

На лице этого человека в белом халате отразился испуг, глаза его сделали знак, предупреждающий об осторожности, и Лада, притворившись, что просто испугалась, снова повалилась в постель, закрылась с головой и, дрожа всем телом от радости, смотрела ослезненными глазами в щелку на «переродившегося Володечку»… Хитрый он: сделал равнодушное лицо и вышел. Это прямо чудо. Чуть-чуть она от радости его не выдала.

Прибежала сиделка.

– Кто завизжал? Чего испугались?

Больная женщина показала рукой на койку Лады:

– Вот эта!

– Что с тобой, сударыня?

– Она санитара испугалась…

– Своего мужа не узнала? – удивленно спросила сама себя сиделка и, вздохнув, заговорила о том, что после тифа больные часто совсем лишаются памяти, когда не только имена, а и слова забывают… А Лада, притихнув, слушала и думала, что теперь надо быть хитрой и очень осторожной.

Борис так испугался крика Лады, что боялся снова появиться. Лада действительно страшно взволновалась, и это отразилось на температуре и сне. Ночью то плакала, то смеялась. Беспокоилась, что сиделка назвала санитара ее мужем, и боялась, как бы не узнали этого красные и не раскрыли, что это не санитар, а белый офицер. Это было бы ужасно. От одной мысли об этом делается холодно… Кажется, убила бы эту дуру, сиделку, которая знает их тайну и раскрывает ее всем больным.

Может быть, тут теперь есть жены или сестры красных? Лада стала молчалива и подозрительна ко всем. Даже к доктору. Однажды, делая вечерний обход, он слушал сердце Лады, потом тихо сказал:

– Ну, вот… скоро и встанем.

– Лучше бы умереть, – хмуро ответила Лада, не раскрывая глаз.

– Вот тебе и раз. Почему?

– У меня никого нет. Я одна здесь…

Доктор успокоил:

– Борис Алексеевич служит у нас в санитарах. А вы поступите в сиделки… Вот и все. А сердце все-таки слабовато, и волноваться не надо.

Борис Алексеевич?.. Что он говорит? Какой Борис Алексеевич?..

Лада точно пробудилась от сна, и сладкий обман сразу раскрылся.

Не Володечка, а Борис! Сперва порыв отчаяния и злости на доктора и на Бориса. Точно это они ее обманули или отняли у нее Володечку…

Лада отвернулась от доктора и спрятала лицо в подушку. Доктор провел рукой по мальчишеской голове и сказал:

– Нехорошо капризничать и мучить близких людей. Борис Алексеевич ждет. И, стало быть, вы не одна, и вас не покинули… – сказал он и пошел к другой больной.

Сразу прошла злость на доктора и на Бориса. Борис остался. Не захотел бросить одну. Рисковал за нее своей жизнью. Да, он – хороший… Он такой же, как и Володечка. Они так похожи друг на друга, так поразительно похожи! Володечка немного выше, но сразу этого не заметишь. Только когда встанут рядышком.

– Доктор! Можно увидать… можно сюда Борису… Алексеевичу?

– А вот когда окрепнут нервы и перестанете капризничать…

А доктор напоминает «папу». Добрый голос, и любит подсмеиваться.

Говорит с ней, точно с маленькой дочкой.

– Пусть придет завтра… утром. Хорошо?

– А не боитесь, что он заразится?

– Ах, если так, то… Ведь дверь стеклянная? Пусть постоит за дверью, а занавеску можно отдернуть.

– Через стекло можно. Завтра увидите.

Ждала «завтра». Захотелось вдруг посмотреться в зеркало. Попросила у сиделки. Та принесла маленькое зеркальце на картоне. Смотрела, удивлялась: не она. Совсем другое лицо. Обезобразили. И так неровно обстригли…

– А где мои косы? Марья! Где мои косы?

– Сожгли.

– Зачем же это? Кто вас просил?

– Нас не просят, а приказывают. От заразы. Ах, как жаль было кос! Никогда уже такие не вырастут. Не понравится она теперь Володечке. Он так любовался, а теперь…

Опять стала смотреться. Печально улыбнулась себе, поправила прическу. Ничего не выходит: торчат. Сразу устала и надоело. Опустила худую руку с зеркальцем и закрыла глаза. Все это пустяки. Разве из-за кос ее любит Володечка? Вон, у Бориса рука мертвая, – разве за это его разлюбит невеста? Стала думать про Бориса и невесту. Почему Борис никогда ее не вспоминает? Ничего не говорит о ней с Ладой? Может быть, он уже разлюбил ее? Теперь это делается так скоро.

Вспомнила одного знакомого офицера. В Ростове встретила с незнакомой дамой в театре и спросила – так глупо вышло – про жену.

– А вот, позвольте познакомить…

Лада так смутилась. Чуть не сказала: «Не эта, а та, которая была в прошлом году».

И вдруг пришла мысль: может быть, Володечка тоже разлюбил ее? Десять месяцев прожили, и потом все оборвалось. Только один раз в течение трех с лишком лет приехал домой и одну ночку переночевал. Она была тогда… безобразная, почти накануне родов. Губы размякли. Живот вылез кверху, и ходила, как жирная утка. Даже нельзя было хорошенько поцеловаться… Наверно, было противно ему… С тех пор так и не удалось повидаться. Нарочно приезжала в Ростов. Так это вышло неудачно: приехала, когда все бежать начали. Так хорошо, что встретилась с Борисом. Если бы этого не случилось, неизвестно, что с ней было бы. Не попала бы на поезд или умерла где-нибудь от тифа, и никто никогда не узнал бы, где схоронена. И опять в душе родилась бесконечная благодарность к Борису. «Мой спаситель»… Так она потом и скажет Володечке…

Когда на другой день утром Борис подошел к двери и застучал в стекло снаружи, она моментально догадалась, кто стучит, наскоро посмотрелась в зеркальце, надела белый капор и, накрывшись одеялом и всунув ноги в большие туфли, приплелась к двери, отдернула занавеску и, увидав глаза Бориса за стеклом – бросились в глаза только одни глаза, – вспыхнула ярким румянцем. Подсела на стул у двери, и они начали говорить и улыбаться друг другу. Оба стеснялись. Придумывали, о чем говорить. Ведь о чем надо было поговорить, было нельзя, опасно, ну и придумывали разные пустяки. Когда свиданье кончилось, Лада, значительно мигнув глазами, сказала: «На-пи-ши», – и сделала жест кому: показала себе на грудь. Борис кивнул головой. На другой день Борис трижды стукнул в стекло двери и, слегка приотворив ее, сказал:

– Аделаида Николаевна! Вам приказано передать.

 

Лада попросила сиделку, и та передала ей записку: «Родная моя, я чуть не покончил с собой, когда ты заболела, но решил, что полезнее остаться около тебя, потому что смерть приходит только однажды. Набирайся сил, мужества и терпения. Не скоро, но ты увидишь свою Евочку. Ручаюсь головой. Не отказывайся от советов доктора, он – наш друг. Изорви эту записку».

Взволновалась, перечитывала и все старалась раскрыть, что и как придумал Борис, чтобы убежать в Крым. О, если бы! Ждала особенных советов от доктора, но он был добр и ласков, подшучивал, но никаких советов не давал. Так прошло несколько дней. Ни Борис не появлялся, ни советов от доктора не получала. Наконец не выдержала больше и спросила его:

– Почему не приходит Борис?

– Я командировал его в Анапу по делам службы.

– Надолго?

– А так, дня на три.

– Ну, а какой совет вы мне дадите? – тихо и значительно спросила Лада.

– Когда выпишу, прийти ко мне на квартиру и просить у моей жены, чтобы взяла вас в горничные.

В первый момент при слове «горничная» Лада почувствовала обиду, укол самолюбию, но, скользнув по докторской физиономии и увидя в глазах и на губах его хитроватую улыбочку, поняла, что тут именно и кроется тайна. Она улыбнулась и прошептала:

– Слушаюсь.

– Без жалованья… Только паек…

– А чай и сахар? – уже шутила Лада.

– Ну, это уже слишком… Буржуазные требования.

