– Ложитесь, барышня! А я покуда чайник скипячу. Подушечка мягенькая, пуховая. Одно досадно: мягкой перинки для вас нет… Потом одеяло посушим и прикроемся…
– Немножко посижу. Спать не хочется.
– А вы башмаки-то скиньте, я их просушу.
Подошел к ребенку. Свое пальто сложил внутрь, постлал и, освободив одеяло, положил ребенка на пальто. Зацепил одеяло концами за трещины в скале перед огнем костра, чтобы высохло. Пошел с чайником за водой… Не убежать ли, пока можно? А ребенок? «Господи, помоги нам!» Подкралась к выходу и выглянула. Темень. Дождь. Куда побежишь? Все равно поймает. И разве можно бросить Евочку? Этот зверь изуродует ребенка… Вот он уже возвращается… Отскочила и, поджав колени, снова села на прежнем месте. Ермишка влез и воткнул свежесрезанный кол в землю, чтобы повесть над огнем чайник.
– Вот я вас чайком разогрею, барышня, и в постельку! Покушать тоже можно. Поди, проголодались?
– Нет.
– А я еще маленько за ваше здоровье выпью, – вот у нас дело и пойдет.
Опрокинул в рот горлышко бутылки, и было слышно, как булькала водка, перекатываясь в утробу Ермишки.
– Эх! Хорошо! Выпили бы рюмочку! Для лихорадки? Отсырели, небось… Я вас высушу. Жарко будет, барышня!
Встал, подошел к Веронике.
– И что такое, княгиня? Поцеловать вас охота, а боюсь. Ручку даже не раз целовал, а вот в уста не доводилось… Вы как полагаете об этом? Достоин я за все мои заслуги перед вами?
– Только не сейчас. После… после чаю.
– Можно подождать. Ночь-то наша. А ведь я думал, что вы рассердитесь!..
– На что? Вот пустяки!
– Правильно! Значит, сладимся? Торговаться не будем?
Вероника кивнула головой. Все это было так неожиданно для Ермилы, что он ушам не верил. Согласна! С ним, солдатом! Озлился вдруг, точно она его обидела этим неожиданным согласием. Значит, гулящая, со всеми путается… А он думал, что силком придется…
– Вот и поглядите, кто слаще: поручик или солдат…
– Погляжу.
– А кто у тебя первый был?
Перешел вдруг на «ты». В разговоре начал вставлять неприличные слова и ругательства.
– Я так полагаю, что теперь нет промежду вами, девчатами, которые невинные, то есть с мужчинами дела не имели… Время такое. Может, разя только вот эта девчонка – в неприкосновенности еще… А все-таки один раз я невинную имел! – похвастался Ермишка и рассказал про случай с помещичьей дочкой. Подал Веронике чашку с чаем, без блюдечка, подал сахар. Когда она взяла чашку, скользнул рукой под мышку, тронул грудь и опять со стоном крякнул:
– Эх!
Вероника понимала, что приходит конец ее страшной игре. Надо убить человека или отдаться зверю.
– Ермиша! Когда же попадем в Балаклаву?
– А ты не торопись! Мне теперь не в Балаклаву, а в другое место съездить охота. Пей, что ли, скорее да лягем!.. Вон уж и одеяло просохло…
Ермишка снял одеяло, погладил его рукой и вдруг разъярился.
– Помягче будет… Ты на жестком-то непривычная…
Припал на колени, стал приготовлять брачное ложе. Ползал, торопился.
Вероника вздрогнула, встала у костра и освободила револьвер. Отогнув предохранитель, подошла к Ермишке, наклонилась и стала ласкаться. Обняла левой рукой сзади за шею, склонилась и, приблизив дуло револьвера к виску Ермишки, закрыла глаза и потянула пальцем собачку. Глухой удар, точно упала в комнате тяжелая доска, прозвучал в пещере и тоненьким звоном остался в ушах Вероники. Ермишка, стоявший на коленях, кувырнулся головой в подушку, а Вероника отскочила в сторону и, продолжая держать револьвер наготове, стояла в оборонительной позе около проснувшейся Евочки и не мигая огромными неподвижными глазами смотрела на ползающего на четвереньках человека. Вот он поднял еще раз голову, повел ею в ее сторону и вдруг осел и стал расправлять ноги. Словно укладывался спать… Потом захрипел…
– Евочка, Евочка, родная, святая моя! Я убила человека!.. Я убила человека!..
Припала к улыбнувшейся девочке и разрыдалась…
Догорал костер. Тени прыгали по стенам, и свет поблескивал на железных подковах Ермишкиных башмаков, широко раскинутых в разные стороны…
Костер погас, и в пещере воцарилась черная бездна. Лил дождь, и ветер рвал верхушки деревьев и жалобно скулил, как маленькая собачонка за дверью, в щелях пещеры. В углах ее, где скопилась загнанная ветрами прошлогодняя сухая листва, бегали ящерицы, наполняя мертвую тишину тревожными шорохами. Точно в углах кто-то шевырялся, подкрадываясь к Веронике с девочкой. Вероника поминутно приподнимала голову, прислушивалась и озирала темноту. Чудилось, что это Ермишка ожил, пришел в сознание и ползет на четвереньках, как орангутанг, отыскивая Веронику. На фронте и в лазаретах она разучилась бояться смерти и покойников, но теперь мертвый Ермишка казался ей страшнее смерти и всех ужасов, которые она пережила уже… Слышала предсмертное хрипение умирающего, видела судороги вытягивающегося тела, отлично знала, что это – смерть, и все-таки дрожала от мысли, что Ермишка не умер, а был только в обморочном состоянии и скоро очнется. Прислонясь к бугристой каменной стене, она одной рукой держалась за ручку безмятежно спавшей Евочки, а в другой держала револьвер, приподнимая его всякий раз, когда шумели в сухой листве ящерицы или, может быть, змеи. Рассудок говорил, что Ермишка убит и что мертвые не воскресают, но-теперь, в эти дьявольские дни, казалось, что многое случается вопреки и наперекор человеческому рассудку. Вот сейчас Ермишка сядет, все вспомнит и поползет!.. Казалось, что непременно поползет, как зверь, на четырех конечностях… Ермишка начал казаться Веронике настоящим зверем с того момента, когда он рассказал ей, с похвальбой, о том, как во время помещичьего погрома нашел в лесу спящую девочку-подростка и как ее изнасиловал и потом плюнул и ушел. При свете костра, сидя у которого вел свое повествование Ермишка, Вероника вдруг разглядела его рыжие волосы на руках и пальцах, его идиотские челюсти, двигающиеся при жевании пищи, как у вола, пережевывающего жвачку, его зеленоватые глаза и отвороченные уши. Башмаки с блестящими подковами напоминали ей лошадь, потом центавра; противный запах пота, когда Ермишка снял свой «пинджак», еще раз пробудил в Веронике мысль о том, что Ермишка какой-то незапечатлённый в зоологии зверь… Для Вероники ожили и превратились в действительность все страшные сказки, которые она слышала и читала в детстве, все ужасы древней мифологии. О, если бы убедиться, что этот зверь мертв, убит окончательно, что он – холодный труп! Костер давно погас. Если зажечь спичку и подойти – посмотреть? Или не подходить, а посмотреть отсюда и убедиться, что он не шевелится? Тихо, осторожно клала на колени револьвер, вынимала из кармана коробку со спичками и не решалась шаркнуть спичкой: страшно, лучше эта черная бездна, в которой ничего нет, кроме темноты… В этом непрестанном ужасе и кошмаре уже исчез вопрос, вставший в душе сейчас же после убийства: как могла она убить человека? Остался только один черный ужас от сознания близости к страшному зверю, быть может, даже к его бездыханному трупу…
О, как бесконечно долга эта черная кошмарная ночь! Можно сойти с ума, не дождавшись рассвета. Несколько часов величайшего напряжения мозга и всех нервов, предшествовавших убийству, давших женской душе необычайную силу мысли и воли, повели теперь к полному их упадку. Вероника почувствовала вдруг такую усталость во всем теле, что борьба между ужасом пред Ермишкой и жаждой сна сделалась дальше невозможной. Пусть все, что угодно, пусть придет сама смерть, пусть воскреснет и возьмет Ермишка, – лишь бы подремать хотя только пять, десять минут! Прикурнула головой около Евочки и забылась. Сон, как смерть, превратил в ничто все кошмары, все ужасы, самую жизнь.
– Тетя! Тетя! Дай молочка!
Очнулась, раскрыла глаза: сидит Евочка, хныкает и тянет за рукав. В прорезь верхней щели, как в храмовое окно, льется дрожащая пылью лента золотисто-зеленоватого света и рождает на черном полу впечатление длинного разостланного белого с черным траурного полотнища, и посреди него лежит, точно плывет на животе, Ермишка, поставивший свои подкованные башмаки носками в землю и разбросавший руки. Точно плывет огромная лягушка!.. И нет ничего страшного.
– Тетечка! Дай молочка!..
Встала. Наземь упал маленький револьвер, похожий на красивую игрушку. Его подарил ей Борис. Точно предчувствовал, что скоро понадобится: научил обращаться, стрелять. Тогда она удивилась этому подарку жениха.
– Это вместо свадебной шкатулки с конфетами? – посмеялась.
– Теперь без этой вещицы трудно обойтись! – серьезно ответил Борис.
– И в любви?
– Да, и в любви…
Искала бутылочку с молоком, потом поила Евочку, думала о Борисе и тихонько отирала слезы. «Где ты, родной мой? Жив ты или?..» Тоска хлынула на душу. Все, все прощает она любимому человеку!.. Люди, как щепки в море… Вот и она сделалась убийцей! Разве она поверила бы этому, если бы вот тут же, рядом, не лежал труп убитого ею человека? И его она прощает… Его? Сама убила и его же прощает? Оглянулась на Ермишку: уже не кажется необыкновенным зверем, а кажется обыкновенным несчастным заблудшимся в темном лесу человеком…
И вдруг ее потянуло подойти к Ермишке и посмотреть в его лицо. Дала Евочке сухарик и куклу с разбитой головой, а сама встала и пошла к Ермишке. Не сразу приблизилась, сперва смотрела на некотором отдалении. Если бы не кровь на белой наволочке, точно вышитой теперь красными бутонами, можно было бы подумать, что Ермишка крепко и сладко спит, и стоит только тронуть его за приподнятое плечо, как он вскочит и глупо улыбнется «княгине», зачешет вихрастый рыжий затылок и скажет: – Так что, виноват, заспался!..
Подошла поближе, присела на корточках: точно притворился спящим, а сам тайно подглядывает в приоткрытые слегка щелки глаз. Страшно стало.
Вероника встала и вдруг увидала на пояснице Ермишки знакомый кавказский пояс с чернеными пряжечками… Почему она испугалась, и почему сердце ее заколотилось в груди? Этот пояс так напомнил Бориса. Почему?.. Мучительно вспоминала и вдруг вспомнила: она видела такой пояс на столе у Бориса. Но мало ли таких поясов на свете? Опять присела на корточки и стала присматриваться к поясу. Страшная мысль толкнулась в душу: а что если этот пояс с Бориса? Не может быть… нет, нет! Господи, зачем лезут в голову такие мысли! Обвела труп Ермишки взглядом с головы до пят и увидала на безымянном пальце, обросшем рыжими волосками, кольцо, от которого еще сильнее застучало в груди сердце… Кольцо, обручальное золотое кольцо, точь-в-точь, как то, которое она послала Борису с братом… Нет, нет, то массивнее, и потом… Мало ли таких колец? Не может быть… Вот если бы… На ее кольце была вырезана дата… Вот если бы снять кольцо с ермишкиного пальца и посмотреть внутрь кольца, тогда… Бог с ним! Лучше ничего не знать.
– Тетя! Мы поедем к маме?
– Да, да… к маме.
Стала собираться. Надо все бросить, взять только девочку и провизию. Надо скорее-скорее уйти от этого страшного места. Бог поможет: как-нибудь набредут на дорогу или на человека и доберутся до Севастополя. Посмотрела на часики: уже семь утра. День солнечный, над лесом далекая голубень небес, поют птицы. Тихо-тихо. Слышно, как падает дождевая капель с деревьев на прошлогоднюю листву. Вылезла, волоча Евочку за ручку, из пещеры и вздохнула полной грудью. Стало вдруг так легко и свободно, точно целый год просидела в темном подвале и вдруг вырвалась на волю… Крепко поцеловала Евочку, подхватила ее на руки, перекрестилась и пошла, посматривая тропинки. Отошла несколько шагов и остановилась. Точно кто-то напомнил про кольцо на волосатом пальце Ермишки, сказал: «Вернись – посмотри!»
Постояла несколько мгновений в раздумье, потом посадила Евочку под дерево:
– Посиди! Я сейчас приду…
Решительно пошла обратно и с трепетом снова пролезла в пещеру…
Все по-прежнему плыл Ермишка, разбросав руки и ноги в кованых башмаках, а показалось, что лежит по-другому. Присмотрелась и убедилась, что лежит по-старому. Подошла, присела на корточки и потянула руку с кольцом за рукав рубахи. Застыла рука, не дается. Точно Ермишка не желает показать кольцо.
– Только посмотреть… – прошептала Вероника, точно заговорила с Ермишкой.
Страха нет. Только брезгливость. Долго вертела кольцо на волосатом пальце – не снималось. Это лишь утверждало желание снять кольцо. На пальце красные крупинки высохшей крови, противный грязный обгрызанный зубами звериный ноготь. Вертела кольцо, закрывши глаза, и наконец оно сползло прямо в ладонь Вероники. Крепко зажала кольцо в руке, но посмотреть не решалась. Точно украла у спящего Ермишки кольцо и выбежала из пещеры.
– Брошу назад, если… – шептала, торопливо шагая от пещеры.
Совсем закружилась. Где же она посадила Евочку? Озиралась и не могла разобраться в тропинках.
– Евочка! – крикнула громко.
«Господи! Да вон же она, под деревом!..»
Подошла к Евочке, села рядом, кольцо в руке.
Надо же посмотреть. Перекрестилась и разжала ладонь руки. Сперва рассмотрела снаружи. Рыжий Ермишкин волосок пристал к кольцу, – вздрогнула от брезгливости и стала сдувать волосок. Прилип и не слетает. Взяла мокрый листок и долго возилась с волоском. Бросила кольцо в траву и прутиком катала его, пока не вымыла. Взяла в руки, накрыв бумагой, и вытерла досуха. Все оттягивала время, не решаясь заглянуть. Опять началось сердцебиение, и в висках запищал жалобный однотипный звук, похожий на поющего комара. Решилась. Одно мгновение, и рука, сжав кольцо, упала на колени, а голова откинулась назад, губы побелели, глаза закрылись…
– Тетечка, пойдем к маме!
– К маме? К Боре?
– К маме!
– Мама спит… крепко, – шептала бледными губами, не раскрывая глаз, а Евочка звонко и весело рассказывала про маму и папу…
– Как зовут твоего папу?
– Одного зовут Володя, а того, который… знаешь? Куколку подарил…
– Ну!
– Дядя Борис!
Вероника упала лицом в траву и рыдала, а Евочка тянула ее за платье, за волосы и весело, как птичка, звенела своим голоском. Она думала, что тетя шалит… и смеялась.
– Ну, вот… и все! – сказала Вероника, поднимаясь на ноги и отирая мокрым платком слезы. – Теперь пойдем…
– Куда?
– Не знаю… Куда глаза глядят…
Перекрестилась, поцеловала кольцо, спрятала его за корсаж и, взяв на руки Евочку, пошла по тропинке. Вся в черном, с лицом, прекрасным и скорбным, с ребенком на руках, она, одиноко бредущая в лесу, напоминала образ Скорбящей Богоматери…
Посвящаю эту книгу братскому чешскому народу
Настанет некогда время, и взбаламученное море нашей жизни войдет в свои берега. Закроются разверзшиеся бездны, смолкнет грохот и ржанье бешено мчащихся коней с красными и белыми гривами, пронесутся вихри черных туч над пучинами, потухнут огненные мечи раздирающих гневные небеса молний и прокатятся в вечность раскаты громов… И небесная синь снова сверкнет своими улыбками людям, а успокоившееся зеркало прозрачных глубин снова отразит Лик Божий…
Не скоро, но будет. Непременно будет!..
Пройдет сто лет – не останется на земле ни одного из нас, живущих в грозе и буре. Все пережитое нами, воплощенное в радостном творчестве под пером художников слова и под кистью художников красок, будет с непреоборимую силою притягивать к себе умы и души грядущих поколений, и они в «Великой русской революции» увидят только величественную и захватывающую поэму человечества, рождающую в них сожаление, что все это давно уже миновало, и зависть к нам – к тем, «кто посетил сей мир в его минуты роковые». Даже наши муки, наши страдания, если еще и будут заметны за пеленою многих годов, покажутся потомкам нашим страницами прекрасной трагедии, возвышающей душу человеческую. И не один читатель пока еще ненаписанных книг о днях нашей жизни, посиживая в теплом и светлом кабинете в долгий зимний вечер, оторвавшись от чтения, застынет в раздумье, с устремленными в туман прошлого взорами, и, вздохнув, мысленно скажет: «Ах, зачем я не жил в прошлые века!»
Но будущее строится на костях настоящего, и цемент на постройке – кровь людей. Дорога в будущее идет в горных теснинах, крутая и узкая, и продвигающиеся по ней – кто сам падает, кто других сбрасывает в пропасть под ногами. Только из будущего в прошлое можно смотреть с высоты орлиного полета, спокойно озирая прошлые судьбы человеческие. Только прошлое можно судить. Настоящее же охватывает нас со всех сторон, мы – не над ним, а в нем, и мы – не судьи, а лишь свидетели о нем. Свидетели живых мук и страданий, в которых ломается настоящее, насыщенное такими ужасами и преступлениями, от которых у нас порою проходит самое желание жить…
Занося в свою художественную летопись правдивую историю о том, как люди жили, ненавидели и любили в наши страшные годы, я не выхожу из рамок свидетеля о настоящем. Все, что здесь описано, я либо видел, либо пережил. Роман мой – сама жизнь. В нем мало выдумки и сочинительства. Жизнь превзошла искусство и оставила далеко позади нашу авторскую изобретательность. Ни придумывать, ни сочинять нам, современным авторам, уже нечего: жизнь сама стала величайшим автором, преступившим все установленные нами законы и формы литературного творчества. Естественно поэтому, что и роман мой носит отпечаток того хаоса обломков, вещественных и невещественных, среди которого мы живем и действуем…
Итак, читатель, знай и помни, что роман мой —
сама жизнь, а я, автор настоящего произведения,—
не судия, а свидетель, и не историк, а только живой
человек, испивший из чаши мук и страданий русского народа,—
Евгений Чириков.Прага – Вшеноры.Май – Август 1922 г.