bannerbannerbanner
Зверь из бездны

Евгений Чириков
Зверь из бездны

Полная версия

А священник с детьми остался. Пока видна была из окон станция, на белом фоне снега резко рисовался его черный силуэт с опущенной головой и развевающимися по ветру волнистыми волосами обнаженной головы…

– Остались?

– Остались… Не захотел покинуть свою Марусю… Трогательно, знаете…

– Ну и Бог с ними. Может быть, оно и лучше…

– А другой покойник тоже тифозный?

– Застрелился в поезде… молоденький поручик какой-то… Сашей звали.

– Из-за чего?

– А так… Слушал-слушал разговоры, вынул револьвер и бац в висок.

– Не ценят теперь жизнь люди.

– Жизнь-то стала страшнее смерти.

– Не для всех, – громко и хмуро отозвался вдруг чей-то голос из угла…

Кто это там так вызывающе и насмешливо обрывает разговор посторонних? Опять тот нее субъект, опекаемый красивой женщиной. Подозрительный господин.

– Мы вот с вами бежим от смерти, а там пошли навстречу. Да вот и поручик, Саша этот, тоже… посмотрел, послушал наши разговоры и решил, что попал не туда, куда думал… И предпочел смерть жизни.

– Но раз вы с нами, на что же вы ропщете и кого обличаете?

– Борис! Оставь, пожалуйста. Я прошу.

– Вам так не нравится наше общество, что… остается удивляться, почему вы с нами?

– Вы хотели бы, чтоб я остался с теми, которые, спасая вас, умирают теперь под городом?

– М-м… Ну, да. Если не на одной, то на другой стороне.

– Вам так нравятся большевики, что…

– Если мне многое не нравится у нас, то это еще не значит, что я сочувствую большевикам…

– Мы буржуи.

– Это, может быть, вы буржуй, а вот мы не буржуи, – запротестовали соседи Бориса и Лады.

– Я шел отдавать жизнь за родину, а не за буржуев! – громко выкрикнул Борис. – И воевал не за буржуев. Напрасно вы смешиваете себя с родиной… И все мы, корниловцы, пошли за своим вождем во имя освобождения родины и человеческой личности от всякого насилия, в том числе и вашего…

– Однако! Откровенно!

– Да тут открыто большевистская пропаганда ведется… Сомневаюсь, чтобы вы были корниловцем.

– Не считаю нужным вам это доказывать…

– А если я потребую?

– Я пошлю вас к черту.

– Ого!

Вагон разделился на два враждебных лагеря. И в том, и в другом были люди в солдатских шинелях, с погонами. Они сидели в одном вагоне, бежали вместе от одного и того же врага, но ненавидели друг друга. В долгом пути гражданской войны они уже давно присмотрелись друг к другу и неожиданно, но поздно поняли, что им вовсе не по пути. Но возврата не было. О, лучше бы не говорить! Крепко запереть на замок свою изболевшую душу и не растравлять ран удушливым газом злобы, ненависти и жажды мести, которым пропитался весь вагон, люди и вещи, самый воздух, табачный дым, глаза и голоса людей.

Ночью, когда люди, словно отравленные, сидели и валялись, попирая друг друга, в вагон втолкнулись новые люди с фонарями, винтовками и револьверами…

– Вот этот! – сказал кто-то в темноте, и свет фонаря упал на Бориса и Ладу.

– Потрудитесь идти за нами!

– Я или…

– Вы! И ваша дама. Где ваши вещи?

– На каком основании?

– Об этом потом поговорим.

– Борис! Покажи им «Терновый венец». Борис раскрыл борта шинели и, показывая на грудь, где тускло блестел черный венец с мечом поперек, сказал:

– Господин полковник. Я – корниловец, участник Ледяного похода.

– А вот это мы увидим. Потрудитесь следовать за нами. Пропустите, господа!

Никто не вступился. Проснулись, смотрели и молчали. Все испугались и торопились притвориться спящими. Когда Бориса и Ладу вывели из вагона, кто-то в темноте произнес торжествующим тоном:

– Еще два покойника.