Зачем Борис поехал в Анапу? Тут тоже тайна. Наверное, устраивать побег. Он, когда еще они жили на путях в «домике», говорил что-то про Анапу. Ах, да, – вспомнила: там у Бориса с Владимиром есть какой-то приятель… Соловейко или Соломейко… Хутор около Анапы, кажется. И говорил тогда, в домике, что если их не погрузят на пароход, то надо пробираться в Анапу и оттуда попытаться бежать в Крым. Значит – она разгадала всю тайну. Но какой милый доктор! Расцеловала бы! Есть хорошие люди на свете… Не все еще озверели.

Прошло три, пять дней, неделя, а Борис не возвращался. Лада стала мучиться беспокойством. Доктор ничего не мог объяснить. Наконец, он получил письмо и успокоил Ладу: Борис остается на хуторе работать в винограднике, он напишет, когда и как должна туда приехать Лада. Просит ее не беспокоиться: все будет хорошо, он гостит у хуторянина Соломейко, недалеко от Анапы, у отца своего университетского товарища, пропавшего без вести. Лада сама читала письмо к доктору, добилась этого, все хотела своими глазами увидать письмо, чтобы убедиться, что никакого несчастья с Борисом не случилось и доктор ничего от нее не скрывает.

Прошло еще две недели, и Ладу выписали. Ей бы так хотелось поехать тоже на хутор и работать в винограднике, но, когда она поделилась своим желанием с доктором, он сказал:

– Надо слушаться. Поняли? Вы – теперь горничная.

– Слушаюсь.

– Постарайтесь не забывать этого.

– Слушаюсь.

– Так вот, завтра утром…

На другой день Лада превратилась в горничную.

Доктор держался с ней по-господски, даже с преувеличенной гордостью, которая иногда или оскорбляла, или ставила ее в тупик. Зато докторша не могла, как она выразилась, ломать комедию, и постоянно сбивалась с тона барыни на тон доброй бабушки. Ни у одной горничной не было такой постели, как у докторской, ни одну горничную не кормили и не баловали сластями, как докторскую. Поздним вечером, когда уже никто не мог прийти и увидеть, докторша приходила в кухню к горничной, и они болтали, как долго не видевшиеся родственники. Однажды они разболтались до петухов и, забыв о всякой осторожности, начали так громко говорить о современной жизни и событиях, что доктор прибежал в кухню и строго сказал:

– Так нельзя. Так вас обоих, да и меня с вами, к стенке поставят.

Каждую неделю Борис присылал открытку доктору: «Жив и здоров, чего и вам всем желаю». А Лада писала ему в ответ: «У нас тоже все здоровы и все благополучно. Господа добрые, служить нетрудно». А служить все-таки приходилось. Для посторонних наблюдателей она должна была весь день «ломать комедию»: открывала парадную дверь, подавала пальто, чай, иногда бегала в лавку за хлебом и провизией, а случалось, что и стирала, впрочем, свое белье. Лада никогда не думала, что она такая хорошая актриса. И одевалась, и манерничала, и кокетничала, и дружила с соседней прислугой, как типичная горничная из «порядочного дома». Такая миленькая горничная! Волосы отросли и рассыпаются локонами по плечам, на шее – красная революционная ленточка. Молоденький «товарищ», телеграфист со станции, влюбился, называет «херувимчиком» и предложил «осупружиться по декрету». Когда стоит на крыльце, проходящие красноармейцы засматриваются и попрекают:

– Тебе самой барыней быть, а ты… Стыдно, товарищ! Плюнь ты на господ-то!..

Кокетливо улыбнется и спрячется за дверь. Слышит, говорят за дверью:

– Хороша Маша, да не наша.

Получила печатное приглашение на танцевальный вечер с надписью: «Пролетарии всего света, объединяйтесь». Потом любовное письмо по почте пришло: автор просил прийти в воскресенье вечером в кинематограф «Универсал» смотреть интернациональную драму и кончал так: «И будешь ты царицей мира, подруга верная моя»…

Хорошо было теперь посидеть в докторском садике. Небольшой, но густой. Уже цвели вишни и черешни, распустились белые акации. Такой удивительный аромат. Полной грудью вдыхала этот аромат с влажным морским воздухом, смотрела в черное небо с ярко-синими звездами, разливалось сладкое томление по всему молодому, жадно вбиравшему «силу жизни» организму, и кружилась голова. Боже, как хотелось любить! Как хотелось любить и быть любимой.

Глава тринадцатая

Лада уезжала. Получила, наконец, так долго ожидаемое разрешение поехать на хутор. Можно было поехать до Анапы морем, но море было неспокойно. Боялась качки. Наняла на базаре подводу, казачку-станичницу из-под Анапы. Так радостно было, а на глазах – слезы: жаль было расставаться с докторшей. Та вышла провожать. Целовались, и обе отирали слезы. Молодая озорница, «товарищ Настя», самая «красная» во всем дворе, стояла с подругами у своего крыльчика и удивлялась: горничная, уходя с места, не ругается, а целуется с буржуями! А когда увидала, что она еще и слезы вытирает платочком, то озлилась:

– А ты еще в ножки бы поклонилась!.. Раба!.. Холопка паршивая.

Подруга Насти, швея, оказалась куда мягче:

– Не сознательная еще, – объяснила она снисходительным тоном.

Ладе хотелось расхохотаться, но сдержалась. Притворилась, что не слышит. С трудом, смешно, залезла на высокую телегу, на сено и мешки, и телега дернулась и покатилась, грузно громыхая и подпрыгивая на изрытой мостовой. Неприятно и страшно было ехать городом: все казалось, что могут остановить, догадаться, что она «барыня», и схватить. Надвинула на лоб пониже платок и нарочно грызла приготовленные с вечера подсолнечные семечки. Сперва думала все о докторше: «Как родная бабушка!» – думала о том, как все это странно случилось, странно и хорошо. А когда выехали из города и свернули к морской дороге и когда раскрылся светлый, голубоватый простор с фиолетовыми горами, вспомнила Крым, свою девочку и белый домик с колоннами, в котором они жили после свадьбы, – и вся душа ее всколыхнулась и закружилась в вихре радостной тоски ожиданий: все соберутся там, на другой стороне, лазоревого моря, под горами, в белом родном домике: и Лада, и ее девочка, и старик-отец, и Борис… и туда же пробьется Володечка… Больше ему некуда. И начнется тихая радость прежней дружной жизни, такой красивой жизни… И все отдохнут от этого ада с его бесконечными муками, ужасами, страхами и собачьей жизнью, случайной, бесприютной, полуголодной, некрасивой, грязной, озлобленной… И вот тогда снова вернется счастье, которое продолжалось всего десять месяцев и оборвалось… Боже, как хочется любить! Вся душа и все тело истомились по любви. Лада впивалась взором в морские дали, сверкавшие на солнце гребнями катившихся волн, грядами убегавших к крымским берегам, в голубой туман, сливавший море с небом, и сердце било тревогу: там, в дымке туманных голубых сияний, – ее рай.

И, быть может, скоро она будет в раю… А может быть… И Лада весело расхохоталась: может быть, они с Борисом приедут, а Володечка уже там?! Ведь много пароходов с военными ушло в Крым, и на одном из них мог быть Володечка… Ах, как хочется крепко-крепко обнять Володечку!.. Можно умереть от счастья. Сладкий бунт в крови и в молодом теле поднимался волною против вынужденного аскетизма и наполнял Ладу ядом сладостного греха и ожиданий…

Лада перестала уже бояться. Попадались конные отряды, телеги, полные красноармейцев, группки пехотинцев – не трогали, а только подшучивали и выкрикивали комплименты:

– Эх, бабочки-молодушки, белые лебедушки! Полюбил бы, да некогда.

– Молодушка! Садись к нам, я колечко дам…

Один из пехотинцев ловко вскочил в телегу под хохот своих товарищей, но казачка сильным толчком спихнула его и погрозила кнутом. Ничего. Даже не обругался, а смеялся со всеми вместе, отряхивая пыль с одежды: упал.

– Смотри, они еще побьют, – сказала Лада, изумившись силе и храбрости казачки.

– Баб не тронут, – уверенно сказала та. – Нам с тобой нечего бояться.

Такая привилегия бабам! Лада высказала сомнение: ведь расстреливали и женщин. Баба обернулась, и даже лошадь встала:

– Так это кадетов и кадеток!

– Каких таких?

– Которые против народа…

– Буржуи, что ли?

– Все одно: где их буржуями называют, а у нас – кадетами.

Боже мой, какая путаница в головах!

– Ты за коммунистов, значит? – пытливо спросила Лада, придавая вопросу бесстрастно-нейтральный характер. Баба хлестанула кнутом лошадь:

– Чтобы я за этих разбойников и безбожников… – обиделась казачка.

– А кто ж тебе больше по душе?

– У нас за большевиков, а коммунистов никто не желает…

– Так большевики и есть коммунисты!

– Ты сама-то откуда? – обернувшись, удивленно спросила баба.

Лада поняла, что лучше не копаться в этом вавилонском столпотворении народных понятий, потому что все равно его не распутаешь, а на себя подозрение наведешь.

– А у нас одних буржуями, а других пролетариями называют… Везде по-разному.

Ладино объяснение удовлетворило бабу: засмеялась и сказала:

– Мало, вижу, ты в этом понимаешь…

– Конечно. Не бабье это дело… Все в горничных у господ служила, а теперь, как свобода всем, не желаю больше. Лучше на виноградниках буду работать…

– На что лучше.

Не только обезвредила бабу, но сразу завоевала ее симпатии…

Дорога то подходила к самому морю, то уползала в покрытые лесом холмы. Эта постоянная смена приятно поражала своим разнообразием и неожиданностями: то необозримый простор и рокотание морского прибоя, то зеленая тишина, ласковый шепот листвы и птичий гомон. И душа то рвется к голубым туманам, то купается в уюте зеленого уголка, навевающего жажду маленького, спокойного и мирного, но верного счастья в семье. Сильней и сильней припекает солнышко. Становится жарко. Когда раскрывается морская зыбь, так тянет спрыгнуть с телеги, побежать и прыгнуть в манящие прохладой и влагой зеле-но-синие глубины. Сделаться наядой, рыбиной или чайкой, ныряющей над пенящейся волной…

На полпути привалили к корчме под зеленым навесом могучих акаций – покормить и напоить лошадь, самим промяться, испить холодной родниковой водицы. Здесь уже стояло несколько телег с полувыпряженными лошадями, пара волов, верховая гнедая кобыла, злобно сверкавшая белками глаз на ржанье чующих ее издали жеребцов, привязанных за стеной корчмы. За врытым в землю столом «гуляют» приезжие казаки-терцы… Пьют виноградное вино, играют в карты на деньги, один лениво тренькает на балалайке. Пуглива Лада: они показались ей сперва похожими на разбойников. Были шумны, горласты, хохотали, как черти, сверкали черными глазами. Увидали Ладу и сразу попритихли. Не потому, чтобы хотели показать себя понимающими приличие, а просто потому, что всем стало любопытно: молоденькая и хорошенькая женщина. Когда проходила в корчму, некоторые привстали и честь отдали, а один из-за спины товарищей несмело произнес:

– В горнице душно, барышня, здесь лучше!..

Ничего дурного не сказали. Она прошла в корчму и села под окном. Заметили, стали шептаться, вскидывая глаза на окошко, стали кокетничать по-своему: заломит папаху, встанет в удалую позу. Хочется быть красивее и удалее. Начали бороться. Победитель гордо смотрит на окошко. Так похоже на тетеревиный ток, когда самка сидит под кустиком, зарывшись в песочек, а краснобровые самцы устраивают ратоборство за ее внимание…

Кончилась борьба, танцы начались. Затренькала балалайка, захлопали ритмически ладоши рук и запели грубые голоса, отбивая такт «Карапета»:

 
Карапет мой бедный,
Па-че-му ты бледный?
Почему я бледный?
Пата-му что бедный…
 

И вдруг на лужок выплыл высокий, стройный, с тонкой талией красавец. Сбросив наотмашь с головы папаху, он ритмично и легко стал носить на гибких тонких ногах свое тело, подплясывая, как легкий мячик, и складывая и раскладывая руки, напоминавшие крылья; потом, заломив одну руку за голову, а другой, опершись ухарски о бедро, начал, выделывая неуловимые «па» на носках, взлетать на одном месте и казался повисшим в воздухе, невесомым… Все быстрей, быстрей становился темп музыки и песни, сопровождаемых плеском рук, потом раздался дикий визгливый крик экстаза, красавец выхватил из ножен кинжал и, сверкая им на солнце, точно погнался в танце за врагом; снова застыл, взлетая на одном месте, потом поставил кинжал, не прерывая танца, острием себе на зубы и, подняв голову и следя за кинжалом, продолжал с ним плавать по кругу. Дикими вскриками сопровождали этот момент все другие, и вдруг, взметнув головою, красавец выбросил кинжал, и он, сверкнув в воздухе, описал полукруг и воткнулся в землю, а танцор гордо, величественно, оставляя стройно-неподвижным свое туловище, снова поплыл по кругу, взмахивая руками, как крыльями, и едва касаясь земли носками гибких ног.

 

Лада залюбовалась. Действительно в этом танце терских казаков была поразительная захватывающая красота. В нем наша русская широта, размах и удаль воссоединились с необузданной страстью, воинственностью и с дикой жестокостью разъяренного горца: наша «барыня» и «казачок» – с «лезгинкой»… Ладу захватил вихрь этого танца: она захлопала в ладоши… Выскочил другой соревнователь и начал стараться перещеголять в красоте и ловкости первого… Он подплыл в танце ближе к окну и, тоже подхватив кинжал, начал им так жестикулировать, что Лада испугалась: убьет или себя, или ее.

Танцы кончились. Два танцора, налив по стакану красного вина, понесли к окну и протянули сразу оба Ладе. На их лицах было не столько любезное предложение, сколько категорическое приказание. «Еще не выпьешь, так пырнет, пожалуй, кинжалом», – подумала Лада и приняла один из стаканов. Тогда другой, с злобным раздражением выплеснув вино из своего стакана, пошел прочь и был встречен дружным хохотом… Только тут Лада поняла, что должна была решить, кто победитель в танцах. А победитель оперся локтями на подоконник и перешел к знакомству.

– Вы что? – спросила баба. – Большевики или коммунисты?

– Казаки!

– А с кем же вы?

– Домой уходим. Не желаем… Ни с кем.

– А вас отпустят?

– А что нам спрашиваться? Не пустят, так вот он! – казак показал на кинжал. – Были с белыми, побыли с красными, а теперь ни с кем не хотим…

Казак полюбезничал с Ладой. Баба позвала ехать. Провожая их, казак пожал Ладе руку и вздохнул:

– Счастливо вам отправляться. Может, когда-нибудь опять встретимся.

Телега тронулась, а казаки запели песню… самую русскую, разливанную, нежно-тоскливую, хватающую за душу. Лада слушала и никак не могла понять, как люди, поющие такие нежные жалостливые песни, могут быть в жизни такими кровожадными и жестокими?..

К хутору подъезжали, когда уже стемнело. Еще издали залаяла собака, и так звонко разносился ее лай в тишине ночи, что и в Анапе, оставшейся в стороне и мигавшей красноватыми огоньками, тоже начали лаять собаки. Быстро сгущалась тьма. Черная южная ночь зажигала синие огни в небесах. Со степи наносило ароматными травами, пахло то землей, то морем, то вдруг в эти запахи врезался резкий трупный смрад и разгонял неясные пугливые мечты, на-веянные теплой южной ночью, звездным небом и ароматом окропленных росою трав… И тогда улетал покой из смягченной души, и рождались тревога и страх. Лада пугливо озиралась по сторонам, ей чудились голоса, шаги, куст превращался в фигуру подкарауливающего человека… Хор анапских собак оставался позади и звучал тише и мелодичнее, а пес на хуторе лаял все громче и злее. Впереди, точно копны сена, тускло выплывали едва намеченные силуэты хуторских построек. В темноте попрыгивал крохотный огонек: это Борис, нервно покуривая папиросу, вышел на лай собак и ждал, поймав ухом поскрипывание колес телеги.

– Лада? – спросил в темноте мужской басистый голос.

– Борис!.. – закричала радостно Лада.

– Тпру!..

Борис подошел к телеге, отбросил папиросу и почти снял Ладу. Она сделалась экспансивно-радостной. Обняла его левой рукою и крепко поцеловала.

– А я жду с шести часов… Боялся, не случилось ли чего…

– Вот какая темь!

– Боялась?

– Немного.

Борис заплатил бабе деньги, подхватил Ладин чемодан, и они пошли.

– Давай руку! Ничего не вижу. Знаешь, у меня ослабло после тифа зрение.

Лада шла, смеялась, сжимая руку Бориса, и говорила:

– Ведь мы с тобой не видались еще хорошенько… Я об тебе соскучилась!

Борис приблизил ее руку к губам и пощекотал усами. Шли между двумя изгородями, из-за которых нависала густая благоухающая сирень, выглядывали стройные фигуры пирамидальных тополей. Лада болтала, не успевая за своими чувствами.

– Ах, чем это так хорошо пахнет?

– Это с огородов…

– Огурцами пахнет. Как захотелось похрустеть свежим огурчиком…

– Рано еще. Только цветут.

– А не могут нас… поймать здесь красные?

Не дожидалась ответа и говорила о другом, спрашивала и рассказывала. Приостановила Бориса и удивленно спросила:

– Что это так шумит?

– Море.

– Море! Я и забыла про него… Куда же ты меня ведешь? Где дом?

– Дом прошли. В садах есть домик… Я ведь сторож и огородник…

– А я горничная…

– Теперь уже не горничная, а моя жена, огородница. Полоть огороды будешь.

Все это было так интересно, неожиданно, таинственно, что теперь, когда муки ужасов, тиф и все угрозы смерти показались прожитыми, пройденными, – радостное любопытство овладело Ладой, и рождалась уверенность, что с таким умным и храбрым человеком, как Борис, бояться нечего. С ним не пропадешь. Свою жизнь отдаст, но не бросит, как делают многие. Вспомнила случай в «домике»: там, рядом с ними, тоже на одной скамейке, помещались влюбленные, которых все считали «молодоженами», потому что они целовались по ночам; незадолго до болезни Лады влюбленный исчез: нашел знакомого моряка и поступил в матросы, бросил свою Лелечку и уехал, а ей прислал письмо: «Держи путь на Константинополь!»… Было так жаль молоденькую глупенькую девчонку, которая плакала и всем рассказывала, какую подлость устроил с ней жених, и было так смешно, когда она сквозь слезы повторяла: «Сам удрал, а я – держи путь на Константинополь!»…

– А помнишь, Борис, «держи путь на Константинополь»?

Она захохотала и покаялась:

– А ведь я перед тобой очень виновата. Очень!

– В чем дело?

– Когда я пришла в сознание, я подумала, что ты тоже… бросил меня.

Борис промолчал. Ладе показалось, что он оскорбился таким подозрением, и она потеряла радостное настроение. Зачем она это сказала! Эх, какая она глупая!..

– Ты, Борис, не сердись!.. Я была совсем глупенькая после тифа. Глупее Лелечки… Что замолчал?

– Нет. Что ж тут…

– Прости, Борис, меня!

Лада приостановила Бориса, прошептала «прости меня» и, охватив его шею руками, хотела поцеловать в щеку. Чемодан выскользнул из рук Бориса, рука обвила пояс Лады, и ее губы встретили губы Бориса, дрогнувшие и не сразу оторвавшиеся от губ Лады. Лада ласковым прикосновением отстранила голову Бориса, почувствовав в этом поцелуе нечто, ее испугавшее, но отнесла это «нечто» на свой счет, потому что в момент поцелуя сверкнуло воспоминание и мысль о возможных ласках с мужем, отчего на мгновение помутнело в голове и забилось сердце. Несколько секунд они шли молча, оба немного смущенные, потом Лада, овладев непослушным голосом, сказала громче, чем они говорили перед этим:

– Знаешь, я иногда думаю: приедем мы в Крым, а Володечка там!

Разговор расклеился. Точно оба забыли, о чем они говорили и почему поцеловались… Теперь, в молчании, так отчетливо ворчало невидимое море. Точно вздыхала уставшая земля…

Шли виноградником, потом садом. Вынырнула откуда-то собака и, вертясь под ногами, стала хлопать хвостом по юбке Лады. Она испугалась, Борис сердито отогнал собаку.

– Не бойся! – она не укусит тебя. Это наш часовой: она учуяла твою подводу за версту. Лучше самого верного друга. Не выдаст. Ну, вот… здесь.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru