bannerbannerbanner
Отчий дом

Евгений Чириков
Отчий дом

Полная версия

Глава XXI

В старомодном поместительном рессорном экипаже, запряженном тройкой сытых лошадей, обложившись подушками, чемоданами и ларцами, ехала никудышевская старая барыня в Симбирск хлопотать о дополнительной ссуде из Дворянского банка.

С Ванькой Кудряшёвым Анна Михайловна боялась ездить: гонит лошадей, не разбирая места, того и гляди – вывалит, и никак не углядишь – непременно ухитрится на остановках выпить; а тогда не разбирает ни гор, ни оврагов, свистит, как Соловей-разбойник, с ним недолго и голову сломить…

На козлах сидел любимец старой барыни, караульный мужик Никита, тот самый, который при обыске и допросах рассказал всю правду о барских разговорах. Павел Николаевич его прогнал, но спустя месяц старая барыня заступилась и уговорила сына принять Никиту на старое место. А Никита и лошадей жалеет, да и сам быстрой езды побаивается. Осторожный человек, и никогда пьяным не увидишь.

Мягко раскачивался и нырял на выбоинах экипаж с опущенным верхом, от которого пахло старой кожей и молью, и так умильно и ласково пели колокольчики под аккомпанемент бубенцов, что почти всю дорогу Анна Михайловна дремала, носясь смутными воспоминаниями в золотом веке прошлого. Чего не вспомнишь, чего не увидишь и где не побываешь долгой дорогой под ласковую воркотню колокольчиков и бубенчиков? Повидала себя девочкой, повидала папу, маму, бабушку с дедушкой, побывала в Смольном институте, повидалась со всеми учителями, классными дамами, даже со швейцаром! Была на придворном балу и протанцевала там тур вальса с наследником-цесаревичем, потом встретилась с красавцем корнетом Кудышевым и влюбилась в него, потому что он был очень похож на наследника: такие же усы и прическа… Никого нет! Все умерли!

Вздрогнув, раскрыла глаза и ненадолго возвратилась в мир настоящего. Здесь все печально, все беспокоит и раздражает.

– Что у тебя экипаж-то скрипит, как немазаная телега?

– Мазал, ваше сиятельство, да не выходит. Старый он уж. Значит, так уж скрипеть ему полагается… Ничего, ваше сиятельство, не сделаешь. Человек, ежели старый, и тот скрипит. Тарантасу-то этому, поди, не меньше годов, чем нам с тобой вместе!..

Да, конечно: деды оставили.

И вот снова мысль убегает в золотой век прошлого…

Был тихий августовский вечер, когда окончательно покинули Анну Михайловну дорожные грезы. Открыла глаза: лошади стоят, Никита подвязывал колокольчики. На вечернем небе возносились румяно-золотистые перистые облака. На синеве небес по горизонту, словно четкий рисунок на земле, вставал силуэт родного города, тонущего в садах, над которыми вздымаются купола и кресты с детства знакомых храмов. В грустной тишине вечера гудели далекие колокола, от которых щемило сердце грустью невозвратимости…

Так давно уже Анна Михайловна не была в Симбирске!

Милый, родной, близкий, как мать, город. Она привыкла гордиться им. Да и как было не гордиться? Столько славных имен дал этот город России!

Одни имена связаны с большими историческими событиями, другие – с царским троном, иные с литературой или наукой. Отсюда вышли герои, спасшие государство от кровавого разгрома Стеньки Разина, – князь Юрий Барятинский и Иван Милославский, отсюда знаменитый первый историк государства Российского Карамзин, отсюда Тургеневы, один учитель Карамзина, другой поборник освобождения крестьян, отсюда Языковы, один знаменитый в свое время ученый, другой – знаменитый поэт, отсюда романист граф Соллогуб, изъездивший на своем «тарантасе» весь Симбирский край, отсюда родом Аксаковы, один из которых написал бессмертную «Семейную хронику», отсюда писатель Гончаров, поэт Минаев, отсюда давшие столько известных государственных людей родовитые дворяне – князья Вяземские, Трубецкие, Баратаевы, Орловы, Зубовы, Бестужевы, Анненковы. Казалось, так прочно связали эти имена родной город с русской историей, с государственным и культурным строительством русского государства, с самим троном царей Романовых. Куда же подевались все культурные дворянские гнезда, эти оазисы в пустыне непроходимой темноты и невежества населения, густо перемешанного с мордвой, чувашами и татарами? Как памятники на могилах, сохранились эти имена в некоторых названиях сел и деревень: Аксаково, Языково, Карамзинка, Баратаевка. Вместо именитых дворян в их былых гнездах сидят купцы да фабриканты-суконщики: Шихобаловы, Скурлыгины, Виноградовы, Ананькины…

Тут Анна Михайловна вздохнула – она подумала: «Да вот еще цареубийцы Ульяновы да помогающие им Кудышевы!»

Она отерла слезу и впилась затуманенным взором в приближавшийся с каждой минутой, развертывающийся вширь и вглубь город. С невыразимой тоской и любовью, с горьким упреком и с нежным любованием смотрела она на блудную столицу старого столбового дворянства. Вот так же она часто смотрела теперь на фотографические портреты Дмитрия и Григория, навеки запятнавших и род бывших князей Кудышевых, и все столбовое дворянство Симбирской губернии.

Немало горькой правды в мыслях старой никудышевской барыни.

Ни памятью к своему прошлому, ни благодарностью к предкам, творцам своей культуры и государственности, мы, русские, не отличаемся. Симбирцы не были в этом случае исключением. Они не помнили и не гордились. Для живых симбирцев история и культура казались скучной мертвечиной, бесполезной и ненужной живым людям. Были, конечно, исключения в виде одиночек, любителей своей губернской археологии и древностей, но не с кем было им делиться своими изысканиями. Никто не интересовался. Некогда! Разве иногда летом, путешествуя по Волге, столичный житель или обрусевший иностранец вздумают остановиться в Симбирске и осмотреть город. И достанется же тогда этому любознательному человеку! Любители местных древностей и археологии затаскают по городу и его окрестностям, удивляя его множеством достопримечательнейших мест и предметов. А так, вообще-то, никто из жителей не интересуется и знает свою историю не больше Никиты, раза три-четыре в жизни побывавшего в Симбирске и теперь при въезде в город почувствовавшего себя, как в чужом незнакомом лесу.

А вот Анне Михайловне так знакомы эти тихие улицы, прячущиеся в садах дома, длинные заборы, магазины, площади-лужайки с белыми разгуливающими на них гусями. Точно всю жизнь прожила в этом городе и никуда не уезжала!

– Поезжай к памятнику Карамзина!

– Это что же такое будет, про что говоришь-то?

На лице Никиты тупое выражение растерянности.

– Не знаешь памятника Карамзину?

Никита развел руками.

– Поезжай налево, потом свернешь на площадь!

Когда выехали на площадь с памятником, Анна Михайловна сказала:

– Ну вот он, памятник. Видишь?

– Мы зовем энту штуку чугунной бабой. Кабы ты, ваше сиятельство, сказала – к чугунной бабе, я бы знал куда.

Вот уже лет около пятидесяти стоит в Симбирске памятник Карамзину в форме вознесенной на пьедестал музы Клио, – и все нечиновные, а простые жители, не знающие, что на свете существует какая-то история, называют памятник чугунной бабой.

– А почему, барыня, эта голая баба здесь поставлена?

– Как тебе сказать… На память об одном ученом человеке.

– А нашто голая?

– Муза эта. Клио называется. Богиня.

– Не православный, значит, был, что идолицу поставили?

Поди вот тут, объясни! Вспомнила, как однажды была в Баратаевке. Там в бывшем барском парке сохранилась еще пещера, в которой когда-то происходили собрания масонской ложи «Ключ добродетели», основанной князем Баратаевым. Когда-то в этой пещере на каменном столе лежали меч и череп.

Мужики меч украли, а пещеру обратили в отхожее место.

На повороте Анна Михайловна узнала исторический дом, в котором родился писатель Гончаров, на этом доме прибита памятная дощечка, которой старый дом продолжает гордиться перед новыми, но жители этого не замечают: они полагают, что на дощечке значится фамилия домовладельца. Кстати сказать, есть в городе номера, когда-то названные в честь поэта «языковскими». Написано «Номера для г.г. приезжающих», но, за неимением таковых, туда пускают блудных горожан с проститутками. А было время, когда в этом старом доме жил поэт Языков и принимал своего друга Александра Сергеевича Пушкина.

Все жители знали Бову-королевича, Соловья-разбойника, Стеньку Разина и Емельку Пугачёва, но лишь избранные знали Пушкина и слыхали о том, что на свете жил-был поэт Языков. А вообще-то порядочные люди стараются о «языковских номерах» умалчивать, а непорядочные при упоминании о них подмигивают многозначительно. Зато всякий от мала до велика знает живую знаменитость – Якова Иваныча Ананькина. Горожанин удивленно посмотрел бы на вас, если бы вы вздумали спросить его, кто такой и где живет Яков Иваныч. Ни Пушкина, ни Языкова, ни Карамзина не знали, а про Якова Иваныча рассказали бы вам столько, что целую книгу можно было бы написать.

Пришлось Анне Михайловне проехать и мимо этой знаменитости. Увидала свой дом, бывший «дворянский ампир», и отерла платочком слезу. Так жаль и стыдно. Точно купец Ананькин, изуродовавши купленный дом, оскорбил лично и ее, и всех ее предков. И обиднее всего, что придется сломить свою гордость и побывать у этого богатого мужлана: всего легче и скорее продать этому Ананькину новый урожай.

– Поезжай поскорее! – приказала Анна Михайловна Никите, желая быстрее оставить позади свой бывший дом.

Никита ударил по лошадям, и экипаж затарахтел, как чахоточный, быстро покатившись по булыжной мостовой, привлекая внимание и вызывая улыбочки прохожих и проезжих.

Проехали «Дворянские бани», «Дворянские номера», «Дворянский банк» и «Дворянскую опеку», подъехали к небольшому особняку, на парадной двери которого до сих пор еще блестела медью дощечка с надписью «Павел Николаевич Кудышев».

Одновременно с обыском в Никудышевке по особому распоряжению из Петербурга был произведен тщательный обыск и в покинутой только что Кудышевыми городской квартире. Павел Николаевич приехал в город сдавать свои служебные дела, прислугу рассчитал, квартиры не привел в порядок, запер и уехал в Никудышевку.

 

– Точно Мамай прошел, – ворчала Анна Михайловна, глядя на хаос в комнатах. Приказала поставить лошадей на постоялом дворе, задать корму, а самому Никите вернуться: надо хоть мебель-то на места поставить.

Никита задержался часа на два. Когда пришел, Анна Михайловна сделала ему выговор и приказала поставить самовар (провизия с собой). Никита не принял выговора:

– Ты вот, ваше сиятельство, небось чайку попить захотела, а ведь никого не везла, а в подушках ехала. А как полагаешь: не грех лошадок, на которых мы с тобой, ваше сиятельство, ехали, напоить да накормить?

– Долго ли это сделать!

– Скоро только слово сказывается. Не напимшись, лошадь кушать не будет. Вот и ты, ваше сиятельство, сперва чайку запросила. А поить лошадей сразу нельзя, надо чтобы осстыли. Вот и высчитай время-то!

Анна Михайловна сразу смирилась, улыбнулась. Нравилась ей в Никите прямота слов и правдивость, с которой он всегда говорил со всеми, не исключая господ и властей. А главное, лошадей уж очень любит. С двенадцати лет до поступления к ним в караульщики на почтовом пункте служил. До пяти-десяти лет ямщичил. Бросил это дело только потому, что «оторвалось что-то внутрях, не то почки, не то печенка, дохтур сказывал, помрешь, брат, ежели на козлах трястись и дальше будешь».

Пили чай вместе: барыня за большим столом около самовара, а Никиту за маленький, в уголок, посадила. Во время чаепития и разговоров понюхала, повела носом и говорит:

– Откуда это винищем понесло?

Посмотрела на подававшего чашку Никиту и спрашивает:

– Не от тебя ли это?

– Верно, ваше сиятельство. Стаканчик выпил с устатку.

– А я думала, что ты не пьешь.

– Да ведь это как сказать, ваше сиятельство. Ты меня пьяным видела? Вот то-то и оно-то. Я с умом пью, не как другие. А при нашем деле невозможно. Я стаканчик выпью, у меня опять и почка, и печенка на своем месте. Я с двенадцати годков на козлах сидел. У меня на эфтом месте – кора, вроде как на пятке…

Опять рассмешил старую барыню, даже чаем поперхнулась.

– Что же ты землей не занимался?

– А ты, ваше сиятельство, перво-наперво дай ее мне, землю-то! Как молодой был, все думал: вот, дескать, деньжонок заработаю, своих лошадок заведу, станцию буду держать. А теперь куда уж!

– Ты вдовый или…

– Вдовый, ваше сиятельство, полагаю так, а сказать достоверно не могу тебе. Ушла от меня баба-то да и пропала без вести. А все из-за лошадей же. Бывало: брось да брось свою должность. Ни одной, дескать, ночки тебя на месте нет: то в разъезде, то в конюшне. Скучно оно, конешно, одной, бабенка молодая да озорная попалась. А я не могу без лошадей. Ну вот и убегла в город, в кухарки, что ли… Искал я ее сперво-началу-то. Думал – баба не иголка, в щель не завалится. А вот не нашел. Сказывали здесь, что в Нижний на ярманку поехала да и не вернулась.

– А ты через полицию поискал бы.

– Я уж это, ваше сиятельство, пробовал. Есть, говорят, время нам ваших баб искать, у нас, дескать, своей работы по горлышко. Конешно, ежели какая благородная пропадет – найдут, а наших баб разя станут искать? Кому нужно?

– Променял семейную жизнь на лошадиную, – сказала Анна Михайловна с упреком.

– Я сызмальства к лошадям привык. Я каждую лошадь наскрозь вижу. Вот как скажу: ваши барские лошади, хоша и много жрут овса, а для разгону не годятся. Зажирели от господских хлебов. Если их поставить на правильную работу, и года не выдержат. Вот у меня была парочка: прямо собаки, не лошади!

– Ты говорил, что своих у тебя не было?

– Да не мои, хозяйские, а я только в своем распоряжении эту парочку имел. Я на ней за полчаса вашу тройку обошел бы.

– Чужим добром расхвастался.

Никита маленько обиделся, насмешки не принял.

– А это как сказать, ваше сиятельство. Своих лошадей мне Господь не даровал. Может, оно и лучше. Христос-то сказал: кому много дано, с того много и спросится. Значит, грех тебе меня чужим добром попрекать. Вон царь Ляксандра хотел сделать поправку, чтобы ни вам, ни нам обидно не было, а его, батюшку, убили. Что будет впереди, может, теперешний царь нас вспомнит. Окромя Бога да царя некому нас пожалеть…

Анна Михайловна вспомнила про никитинское покаяние при допросе и решила прекратить щекотливый разговор. Не поймет, переврет, и выйдет опять неприятность. Послала Никиту ковры на дворе выбить от пыли, а сама стала раздумывать и записывать, что из бросаемой квартиры в деревню взять, а что из мебели наскоро продать за бесценок скупщикам. И все ей было жалко. Каждая вещь – как родная. С каждой связано какое-нибудь воспоминание, какая-нибудь радость, убежавшая в невозвратность…

На другой день проснулась рано: колокола разбудили. Господи, да сегодня Спасов день! Вспомнился любимый Спасский монастырь и неудержимо потянул к себе встревоженную душу. Вот какая память: свой поминальник в сафьяновом переплете на столике оставила; нарочно приготовила с вечера накануне отъезда и позабыла. На листочке стала имена писать, сперва за здравие, потом за упокой. За здравие – написала и удивилась: «Неужели некого больше?» Даже страшно сделалось: так мало живых осталось, всех смерть покосила. Вздохнула и за упокой стала писать. Написала раньше всех «В бозе почившего Государя императора Александра Николаевича», и тут точно дьявол созорничал: вспомнила про повешенного Сашу Ульянова. Остановилась рука. Великое смущение в душу толкнулось и влезло. Как же это можно и за царя, и за убийцу – на одном листочке. Писала имена умерших родных и близких, а мысль о Саше Ульянове не отходила, мешала вспоминать по порядку и близости. И точно кто-то напомнил, как распятый Христос за врагов своих молился. Пошла, но вернулась и дрожащей рукой приписала в конце имен «за упокой» еще одно – Александра. Вздохнула. Там уж как сам Господь рассудит. Наняла извозчика и поехала в Спасский монастырь.

Утро было светлое, радостное, прозрачное и со всех сторон из садов наносило ароматом спелых яблок: то румяного аниса, то пудовщины, то антоновки. Такие знакомые запахи, уносящие детство и рождающие грустную радость. Сверкнула в прорезь поперечной улицы зеркальной гладью Волга, и опять в душу птицей вещей влетела грустная радость далеких-далеких воспоминаний: вспомнилось вот такое же радостное утро и первое путешествие по Волге с молодым мужем. Забилась в душе залетевшая птица порывом в невозвратность и улетела, оставив тоску одинокой старости…

С тоской этой вошла она и в старый, знакомый с детства монастырь. Все здесь как было. Ничто не изменилось. Как будто бы и монахини с монашками и клирошанками все те же самые. Только у Господа все неизменно. И поют все так же сладостно, плакать хочется, и солнышко все так же лучами огненными через окно в куполе храм озаряет, словно мечом архангельским, и большой образ Спаса Нерукотворного смотрит в полумраке притвора.

Почти всю обедню на коленях простояла в полутемном притворе. За всех молилась, за живых и за мертвых, за убийц и ими убиенных. Поплакала незаметно для людей, и тихая кротость в душу низошла. Вчера еще была мысль несчастных родителей Саши Ульянова навестить, да ночью раздумала: не вышло бы какой-нибудь неприятности. А теперь все страхи прошли, и она решила после обедни побывать в несчастной семье.

Глава XXII

И все-таки, когда Анна Михайловна подошла к воротам и заглянула в глубь двора, где стоял флигель, в котором жили Ульяновы, душа поддалась непонятному страху. Не того теперь испугалась Анна Михайловна, что пугало ее накануне.

Что-то иное, значительное и страшно волнующее, смутило душу. Испугал самый домик, в котором затаилась неразрешимая тайна: и великая скорбь человеческая, и торжество дьявольское. Самый домик показался необыкновенным, загадочно-страшным, отмеченным гневом Господа и радостью дьявола. Если нам вообще бывает страшно входить в дом великого несчастья, то войти в этот дом было и страшно и тяжело.

Анна Михайловна остановилась на дворе, не дойдя до домика с палисадником, чтобы перевести дух от волнения. Но тут случилось нечто пустячное, что помогло ей побороть мистический страх перед роковым домиком. Она увидала на лужке двора, перед самым крыльцом домика двух плохо еще владевших своими движениями щенят, которые неуклюже прыгали, изображая драку. Такие они были смешные и милые: беспечно кувыркались, наваливаясь друг на друга, ворчали. прыгали, повизгивали. Трудно было удержаться от улыбки. И всё вдруг: и двор, и крыльцо, и самый дом – тоже словно улыбнулись Анне Михайловне и показались самыми обыкновенными и перестали пугать ее мистической тайной. Так бывает, когда, постояв в могильном склепе, выйдешь на волю и тебя сразу обольют лучи солнца, птичий гомон, зеленый шум кладбищенской рощи и беспредельный простор голубых небес. Анна Михайловна решительно пошла вперед и позвонила в домик. Очень долго не открывали двери. Это снова смутило решительность Анны Михайловны, и она ушла бы, если не послышалось бы в этот момент шагов по лестнице. Дверь приоткрылась, и в нее выглянула девушка, гладко причесанная, длиннолицая, с некрасивыми чертами лица, узкоплечая, в мужском воротничке с галстухом, с испуганными и злыми острыми карими глазками.

– Вам что угодно?

– Не узнала меня?

– Нет, – тихо ответила девушка, остановив испытующий взгляд на Анне Михайловне.

Та назвала свою фамилию, и девушка растерялась не то от испуга, не то от неожиданности.

– Я сейчас… позову маму…

Девушка убежала вверх по лестнице, и спустя минут пять оттуда медленно, едва волоча ноги, спустилась пожилая полная дама с пергаментным лицом и опухшими красными глазами.

– Вы к нам?

– К вам, к вам!

Дама кинулась к Анне Михайловне, прижалась головой к ее груди и разрыдалась. Анна Михайловна гладила ее по растрепанной седеющей уже голове, целовала, стараясь поймать лицо, пыталась что-то говорить и давилась слезами. И так, обняв друг друга, они долго стояли, точно боясь посмотреть друг другу в глаза; наконец, Анна Михайловна произнесла шепотом, суя в руки той просфору:

– От обедни я. В Спасском была. За упокой вашего Сашу помянула…

Тогда та громко разрыдалась. С лестницы торопливо сбежала та же девушка и почти закричала:

– Мама! Не смей плакать! Пожалей папу.

– Не буду, не буду, не буду… Я ведь, Олечка, от радости: никто к нам не ходит и вдруг вот… Анна Михайловна пришла…

Понемногу все успокоились и пошли наверх.

– Ничего сами не говорите про Сашу с папой, – шепнула девушка, когда они поднимались по лестнице. – Не надо утешать. Если сам заговорит, тогда можно.

Вошли в переднюю, заставленную шкафами, сундуками, душную и неряшливую комнату, в которой пахло мехом, нафталином и мылом. Тихо, на цыпочках шагнули через приотворенную дверь в шаблонное провинциальное зальце или гостиную – не разберешь. Кто-то осторожно изнутри притворил дверь в соседнюю комнату. В квартире было напряженно тихо и только где-то медленно стучали маятником стенные часы, подчеркивая лишь сильнее напряженное молчание. Страшно было нарушать это зловещее молчание, и долго все молчали, точно перед покойником. Потом мать сказала Оле шепотом:

– Посмотри, закрыта ли дверь в кабинет папы. Мы пройдем ко мне. – Потом еще тише, склоняясь к уху Анны Михайловны: – Ильюша избегает… даже своими тяготится. Ему очень тяжело. Все ночи курит, ходя по комнатам.

– Помоги вам Господь, – шепнула Анна Михайловна, покачивая трагически головой.

Показалась на мгновение Оля и кивком головы показала, чтобы шли.

Прошли столовую, коридор, заставленный полками книг, пахнущих особенной книжной пылью, и очутились в большой комнате с низким потолком. От желтых стен, от желтых одеял на кроватях, от цветного стекла теплящейся на столе в углу лампады в комнате плавал янтарный полусумрак, напоминавший вечерний солнечный свет в церкви. В углу под образом возвышался алтарем столик, обтянутый шелковой шалью ярко-красного цвета, на котором что-то возвышалось, напоминая сорокоустовскую пирамидку из восковых свеч. Анна Михайловна невольно перекрестилась в ту сторону, прежде чем сесть около хозяйки. Тогда хозяйка сказала гостье:

– Там у меня могилка Сашеньки. Ведь мне некуда сходить поплакать. Никогда не узнаю, где зарыли моего мальчика…

Подвела гостью к столику. Теперь Анна Михайловна рассмотрела: на фарфоровом прямоугольном блюде – подобие могильного холма из мха и бессмертников; за ним высился портрет казненного сына в траурной раме. Саша был в студенческом мундире и лицом походил на Олю, свою старшую сестру, но казался красивее ее и, как живой, смотрел из рамки строгими не по-юношески глазами на подошедших мать и ее гостью. Перед портретом стояла зажженная лампадка, бросавшая светотени на лицо Саши, и от этого временами чудилось, что портрет вздрагивает и то прикрывает, то раскрывает глаза. Все, что увидала Анна Михайловна, не привлекло, а отпугнуло ее душу… Фальшивая могила, лампадка как перед образом. Кощунство какое-то.

 

Потом хозяйка снова усадила гостью и, подсев, начала вспоминать: рассказывать, какой умный и хороший был Сашенька. Вспоминала разные случаи из его недолгой жизни, иногда даже смешные случаи, а сама захлебывалась в слезах. Она торопилась, не договаривала про одно и хваталась за другое. Всякий пустяк и мелочь, связанные с казненным сыном, получали теперь в ее передаче таинственную мистическую окраску. И одно из таких воспоминаний прорвалось снова взрывом бессильных слез и стенаний. Вбежала Оля со стаканом воды. Потом появился низкорослый коренастый и сутуловатый юноша, рыжий, с калмыцкими скулами и глазками. Он угрюмо кивнул гостье круглой головой на короткой шее, зло сверкнул взором и, обращаясь к матери, пьющей жадными глотками воду, начал скрипеть ржавым голосом:

– Опять? Это невыносимо. Точно на кладбище живешь!

Он шагнул к столику с могилкой и задул лампадку. Мать метнулась, чтобы помешать ему, но не успела. Тогда она тоскливо опустила голову и пожаловалась:

– Я никому не мешаю. Вы не верите, а я верю. Ну и оставьте меня в покое!

Владимир спокойно и холодно начал урезонивать мать: во-первых, слезами не воскресишь, а во-вторых, глупо играть в эти могилки и лампадочки и только растравлять этим горе, а в-третьих, слезы и истерика мешают заниматься…

– И папочку надо пожалеть, – добавила Ольга.

Владимир ушел. За ним и Ольга. Мать отерла слезы и, зажигая потушенную лампадку, прошептала:

– И плакать мне не велят…

Анна Михайловна стала извиняться: может быть, лучше ей было не тревожить их своим визитом. Мать не ответила, только снова обняла и крепко поцеловала гостью. Когда они проходили через столовую, боковая дверь раскрылась и появился Илья Николаевич: громоздкий растрепанный человек с большим лбом, длинными спутанными волосами, с широкой мужицкой бородой. Немытый, нечесаный, с мешками под глазами, он испугал Анну Михайловну. Похож в своем пестром татарском халате на сумасшедшего.

– Простите меня, что я в таком виде. Почил от всех дел своих… Вот я все хожу и думаю: кто виноват? Кто, спрашиваю я, виноват, что наши дети берут бомбы и бегут на Невский проспект? Всех не перевешаешь. Мученики не ослабляют, а укрепляют идеи. Вот они теперь мстят. Хотя вчера и получено разрешение перейти моему Владимиру в Казанский университет, но пойдут ли ему в голову науки, когда туда посадили злобу. Затем третий сын, гимназист… Меня просят взять его из гимназии. За что? И вот тоже… известно вам, за что попали в тюрьмы ваши дети. Допустим, что Дмитрий Николаевич и Саша мой были друзьями, и потому трудно допустить, чтобы ваш сын не знал о том, что готовилось на Невском. Знал и не донес. Не мог предать, как Иуда, своего друга. Так за это на пять лет в каторгу и лишение всех гражданских и прочих прав да еще вечное поселение в Сибирь? Хороша правда и милость в судах, завещанная царственным отцом сыну!.. Ну а Григорий Николаевич? Его за что?.. Ведь мне доподлинно известно, что мой сын и ваш Гришенька были совершенно на разных политических полюсах. Я готов отдать руку на отсечение, что ваш сын упрятан безвинно, за компанию… Ну и что же дальше? Посидит, озлобится и выйдет из тюрьмы настоящим революционером, возьмет бомбу и пойдет на Невский проспект!

Он говорил таким тоном, точно обвинял растерявшуюся гостью.

– Избави и сохрани, Господи, от этого, – прошептала Анна Михайловна и стала прощаться.

Илья Николаевич провожал и говорил:

– Спасибо, что не побоялись заглянуть. Мы теперь, как прокаженные. Вон в нижнем этаже друзья жили, а как все это совершилось – и квартиру бросили. Я очень рад и поздравляю вас, что у вас никого не повесили…

– Папочка, не говори так громко…

– А мне чего бояться и кого бояться? Смерти? – Так она все равно скоро придет. Страшного суда? – Так я убежден, что на моей могиле базаровский лопух вырастет…

И старик неестественно, как актеры на сцене, захохотал…

Этот хохот еще больше испугал Анну Михайловну. «Он – сумасшедший», – подумала она, торопясь поскорее захлопнуть за собою входную дверь. Очутившись на дворе, она глубоко вздохнула и торопливо пошла к воротам. При выходе из ворот на мгновение оглянулась, и снова оставленный домик показался ей страшным: в страданиях матери – порыв к Господу, а в хохоте несчастного отца – дьявол.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50 
Рейтинг@Mail.ru