Глава одиннадцатая

Дрогнул и проломился, как плотина, под натиском огромной «красной массы» «белый фронт», и, как весенние бурные воды с гор, людские потоки стремительно хлынули на юг, к Новороссийску. Было только одно тесное русло для этих потоков, один железный путь, и потому бегство объятых паникой людей было неописуемым ужасом…

И днем и ночью безостановочно катились эти людские потоки, оставляя на пути своем слабых, заболевших, умирающих и мертвых. Сходили с ума, бросались на поезда, стрелялись, дрались. Место в поезде, добытое большими деньгами, обманом, унижением, иногда продажей своего тела, казалось обезумевшим людям таким счастьем, за которое можно заплатить даже своей жизнью. Ведь многие, цепляясь на ходу, ехали верхом на буферах, на подножках, стаскивали друг друга и гибли сами. Хотя красные двигались очень медленно, но всем чудилась погоня, и, убегая от «Зверя из бездны», люди сами зверели, ибо от ужаса теряли все драгоценности души, утрачивали любовь к ближнему, сострадание, милосердие, сознание своего долга и обязанностей, часто самый стыд. Убегая от мести и жестокости, они сами делались жестокими и несправедливыми, несчастными и грязными… Родители не только теряли детей, но часто бросали их, лишь бы спастись самим; мужья покидали жен, невесты женихов и обратно. Паника расшатала все бытовые и моральные традиции, мужское рыцарство перед женщиной, женскую верность. Все привычные добродетели подвергались испытанию и не выдерживали его за редкими исключениями. Многолетние браки рассыпались, как карточные домики, а взамен строились наспех новые, чтобы поскорее попасть в поезд или на морской пароход, и спастись. Возбужденные, нервно настроенные женщины неожиданно для себя влюблялись и наскоро выходили замуж или просто отдавались очертя голову, мало думая о чем-нибудь, кроме возможности спастись от мнимой погони. Казалось, что все добродетели, как и бумажные деньги, потеряли вдруг всякую ценность. И оттого все перепуталось: драма с комедией, трагедия с водевилем, и люди часто и сами уже не знали, где плакать, где возмущаться и негодовать, а где смеяться. Бешено мчавшиеся, подгоняемые паникой потоки беглецов докатывались до Новороссийска и здесь упирались в море. Дальше нельзя. Пока морские пароходы увозили еще самых высокопоставленных и их семьи, возбуждая глубокое возмущение и зависть в огромном большинстве невысокопоставленных. Конечно, умирать не хочется никому, но зачем эта привилегия и за какие заслуги? Разве не они своим глупым чванством и ретроградными вожделениями осквернили в глазах народа идею борьбы с насилием и погубили все дело «белых»? Почему раньше народ встречал белую армию цветами и хлебом-солью, а потом возненавидел и провожал смехом и свистом? «Погибли тысячи прекрасной идейной молодежи и сейчас гибнут, задерживая продвижение кровожадного чудовища к последнему прибежищу на Черном море, но разве они гибли и гибнут, чтобы дать возможность прежде всего спастись всей этой…»

– Тыловые сволочи! – подсказывали со всех сторон негодующие голоса. И вот здесь тоже началась сортировка людей на «буржуев» и «демократов», закипела злоба и ненависть.

Лада с Борисом Паромовым приехали, когда город был уже переполнен и не вмещал больше ищущих пристанища под крышей. Они были счастливы, что их поезд поставили на запасный путь и разрешили в нем жить до парохода. Они очутились в целом городке из таких поездов с беглецами. Прибывали все новые и новые поезда с севера, и городок разрастался. Было уже много улиц и переулков из близко поставленных друг к другу вагонов, и трудно было, уходя и возвращаясь, отыскивать свой «домик». О, эти две недели жизни! Это был один сплошной кошмар. Все бегали в поисках разрешений сесть на пароход и куда-нибудь поехать, мокли под дождями, которые не останавливались ни днем, ни ночью, дрогли от злобного норд-оста и, измученные и озлобленные, возвращались ни с чем в свои домики. И так шли дни за днями, пока населением городка не овладело тупое равнодушие, тоска, скука или отчаяние. В этих домиках должна была все-таки продолжаться жизнь. Люди продолжали любить, ревновать, ссориться и мириться, чем-нибудь заполнять свое безделье, болеть и умирать. По узким улочкам этого городка то и дело таскали на носилках покойников, во множестве домиков лежали тифозные, которых некуда было деть, потому что больницы уже не вмещали их; в одном домике рыдали, в другом от тоски и скуки пили, играли в карты и пели песни; там отбивали чужих жен, здесь делали предложение и в потемках целовались, – словом, машина жизни продолжала работать, только теперь эта машина работала гораздо нервнее, торопливее, как постукивающий маятник маленьких дешевеньких стенных часов. И вся жизнь вылезала наружу со всеми ее тайнами, которых теперь уже нельзя было прятать. И совсем не было красивых тайн, а все маленькие, мелкие и грязненькие…

Ходить по улицам и переулкам этого городка, особенно в темные ночи, и отыскивать свой передвинутый на другой запасный путь «домик» было невыносимой мукой для Лады. Смрадная грязь из глины и человеческих экскрементов. Покойники на носилках. Непристойные любовные похождения под вагонами и у вагонов. Пьяные солдаты. Иногда грабежи. А темнело рано, и ночи были бездонно-черные, с злобным завыванием норд-оста, грохотом железных крыш, тревожным гудением морских пароходов и беспрерывными, похожими на крик о помощи свистками шныряющих около станций локомотивов. Несколько дней Лада сопровождала в беготне по разному начальству Бориса, пылая энергией и надеясь сейчас же попасть на «пароход в Крым», но как и все пала скоро духом и стала оставаться дома, возложив все хлопоты на Бориса. Он такой энергичный, внимательный и заботливый и так похож на «Володечку», ее милого, любимого Володечку, который остался где-то и помогает всем убежать. Уже сжились, свыклись друг с другом в этой тесноте. Спят на одной скамье и постоянно чувствуют близость друг друга. Здесь нельзя стесняться, невозможно, и приходится мириться со многим, что в обыкновенной обстановке казалось неудобным и недопустимым. Слегка загородившись шалью или полотенцем, приходится переменять белье, надевать корсет и просить Бориса помочь застегнуть сзади крючки; уборные так загажены, что туда страшно войти, и приходится просить Бориса ходить с ней ночью из вагона, и пока она… Одной так страшно и можно нарваться на нахалов. Борис так корректен и воспитан, что умеет ничего не замечать, и потом… после мужа он все-таки самый близкий человек, если не считать отца и девочки, которых около Лады нет. Да здесь и вообще перестали стесняться друг с другом. Рядом – молодожены, и приходится не замечать, как они по ночам ласкают друг друга, и не слышать, как они целуются… Это теперь только смешит и развлекает скучающую публику, но никого уже не шокирует. Здесь так откровенны, что успели порассказать друг другу самые интимные стороны своей семейной жизни, дополнив признанием лишь то, что и так происходило у всех на глазах. Что ж делать? Лада думает, что если человек по природе не пошляк и не циник, то эта невольная близость мужчины и женщины не может повести к скабрезным настроениям и пошлым отношениям между ними. А Борис, как и Володечка, – в этом отношении – безукоризнен. И Лада порою совсем позабывает, что с нею не муж, а Борис. Часто она даже и называет его «Володечкой». И, правда, иногда сходство бывает поразительно. Кажется, что братья совершенно одинаково и думают, и чувствуют. И как-то незаметно для самой себя Лада начала говорить с Борисом на «ты». Теперь уже ей кажется просто смешным называть его «вы», как называла раньше. Никому здесь Лада не сказала, что Борис не муж, а брат мужа, и им обоим смешно, что их все принимают здесь за супругов. Пусть! Не все ли ей равно? Даже удобнее. Нахалы быстро остывают, теряя надежды при виде их заботливости друг о друге. А Борис тоже нуждается в ее помощи: левая рука у него все еще плохо поднимается, и приходится помогать ему одеваться. Лада немного боится этой руки. Она похожа на мертвую. Когда она смотрит на эту бессильно положенную на колено руку, делается и страшно, и так жаль Бориса, что она преодолевает свой страх и гладит ее своей рукой ласково и почтительно. Ведь эта рука защищала всех, в том числе и ее. И потом… такая приятная случайность, игра природы: на том же самом месте руки и совершенно такой же формы, как на руке Владимира, коричневое пятнышко, родинка. Иногда Лада берет эту полумертвую руку, и ей приходит в голову трудно одолеваемое желание поцеловать родинку. И однажды она не сдержалась: захотелось сделать то же самое, что часто делала с Владимиром: рассматривала руку и вдруг поцеловала родинку. Борис, вздрогнув всем телом, отдернул руку и, смущенно взглянув на невестку, прошептал:

 

– Ну, Лада, зачем это?..

Лада даже не смутилась:

– Во-первых, родинка – Володечкина, а во-вторых, эта рука держала оружие, которым защищала Россию, нас всех и меня…

Тогда Борис взял обе руки Лады и покрыл их поцелуями. Что он мог сделать, чтобы ответить на эту милую, необычайную, такую трогательную экспансивность женщины?.. Женщины, которую он тайно любил еще в то время, когда она была невестой брата. Никто этого и не подозревал даже, а, между тем, счастье брата и этой женщины было некогда серьезной драмой для скрытного Бориса…

Может быть, от пустоты, которая почувствовалась в его жизни после того, как Лада вышла замуж за Владимира, Борис стал ухаживать за гордой Вероникой. Она была очень красива, нравилась Борису, как многие другие красивые девушки. Около Вероники шло всегда соревнование молодых людей. Вероника явно отдавала ему предпочтение, но Борис долго разыгрывал роль разочарованного Онегина. И вдруг, совершенно неожиданно для самого себя, после самоубийства одного из отвергнутых претендентов на престол любви вообразил, что он тоже безумно влюблен в Веронику. Начал петь под её аккомпанемент романс «Средь шумного бала», и когда грустно и пьяниссимо тянул: «Люблю ли тебя – я не знаю, но кажется мне, что люблю», – то с мольбой и тоской смотрел на Веронику. Его тоска рождала тайную и торжествующую радость в девушке. А потом весенняя прогулка в парке, полная очаровательного лиризма: он должен ехать на юг, чтобы исполнить долг гражданина, любящего родину, и пойти с теми, кто собрался под знаменем Корнилова… И тут вдруг оба поняли, что они любят друг друга. Были слезы, поцелуи и объятия, были клятвы. Грустно куковала кукушка в золотисто-розовых сумерках парка, и казалось, что она оплакивает эту красивую разлуку двух счастливых и несчастных любовников. Потом тайные проводы, опять слезы, благословение, образок на шею… и все оборвалось, улетело в вечность и потускнело. Что это было? Почему, как только Борис очутился на юге, среди геройски настроенной молодежи, он перестал даже вспоминать о своей невесте? Почему не тосковал о ней в звездные летние ночи в ароматных степях сперва Дона, потом Кубани? Некогда. Почти каждый день бои, геройские подвиги, чудеса храбрости, одоление непреодолимого… Роман с Вероникой теперь казался ему случайным и маловажным эпизодом прошлого, которое сразу отодвинулось, казалось, к периоду детства… Чаще Борис думал о Ладе, чем о Веронике. Которая из двух? Конечно, та любовь была настоящая, а эта… случайный эпизод молодости. Да и вообще, стоит ли теперь говорить о любви? Даже о своей драме с Ладой? Вся человеческая жизнь сделалась теперь драмой. Два года жизни всегда «на волосок от смерти» отодвинули и эту драму в далекое прожитое и давно уже погасили пыл молодого увлечения, забросав его страстями иного порядка. Однако теперь при неожиданной встрече с Ладой оказалось, что под корой прожитого все еще теплилась искра прежнего тяготения к этой женщине и звучала далекой безответной тайной любви. Вот почему в глазах Бориса Лада часто чувствовала «нечто» непонятное, что так интимно напоминало мужа, что заставляло ее смущаться, закрывать глаза и, откинувшись головой, блаженно улыбаться тайным воспоминаниям… «Боже, совсем Володечкины глаза!» – думала Лада, поймав это «нечто». Была еще маленькая чисто внешняя мелочь, заставлявшая ее удивляться: Борис, точно так же, как и Владимир, просыпаясь, раскрывал один глаз меньше другого. Точно левый глаз не совсем еще проснулся, в то время как правый уже бодрствовал. Это открытие Лада сделала только здесь, в поезде, и оно смешило и радовало ее, несмотря на все переживаемые испытания.

Почти каждый день по утрам выли басом сирены морских пароходов, и сидевшие в домиках приходили в уныние и раздражение: «Опять уезжает тыловая сволочь», – злобно говорили они друг другу и впадали в истерическое состояние, особенно женщины. Лада обыкновенно только тыкалась головой в подушку и плакала. Борис кому-то грозил что-то такое сделать, куда-то пойти и что-то заявить, но, исчезнув на час-другой из домика, возвращался угнетенный и усмиренный.

– Ну что? Едем?

– Когда-нибудь, но не сегодня и не завтра…

– Нас бросают здесь… Неужели Владимир и вы, столько лет воевавшие, не заслужили даже того, чтобы вам дали место на пароходе? Если бы узнал об этом Володя, он бы…

«Никуда мы не выедем», – гудели пессимисты.

Женщин эти пессимистические басы приводили в яростное бешенство. Им казалось, что эти господа так спокойно говорят о таких вопросах потому, что они – единомышленники большевиков, и начиналась перебранка. Домик превращался, как говорили пессимисты, в «собачий приют», и Ладой овладевало беспросветное отчаяние. Ей казалось, что ее, здоровую, посадили в дом сумасшедших и не выпускают, утверждая, что и она сумасшедшая.

– Я убегу. Я больше не могу…

Она торопливо напяливала пальто. Борис тоже: нельзя же пустить истеричную женщину одну – она, Бог знает, что способна сейчас сделать. А кончилось тем, что однажды, убежав таким образом из «собачьего приюта», Лада с Борисом попали под ливень и вернулись, промокшие до нитки и продрогшие до мозга костей. Наутро у Лады – сильнейший жар. Думали, простудилась и схватила местную малярию. Оказалось хуже: приведенный из железнодорожной больницы доктор сказал, что – тиф. Доктор сказал это только Борису. Тот умолил принять Ладу в железнодорожный тифозный барак. Вечером в полусознательном состоянии Ладу завернули в черный непромокаемый плащ и с фонарем понесли на носилках в больницу. Носильщики были тоже в черных плащах с поднятыми капюшонами, и шествие напоминало тайное погребение. С этого вечера Борис уже ничем больше не интересовался, кроме больницы. В ссоры и споры не вмешивался, пароходных сирен не слышал, и ничто, кроме мыслей о Ладе, его не тревожило. Не страшны были и разговоры о том, что большевики приближаются к Новороссийску. Разве он может убежать, бросив Ладу в больнице? Он останется. Что бы там ни случилось с ним, он должен остаться. Иначе он будет презирать себя. И как он потом посмотрит в глаза Лады, если, убежав теперь и бросив ее, больную, потом с ней встретится? Ведь не все умирают от тифа и не всех убивают красные. Каждый день по несколько раз он ходил в больницу. Там был тоже хаос, отсутствие порядка и дисциплины. Это давало ему возможность, вознаградив сиделку, заходить в маленькую битком набитую больными женщинами палату. Тиф Лады протекал бурно. Доктор боялся за ее психику. Все время говорила то с Володечкой, то о Володечке, воображала, что она продолжает ехать в поезде и стоит у станции. Подбегала к окну, стучала и кричала:

– Володечка! Я здесь! Здесь! Возьми меня…

То чудилось ей нападение красных, и она металась с постели на пол и лезла под кровать. В тихие моменты садилась в постели и начинала рассказывать окружающим про своего Володечку:

– О, если бы вы знали моего Володечку! Вы и представить себе не можете, какое счастье называться Паромовой… Я Паро-мо-ва!

И Лада начинала радостно смеяться. Некоторые из больных женщин сами пребывали в бредовом состоянии, и вот начинался странный общий разговор…

Борис с тоской смотрел на Ладу. Прижавшись к стене спиной, он застывал в тоскливой неподвижности и с завистью посматривал на тех, которые начинали уже поправляться. Не узнать прежней Лады!.. Остриженная под гребенку, она сделалась маленькой и была похожа на мальчика-подростка. Не узнает его. Когда он назовет ее по имени, она сделает страшные глаза, бросится и закроется с головой. Так болит сердце. Лучше бы не смотреть. А не может. Тянет идти и мучиться.

В городе было уже неспокойно, по ночам шла стрельба. Эвакуация совершалась в быстром темпе, в город входили уже отдельные воинские части. Однажды, вернувшись в тоске от Лады, он напрасно искал свой домик. Не нашел. Может быть, передвинули, а может быть, все погрузились на пароход. Остался без вещей и без пристанища. Бродил по улицам и думал, куда деться. Ночью сидел около ладиной палаты, и вдруг ему пришла в голову мысль пойти к доктору.

– Что вам угодно?

– Возьмите меня в сторожа, в служители, в санитары… Я бывший студент-медик, а теперь офицер…

– Тогда вам надо уезжать: вас здесь расстреляют.

Доктор посмотрел подозрительно. Борис понял сомнение и подал свой документ.

– Я сделал с Корниловым весь Ледяной поход.

– Зачем же вам понадобилось оставаться?

Борис начал объяснять. Доктор узнал частого посетителя больницы, вспомнил его трагическую фигуру, воскресшую теперь в памяти.

– Идите в санитары… В соседнюю мужскую палату… Только платить мы не можем. Сверхштатным.

– Ничего мне не надо.

Так неожиданно и случайно дело разрешилось более чем благоприятно. Ночевал в приемной, а на другой день сменил военную гимнастерку на белый халат.

В городе шла стрельба. Подошли красные. Военные крейсера сдерживали их в отдалении огнем тяжелой артиллерии. Начались уже пожары и грабежи. Грузились последние эшелоны. Весь город был в смятении.

И все это казалось Борису отдаленным и незначительным. Сегодня кризис, и скоро решится вопрос о жизни тайно любимой женщины.

Ждал докторского обхода. Больные были в возбужденном состоянии: выздоравливающие слышали грохот орудий и понимали, что это значило.

Некоторые плакали, ожидая расстрелов. Хорошо, что Лада весь день спит, ничего не слышит и не знает… Ничего не слышит, впрочем, и сам Борис. Он слышит только, как отбивает лениво, с металлическим отзвуком секунды маятник больших стенных часов в звучном коридоре и как, точно похоронный звон, время от времени звучат они, напоминая о вечности и неизбежности законов бытия…

О, сколько мук принесло ожидание докторского обхода! Секунды, отбиваемые маятником часов, звучали в тишине ночи так громко, словно кто-то размеренно, не торопясь, ударял Паромова молотком по вискам.

За последние два года он так привык к человеческой смерти, что она уже не производила на него никакого впечатления. И вот теперь только она снова показалась ему чудовищной несправедливостью и страшной своей неумолимостью. Какая бессмыслица: долгие века человеческая наука и культура борются за право жизни со смертью, стремясь удлинить человеческую жизнь, и рядом с этим та же наука и культура изощряются в изобретениях, как бы убивать возможно больше людей. Одни спасают или чинят исковерканных, другие тут же рядом уничтожают и коверкают. И Богу, и Дьяволу по свечке.

Оторвался от размышлений, услыхав гулкий шум шагов в дальних коридорах, сопровождаемый бряцанием оружия. «Пришли», – мелькнуло в сознании. Он встал в затененный угол, за шкаф, и когда доктор и фельдшер, сопровождаемые вооруженными «товарищами», прошли, примешался к шествию. Никто не обратил внимания на человека в белом халате.

 

– Ну, а в этой комнате нет белогвардейской сволочи?

– Тут тифозные.

– Офицеры есть? Говорите, товарищ, прямо. Если соврете, и вас вместе из окна выкинем.

– Этой сволочи нет у нас, – отозвался Паромов.

– Зайдите и проверьте, – обиженно предложил доктор.

– Не надо. Я вам верю, товарищ!.. А в этой комнате?

– Тут женщины. Тоже тифозные. Зайдете?

– Буржуйки?

– Наше дело лечить людей… Зайдите и определите сами…

– Черт с ними. Имейте в виду, что если понадобятся места для товарищей, всех выкинем.

Прошли. Паромов остался. Осмотра не было. Опять мука ожидания…

Целый час в коридорах слышался звон и бряк оружия. Наконец «товарищи» ушли. Проходивший доктор увидал Паромова и сказал:

– Тиф – наш защитник. Боятся…

– Доктор! – произнес Паромов, сделав жест глазами на женскую палату.

– Погодите!.. Голова кругом пошла… А, впрочем, сейчас можно…

Доктор скрылся за дверью, а Паромов прислонился к стене, стоял, как приговоренный к смерти перед казнью. Но вот дверь раскрывается, и Паромов ловит отгадку на лице появившегося доктора.

– Хорошо. Останется жива…

Паромов схватил было руку доктора и потянул, чтобы поцеловать, но доктор сердито отдернул ее.

– Больной теперь нужен абсолютный покой. Вам не следует появляться несколько дней.

– Сколько?

– Два-три дня. Лучше три. Никаких волнений. Ослабло сердце.

Доктор ушел. Паромов сел на табурет около шкафа и в первый раз после памятной ночи, когда Лада с Владимиром пели «песнь в честь торжествующей любви», заплакал…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru