Красные построили свою силу на ненависти и мести. Белые начали строить на любви к человеку и родине, но пламя ненависти и мести перекинулось от красных к белым, заглушило идею любви, и «Зверь из бездны» объял своим смрадом всю землю русскую. «Сатана тот правил бал». Он уже не давал людям возможности рассуждать. В этой кровавой пляске надо было без устали плясать, ибо отдых грозил смертью. Кто не хотел плясать, того гнали плетьми, пулеметами, расстрелами…
Люди стали прятаться в лесах и горах. Убегали от красных, убегали от белых. Стали называть себя «зелеными». Такие во множестве появились на Кубани, на Кавказе, в Крыму. Здесь они появились с первым же приходом большевиков. Теперь, когда пришли белые и их вожди объявили принудительную мобилизацию, количество их возросло и с каждым днем увеличивалось. Не верили больше ни тем, ни другим, не хотели умирать сами и не хотели убивать других. Вначале это были просто отшельники, спасавшиеся в горах и лесах от «Зверя из бездны», пред которыми, наконец, открылось его истинное лицо. В простоте своей люди думали, что стоит только отойти от зла, и тем уже сотворишь благо для себя и других. Но «Зверь» был величайшим из когда-либо живших на земле деспотов. Обе головы его, и красная, и белая, считали таких уклоняющихся от зла своими врагами, называли то дезертирами, то разбойниками, жалили их с двух сторон. Спасаться приходилось уже не просто отшельничеством, а вооруженным отшельничеством; не желая проливать крови, приходилось это делать, спасая свою жизнь и свое право не убивать. Облавы на «зеленых» заставляли их жить шайками, сплачиваться в организованную самозащиту. Суровые наказания за помощь «зеленым» даже пищей со стороны жителей влекли за собой необходимость добывать себе питание с оружием в руках… Так мирно настроенных людей, не желавших проливать человеческой крови, «Зверь» превращал в озлобленных разбойников… Если человек соглашался называться или «красным», или «белым», то имел пред собой одного врага, а если он не хотел проливать ни красной, ни белой крови, то должен был превратиться в общего врага и, защищаясь, проливать ту и другую. Так всякая «человечность», всякое моральное побуждение уйти от зла и сотворить благо приводило к еще более широкому злу. Идею «зеленого» отшельничества опоганили прилипавшие к нему, как и к каждому из революционных движений, всякие темные элементы, действительные разбойники, бездельники, вскормленные многолетним военно-бродячим образом жизни с его грабежами и легкой поживою… Скоро и «зеленые» превратились для населения в новую, третью тяготу жизни, мешавшую не только трудиться, но даже спокойно спать. Стали бояться ходить и ездить по дорогам в горах и по шоссе: нападали, грабили, раздевали, при сопротивлении убивали. Татары сбивались в длинные обозы, чтобы проехать в город и из города. Не спасали автомобили, стрелой мчавшиеся по шоссейным дорогам, – их обстреливали. Боялись гонять на пастбища гурты овец и барашков: появлялись вооруженные люди, и среди белого дня, на глазах у пастухов, взваливали барашков на плечи и уносили, грозя револьверами. Боялись доносить – мстили. Захватывали неосторожных женщин, уводили в горы себе в жены, насиловали девушек. Страх пополз по всему Крыму… Кто называл разбойников и насильников красными, кто – белыми, кто – зелеными. Начались ночные набеги на уединенные хутора: назывались белыми и искали красных, назывались красными и искали белых, и всегда грабили, обвиняя в сокрытии и помощи «врагам народа»…
Но вот междуцарствие кончилось. Как бабочки на огонь, в Крым слетались остатки разбитых и деморализованных частей белой армии. Севастополь превратился в центр новой «белой организации». Беспорядочные толпы военных стали превращаться в стройные ряды, начались смотры, заиграли военные оркестры, по дорогам стали мчаться военные автомобили, потянулись к северу поезда с пушками, войсками, снарядами. Город превратился в одну сплошную казарму. Полетели в разные стороны белые лебеди, наполняя воздух металлическим зловещим гудением. Над домами взвились флаги с красными крестами. По улицам, угрюмо смотря в землю, отбивая шаг по пыльным мостовым, маршировали с мешками за спиной мобилизованные, большей частью совсем еще мальчишки. По панелям за ними бежали матери и на ходу отирали слезы. В порту выгружались новые эшелоны, развевались иностранные флаги. На заводах и днем и ночью начали выделывать снаряды для человеческого истребления. «Товарищи» только накидывали заработную плату и работали на белых, как некогда работали на красных. Они тоже не знали теперь, добро или зло они своим трудом поддерживают… Негостеприимно приняли первый приход красных, теперь молчаливо подчинились белым. Для них оба прихода приносили одно и то же: диктатуру одинакового озлобления. Как тогда, так и теперь их подозревали в сочувствии врагам и круто расправлялись, если они проявляли желание заявить себя «гражданами», а не просто жителями и «едоками». Для обеих диктатур не могло быть граждан, а были только смирные или строптивые… Как тогда, так и теперь господа положения прежде всего заявили себя местью всем, кто помогал или сочувствовал врагам. Узнавали это «по слухам» и доносам. Круто расправлялись, не уступая друг другу в бессмысленной жестокости и несправедливости. И снова – кровь, слезы, проклятие и мстительное пожелание возвращения большевиков… Начинало многим казаться, что лучше – красные, чем белые, как раньше казалось, что лучше белые. Взвешивали оба «зла», каждый – на своих весах личных впечатлений и случайностей. Дезертирство в горы к «зеленым» с каждым днем возрастало. Возрастали и случаи нападений, грабежей и убийств на дорогах и по хуторам. Чтобы обезопасить тыл, начали устраивать облавы на зеленых. Начались маленькие схватки и сражения с потерями, пленными и с расправой. Мстили не только родственникам, но целым деревням, откуда родом оказывался захваченный или убитый «зеленый». И снова белые хулиганы начали действовать под зеленых, зеленые – под белых. Все перепуталось, и население встало перед сплошным произволом и насилием. Прятали все, что можно было прятать, так же как при красных. Исчез хлеб, опустели базары и лавки, цены бешено поднялись, началось полуголодное существование, стояние в длинных хвостах и всеобщий ропот и недовольство. За дерзкое слово, неосторожно сказанное на улице, на базаре, в лавке, арестовывали и обвиняли в государственном преступлении, иногда присуждали к высылке за линию фронта и по дороге расправлялись домашним судом. Каждый считал себя судией, имеющим право казнить и миловать. Писали и говорили одно, часто очень хорошее и справедливое, а делали по-другому и как раз так, чтобы их словам, обещаниям и законам никто не верил…
Неспокойно стало по всему Крыму…
Только в раю Лады и Бориса продолжалась еще прежняя идиллия. Ничего не случалось. Тишина, мир и благоволение. Залетали от редких захожих разные слухи, иногда страшные, угрожающие, иногда невероятно радостные, но этим слухам давно здесь уже перестали верить. Было так очевидно, что все это либо злостная выдумка, либо оптимистическое настроение и воображение. Всякие слухи, точно дым, таяли пред лицом красоты, величия и простора, постоянно напоминавших о суете сует… Но вот и сюда залетело беспокойство: стали появляться воры, то с гор, то в лодке с моря, и разворовывать брошенные хозяевами пустующие домики. Обдерут рамы и двери, заберут посуду, что-нибудь из мебели, выломают плиту. Воры хозяйственные. Порубят лес на дрова, выкопают фруктовые деревья из сада. Кто-то однажды видел в лесу под берегом костер и около него двух неизвестных. Стали побаиваться гулять в уединении, вдали от обитаемых домиков. Собрались на совещание и решили нести ночную охрану. Было всего шестеро мужчин, одна винтовка и два револьвера.
Дежурство по двое мужчин и обход жилых домиков два раза в ночь: в двенадцать и на рассвете. С вечера до двенадцати ночи – условный знак тревоги с крыльца или балкона, порученный женщинам: набат в таз или ведро. Общая опасность нарушила прежнюю уединенность и заставила искать общества друг друга. Сошлись с рыбаками, расположившимися табором на пляже. Они обещали помощь в случае нападения.
Днем никто ничего не боялся, бродили по берегу, купались, навещали друг друга и делились новостями, заносимыми рыбаками из Балаклавы. Но как только опускалась ночь, все шорохи становились подозрительными, фигуры людей – опасными, далекий свист заставлял вздрагивать и настораживаться. Лада выходила на балкон с тазом, вперялась в темноту очами, вонзала в тишину уши, думала о том, что непременно надо завести собаку. Не боялся только один Борис. И от того, что он не боялся, Ладе казалось, что если Борис тут, рядом, то ничего случиться не может. И все женщины взирали на Бориса с изумленным почтением: вот мужчина, который ничего не боится! Все остальные – трусы. Когда Борис шел обходом, все женщины слали спокойно. Но Борис, томимый жаждой военных новостей, скучавший от мира и тишины в этом, как он говорил «безвоздушном пространстве», начал пешком путешествовать в Севастополь и обратно. Мятежная душа его, в течение нескольких лет вкушавшая сильные и острые впечатления, тянулась к «бурям». Если плохо действующая рука, как поломанное крыло птицы, мешала ему полететь снова навстречу опасностям, то великое наслаждение да-вало самое общение с бывшими боевыми товарищами, самая атмосфера боевой обстановки.
Тянуло в город, где двигались в походном порядке колонны, обозы, слышалась учебная стрельба, военные марши. Нацеплял своего «Георгия» и «Терновый венец» Ледяного похода и, невзирая на протесты Лады, уходил на денек в Севастополь. Тогда для Лады наступала двойная мука: домик казался беззащитным, и нападал страх, а кроме того, терзала боязнь за жизнь Бориса. Не любила Лада этих опасных путешествий еще и потому, что Борис возвращался из них совсем другим человеком: возбужденным, рассеянным, воинственным и… мало внимательным к ней и к ее девочке. Точно разлюбил. Ходит гордой походкой, словно на смотру ротный командир, покрикивает, словно командует, с языка срываются особенные военные выражения, грубые и подчас не совсем приличные. Массирует себе руку, делает гимнастику и стреляет в цель из винтовки. Нарисовал фигуру в человеческий рост, поставил к скалам и стреляет. Девочка спросила про эту фигуру:
– Папа? Это дядя?
– Да, да. Дядя Троцкий.
Изрешетил дядю Троцкого пулями и потирает руки. Да, глаз еще достаточно верен, а левая рука… можно обойтись с одной правой! Лада чувствует его мысли, его вспыхнувшую новым огнем жажду кровавого отмщения и ненависть, в которых начинает потухать огонь любви, и это приводит ее в отчаяние:
– Ты, кажется, опять начал верить в победу?
– Да, верю!..
Ухмыльнулся, поет: «Это будет последний решительный бой», – и поясняет:
– Мы отмстим. О, как мы отмстим этой подлой сволочи! Будет и на нашей стороне праздник.
– Ты все еще не упился кровью и слезами?
– Бабьи разговорчики. От Москвы до Петрограда на телеграфных столбах будут висеть предатели…
Только злоба и ненависть. Только жажда кровавого отмщения. Потонула в них вся идея борьбы. Забыта. Кровавая бойня сделалась профессией, отравила своим ядом души человеческие. И таких множество. Скучают в мирной обстановке безмятежного существования. Лада смотрит на Бориса странными глазами: точно другой человек!
– Ты что на меня так смотришь?..
– Страшный ты… И все вы страшные: и красные, и белые… Я не люблю ни тех, ни других…
– А я горжусь тем, что я белый, – вызывающе заявляет Борис.
– Убийство – все равно убийство… Твоего брата расстреляли твои, белые.
– Ошибки везде случаются.
– Да, хороши ошибки!.. Я думаю, Борис, что вся эта ваша бойня есть ошибка, страшная, непоправимая… Будьте прокляты, кто толкнул народ в эту кровавую яму.
– Пожалуйста, без истерик. Это – буржуазные предрассудки. Не действуют теперь эти фокусы…
– Какой ты грубый!.. Нет, я ошиблась: ты не похож на своего брата… Душа того была мягче и нежнее…
– Значит, и тут ошибка… Поправимая, впрочем: я могу уйти на фронт в пулеметчики и освободить тебя от своей грубости…
Вот тут и раскрылась, наконец, тайна Лады и Бориса перед стариками: сцена кончилась бурно, с рыданиями, проклятиями и раскаянием со стороны Лады, призывами к покойному Володечке, – и старики поняли, что Борис заменил Ладе убитого мужа. Лада впала в истерическое состояние и говорила назвавшей Бориса «папочкой» девочке:
– Нет, нет!.. Не зови этого человека папой! Он тебе не отец. У тебя папу убили… убили белые… вот такие, как он, этот грубый и жестокий человек…
Драма в белом домике с колоннами. Лада спряталась и заперлась с девочкой в своей комнате, откуда несется вопль матери и плач ребенка. Старики объясняются с Борисом. Борис уже потерял горячность, и ему кажется, что вообще не стоит жить на свете: скучно, надоело. Теперь он никому не нужен, с Ладой… вышло все случайно: думали оба, что любят друг друга, а оказывается, что она разочаровалась и раскаивается…
– Но все-таки… ты связал себя с Ладой, и так нельзя… Вы – не собаки.
– Я ее продолжаю любить, но я имею другие обязанности и не могу сидеть около ее юбки, когда идут на гибель мои друзья… Я ношу «Георгия» и свой долг воина ставлю выше всяких привязанностей…
– Вы свой долг исполнили, вы… вы калека и потому не обязаны…
Испортили все дело одним словом «калека».
– Вы предлагаете мне, как и Лада, спрятаться за мою пораненную руку? Я не из этого сорта людей. Ошибаетесь. Напрасно вы так хлопочете: жениться на жене брата все равно не дозволяется, увлечение Лады кончилось, тайна известна только нам одним, и потому наша связь может остаться без всяких последствий… Случай из жизни. Только. Драмы тут совершенно излишни…
Тут распахнулась дверь ладиной комнаты: Лада стояла с девочкой за руку и, глотая слезы, надорвано говорила, почти кричала:
– Я тебя люблю!.. Если ты уйдешь на фронт, я брошусь в море… утоплюсь!..
В этот момент кто-то стукнул в окно, и Лада спряталась в свою комнату. Что такое? Кого черт там принес? Борис пошел на балкон. Здесь стояли в трепетном волнении четыре дамы и наперебой, захлебываясь от ужаса, начали рассказывать, что случилось: две из них ходили за сосновыми шишками к хаосу и опять видели двух подозрительных людей. Скользнули в сосны и исчезли. Это непременно – воры или разбойники, которые ждут удобного случая, чтобы убить, ограбить или изнасиловать. В горах изнасиловали татарскую девочку, собиравшую в лесу кизил. Это ужас!
– Наши мужчины без вас не хотят пойти и поискать подозрительных.
– Я тоже предпочитаю, чтобы они сделали сперва мне визит, – холодно ответил Борис, злой сейчас на всех женщин в мире. Вообразили почему-то, что он поступил в караульщики или охранители их целомудрия…
– Мы боимся… Нельзя погулять… Нельзя ходить за шишками, за ягодами.
– Ничего они не сделают женщинам. Вероятно, голодные дезертиры или хозяйственные жители, осматривающие брошенные дачи…
– Но они… они могут изнасиловать.
Борис пожал плечами:
– Сейчас я не могу идти. Предстоит не спать ночь и караулить вашу неприкосновенность. Потом что-нибудь придумаем.
– Только на вас и можно надеяться. Вы ничего не боитесь…
– Не скажите! Боюсь женских слез больше… всех воров, грабителей и насильников…
– Почему?
– Это самое сильное из всех насилий. Для нас, конечно, мужчин.
– Сегодня вы какой-то странный и загадочный… Слышали: белые переходят в наступление?
– Слышал.
Поболтали, успокоились и, вильнув хвостами, ушли. В домике стихло. Лада с девочкой пошла гордой поступью к морю. Старики шептались в запертой комнате. Скучная тягучая канитель. Игра в любовь, драма, позы… Взял винтовку и пошел стрелять в цель: в стоявшую у скал фигуру Троцкого… Увидал с горы сидевшую на берегу моря, на высоком камне, неподвижную фигуру Лады с девочкой. Сидит, как статуя греческой богини с устремленным в морскую даль взором. О чем она думает? Не выкинула бы в самом деле глупости: не бросилась бы в морскую зыбь! Она всегда говорила, что ее манит зеленая прозрачная глубина. Прыгнуть и исчезнуть.
Бросил Троцкого и пошел к берегу, к Ладе. – Папочка! Папочка! Мама, папа идет. Такой радостный и звонкий голосок. Лада обернулась, и улыбка скользнула по ее губам. Борис заговорил с девочкой. Стал стрелять в кувыркавшихся дельфинов. Убил. Неожиданно убил. Ждали, когда волна пригонит к берегу дельфина, но напрасно. Стал раздеваться, чтобы сплавать и пригнать дельфина. Лада испугалась: не потонул бы. И заговорила. Борис поплыл. Отчаянный человек! И страшно и приятно смотреть на его загорелые мускулистые руки, сверкающие над морем, как крылья. Плавает, точно играет с волной. Красиво. Нет, она любит этого человека. У него уже хорошо поднимается рука и только не сжимаются еще на ней пальцы… Девочка плачет: боится, что папочку унесет страшное море. Пригнал дельфина. Странная рыба. Рассматривали, удивлялись, восхищались: точно лакированная гуттаперчевая кожа. И начали говорить и смеяться, словно никакой драмы не было. Вернулись все втроем с добычей. Вышли старики и порадовались, что все хорошо кончилось. Когда стемнело, Борис снарядился в обход. Такой бравый, надежный мужчина, не то, что его спутник, близорукий и сгорбленный интеллигент, супруг той барыни, которая так боится, чтоб ее не изнасиловал вор или разбойник. Борис ушел. Лада долго слушала в тишине ночи музыку пианино, долетавшую из одного из домиков рая. Изумительно звучало ночью пианино. Точно арфа и хор нежнейших детских голосов. Словно призыв из потустороннего мира. Нежно ласкает и успокаивает душу, пробуждает в ней порывы в неведомую страну счастья, хочется вспоминать что-то далекое, позабытое, что было в детстве… Сидела на вышке и слушала. И когда музыка смолкла, казалось, что ее звуки долго еще носились над морем и о чем-то напоминали, растворяясь в морских и звездных сияниях, в плеске волны, в шепоте листочков, в шорохах галек на берегах…
Нет, она любит Бориса. И без него не может и не хочет жить…
– Ты, Боря?
– Я. Все благополучно… Все одно расстроенное воображение… Почему ты не спишь?
– Ждала… Хочу тебя крепко поцеловать…
Размолвка сгладилась. Но в душах что-то треснуло и не склеивалось.
Точно тень «Володечки» встала между Ладой и Борисом. Поколебался гипноз самообмана и самооправдания. Лада все чаще стала замечать и чувствовать, что Борис совсем не похож на своего брата. Постоянное сравнивание вызывало тень покойника и рождало не поправимое ничем раскаяние и упреки совести. Но разве можно изменять мертвым? Разве теперь Володечке не все равно? Однажды, в минуту таких переживаний, Лада заговорила на эту тему с отцом. Тот нахмурился, долго пыхтел, затрудняясь, как и что ответить. Наконец вздохнул и сказал:
– Конечно, это… в прежнее время было недопустимо, чтобы с двумя братьями… Но теперь… Володя убит… Затрудняюсь ответить. Раз так случилось, значит… Полюбили друг друга… Снявши голову, по волосам не плачут… Мы с матерью тебя прощаем… А как Володя – гм! Это уже дело твоей веры и твоей совести…
Дело веры и совести. Верит ли Лада в Бога, в загробную жизнь? Раньше верила, а теперь… не знает, сама не знает. Ничего не знает. А на совести все-таки неспокойно. Иногда увидит во сне, что пришел Володечка, и проснется в холодном поту, целый день думает, вспоминает, ходит в те места, где после свадьбы целовались с Володечкой, и пугается тех мест, где не так давно целовалась с Борисом…
Трещина увеличилась еще сильнее, когда Лада убедилась, что никуда не уйдешь и нигде не спрячешься от «Зверя из бездны»…
Верстах в трех по берегу, на противоположном берегу залива, где когда-то в мирные времена стоял пограничный таможенный кордон, устроили пункт береговой охраны и связи. Там появились офицеры, солдаты, матросы, в распоряжении которых имелись шлюпки и паровой баркас. Каждый день вооруженный отряд ходил обходом по берегу, наблюдал за жителями, домиками, осматривал документы, вообще проявлял властность. Сделал обыск у рыбаков и увел одного подозрительного грека, про которого говорили, что он в первый приход большевиков проявил к ним подозрительную услужливость, а теперь прятался от «белых». Заезжали офицеры на шлюпке за рыбой и познакомились с дамами. Стали болтаться солдаты около единственной в «раю» кухарки. Борис подружился с начальником пункта, стал часто ходить туда и возвращался на паровом катере. Иногда доносилась стрельба, солдатские песни. Скоро поставили будку на берегу «рая», под самым белым домиком, и там стал неотлучно торчать часовой-матрос, переговаривавшийся флагами с пунктом и с пробегавшим катером. Вообще запахло всякой «военщиной». Все женщины, за исключением Лады, были довольны: стало не страшно по ночам и веселее. Лада была недовольна: ее раздражали все эти признаки военного состояния, и ей казалось, что последний уголок на земле начинает захлестывать волна человеческой бойни. Борис от постоянного общения с «пунктом» все быстрее утрачивал мирное настроение и все сильнее поддавался снова «Зверю из бездны». Однажды он вернулся и с торжествующим волнением сообщил Ладе:
– Сейчас расстреляли того большевичка, которого поймали у нас тогда, у рыбаков.
– Говорят, что он вовсе не большевик… Это ошибка. Ужасная ошибка!
– Э! Помогал, значит, не о чем рассуждать.
– Какой ты свирепый стал!
– Это – милосердие на свою шею.
– Вероятно, так же говорят и большевики.
– Да. И правильно говорят. А поэтому глупо было бы проявлять нам какое-то милосердие… Я очень жалею, что мне не удалось пустить ему пулю в лоб.
– Неужели ты…
– С полным удовольствием бы!
– Все вы звери!.. Никуда от вас не спрячешься… Однажды на пункт приехали гости из Севастополя, а с пункта вместе с начальником его направились на катере погулять в «раю». Привезли с собой вина, фруктов, лакомств и всякой снеди. Купались, жгли костер и варили уху из свежей рыбы. Вечером Борис всех их затащил к себе в гости. Было шумно и весело. Пили, пели «Черных гусаров», потом устроили на площадке под балконом пляс. Кто-то заиграл на пианино «Карапета», захлопали в ладоши, и началось… Выплыл статный смуглый красавец и начал летать на носках, поводя руками, как крыльями, а за ним выскочил другой и начал дико взвизгивать, делая странные жесты сверкающим кинжалом. При диком восторге подвыпивших мужчин и женщин он взметнул кинжал к зубам и потом выбросил его под ноги Ладе так ловко, что он вонзился в пол около самого ее башмачка. Испугалась Лада впрочем не кинжала, а своего странного и страшного душевного самочувствия: в памяти механически воскресла сцена такого же танца около кабачка, когда она пряталась от красных, и слилась в символическое единство с происходящим. Был момент, когда Лада утратила способность ощущения времени и пространства и не могла понять и отделить прошлого от настоящего. Было туманно: у красных или у белых все это происходит? До того все это было тождественно. И вот в этот именно момент под ее ногами зашатался вонзившийся в пол кинжал, и она вскрикнула от ужаса, который объял ее душу от потери способности чувствовать по-разному прошлое и настоящее. Это был только момент. Способность вернулась, но все еще казалось, что плясали те же самые красавцы, которых она случайно встретила у кабачка на пути к Анапе. Она пытливо всматривалась в лицо одного из танцоров и, не веря своим глазам, выбрала удобный момент и спросила, не был ли тот на Кубани весной.
– Так я тот самый, который…
Тот самый! Тот, чей стакан с вином она приняла после танца у кабачка! Невероятно. Непонятно. Спросила, как же так? Ведь он убивал белых?
– А теперь будем резать красных! – ухарски и свирепо ответил при общем хохоте казак. – Ох, как будем резать! Играй, пожалуйста!
И опять пианино забрякало, ладоши захлопали, полупьяные голоса запели:
Карапет мой бедный,
Почему ты бледный?..
И опять дикий, необузданный, зверский и изумительно-красивый танец!.. – Для тебя танцуем!
Дикий вскрик и взлет на месте, блеск обнаженного кинжала и плавный бег на носках с гордо поставленным неподвижным корпусом…
И опять казак подошел к Ладе со стаканом вина и свирепо заставлял ее выпить. Все это было так кошмарно, что не было сил пить, точно стакан был не с красным вином, а с человеческой кровью. Подошел Борис и настоял, чтобы выпила. Долго, до ночи шел бесшабашный кутеж и песни. Потом стали рассказывать с гордостью о том, как, взяв в плен красноармейцев, определяли их в свои части, и они били с ожесточением «красных», как раньше били «белых».
Один из гостей не одобрил: надо расстреливать и в плен не брать, эта сволочь переходит на сторону тех, которые побеждают, им все равно, кого бить, они просто спасают свою шкуру.
– Я захватил раз целую роту и всех – под пуле-мет!.. Тра-та-та-та!.. И никаких разговоров…
Лада слушала, и ей делалось жутко. Мутилось в голове, хотелось рыдать, бежать куда-то, кричать о помощи, пожаловаться Богу. Ушла к спавшему ребенку, склонилась и думала: «Бедная детка! Зачем ты пришла к людям?» А за дверями опять играли «Карапета», плясали, хлопали в ладоши и пели:
Карапет мой бедный,
Отчего ты бледный?..
– Лада! Может быть, ты спляшешь русскую? Что ты прячешься? Неудобно это…
– Русскую?.. Что ты говоришь, Борис!
– Давай спляшем русскую!
– Оставь меня, ради Бога!..
В зале шум, хохот, требуют «хозяйку». Лада скользнула на подоконник и вылезла в окно, выходящее в узенький переулочек между домом и облицованной камнем выемкой горы, к которой прижался домик. Отсюда, крадучись, вышла в виноградник и села здесь, в густых кустах, на спуске. Нет, она больше не может! Какой счастливый Володечка: ушел навсегда, и все для него кончилось!.. А вот ей, Ладе… куда ей уйти от ужасов человеческой злобы и безумия?
Смотрела в синее кроткое небо, усыпанное звездами, на сверкавший в высоте пояс млечного пути… В уши барабанили хлопки, топот пляса, дикие визги, бессмысленные слова под музыку про «Карапета», а вот ей, Ладе… куда ей уйти от ужасов человеческой злобы и безумия?
– Володечка! Я хочу… к тебе! К тебе!..
Даже смятая и затоптанная женская душа с оплеванной и поруганной любовью к человеку и к мужу через постоянное общение с чистой душой ребенка, через материнство тянулась к Богу и отказывалась вместить все то «звериное», что так быстро и с такой силой охватило уже снова мужскую душу Бориса.
– Господи! Возьми меня с деткой. Я хочу умереть… Мы пойдем к Володечке…
Была такая жажда умереть, когда глядела в тихое звездное небо! Если бы детка была в этот момент с Ладой, она, может быть, выполнила бы приходившую ей иногда в голову мысль – броситься в море вместе с ребенком… Так страшно и противно было сейчас жить и слушать «Карапета»! Но детка… Они ее разбудят, напугают. Несчастная детка! Зачем ты появилась на свет? И вот опять безграничный порыв материнской любви. Нет, нет, надо жить для этого маленького чистого человека!.. Пусть ее жизнь скомкана и поругана, пусть счастья нет и не будет для нее самой, но вот этот маленький человечек, это живое воспоминание о Володечке и о коротеньком оборванном счастье… его жизнь – впереди! Разве она смеет отнять у него жизнь или отнять мать? Лада поборола свое отвращение и ужас: пошла и влезла обратно в окошко. Девочка проснулась, назвала ее «мамочкой», и от ее сонного голоска с души слетел весь кошмар жизни, и Лада счастливо улыбнулась:
– Ты мой ангел-хранитель!..
В зале пели и кричали, а Лада, успокоив девочку, стояла на коленях у кроватки и, подняв лицо к окну, в котором сверкали звезды, молилась Богу.
– Мамочка! Это не разбойники?
– Где? Господь с тобой!
– Там, в зале?
– Нет. Это гости.
– Они не убьют папу?
– Нет, Бог с тобой! Спи!..
Так верит маме: повернулась к стенке и быстро заснула. Верит мамочке. Спрашивает про папу… Обманывает она свою девочку! Когда-нибудь узнает всю правду, – простит ли? Поймет ли эту поганую страшную жизнь, осквернившую все святыни души? Не поймет! Трудно будет представить и еще труднее понять и простить.
И снова Лада поднимает взор к кусочку звездного неба в окошке и без слов молится о том, чтобы ей «все» простили Володечка и детка… И вдруг страшно вскрикивает и, лишившись чувств, падает около детской кроватки, Что там случилось? Вбежал Борис. Около отворенной двери столпились гости.
– Лада! Очнись! Что с тобой?..
– Дай ей вина!
– Расстегни платье!..
Вынесли Ладу на балкон и положили здесь на кожаной скамье. Намочили голову водой, облили полуобнаженную грудь вином. Хотели послать катер в Алупку за доктором, но Лада очнулась:
– Уйдите отсюда… ради Бога!
Гости понемногу разбрелись. Около Лады остались только родные. Что случилось?
– Так… Не знаю.
– Испугалась?
– Не знаю.
Лада знает, но никому не скажет: ей почудилось за стеклом окна лицо Володечки. Как живое! Это было так ужасно. Смотрит и улыбается. Так было несколько мгновений. Лада поняла, что это галлюцинация, и старалась взять себя в руки и убедить свои глаза в обмане: посмотрела еще раз. Но призрак смотрел с той же улыбкой, и тогда сделалось» так страшно, что она закричала… и потеряла сознание.
– Не оставляйте меня: я боюсь.
Вдали плакала девочка, требуя маму. Ее успокаивал дедушка. Надо туда идти Ладе и лечь. У нее измотались нервы.
– Я туда не хочу!.. Я схожу с ума…
– Что с тобой?
– Так. Ничего. Что-то страшное у меня в мозгу… Я боюсь сойти с ума…
– Ну вот тебе! Не болтай чепухи. Засни, и все пройдет.
Пьяный Борис ходил по балкону и сердился на Ладу: обмороки, разные глупости, истерики и прочие дамские штуки. Пора бы все это бросить: не такое время.
– Знаешь, Карапет положительно влюблен в тебя! Это он тебя вином облил. Грудь была расстегнута, все видно, а он…
Борис остановился около Лады. Быть может, в нем вдруг проснулась пьяная ревность к Карапету, который видел обнаженную грудь Лады. Подсел и грубо сжал руками грудь Лады. Она оттолкнула Бориса и заплакала. А он не отставал. Снова склонился и стал ласкать грубыми чувственными ласками, уговаривая на ухо пойти в скалы или в виноградник.
– Уйди! Я закричу.
– Вот как? Куда уйдешь? К Карапету? Я кое-что заметил… Вы с ним, оказывается, уже встречались… Что ж, для разнообразия и Карапет в любовники годится…
– Боже мой, что ты говоришь? Опомнись!
Но Борис не слушал: обливал Ладу грубыми пошлостями своей пьяной звериной ревности.
– Знаете, только первый шаг для женщины труден, а там пойдет, как по маслу. У вас, женщин, это делается гораздо легче, чем у нас… Вон, Донна Эльвира на могиле мужа нашла себе любовника, этого… как его? Дон-Жуана…
– Отойди, зверь! Ты мне противен! Я тебя не люблю больше.