Симбирский «Справочный листок» разнес весть о выигрыше по всей губернии, и Павел Николаевич сделался снова столь же популярным, как в 1887 году после ареста своих братьев и обыска в Никудышевке. Однако была и значительная разница: тогда популярность была пугающая, а потому отталкивающая людей, а теперь ласкающая и притягивающая. Правда, за истекшие годы страх и отталкивание почти уже выродились, однако до сих пор еще некоторые из столбовых дворян и высших губернских властей относились к Павлу Николаевичу с настороженным холодком, хотя и вполне корректно. Да и нельзя было игнорировать: он оставался гласным уездного алатырского земства, а притом в своем ораторском искусстве на общих земских собраниях весьма ядовитым изобличителем человеческой недобросовестности и глупости.
И вот теперь, после выигрыша, даже эти скептики всё ему простили, всё забыли и произносили имя Павла Николаевича не иначе, как с приятной улыбкой на лице:
– Это ему в утешение за неприятности, которые пришлось перенести из-за родных братцев, чуть его не погубивших! Что ж, дай ему Бог!
Одни смотрели на это событие как на чудо, милостью Божией явленное над Павлом Николаевичем, и он сам становился для них каким-то чудо-человеком. (Ведь говорят же остряки, что выиграть на билет государственного займа так же трудно, как на трамвайный билет!) Другие восчувствовали к Павлу Николаевичу необычайное почтение и, покачивая головой, мычали:
– Да, это не баран начихал!
Третьи испытывали уязвленную зависть (тоже имели такие билеты и только лет пятнадцать-двадцать платили страховку дважды в год!) и все-таки благоговели перед счастливчиком. А было немало и таких, у которых к чувству внезапного уважения подмешивалась радостная мыслишка: вот у кого можно тысчонки две перехватить до ликвидации урожая!..
Заезжали мелкопоместные дворяне – поздравить и, поговорив о том о сем, брали Павла Николаевича под руку, отводили в уголок и, растерянно улыбаясь и заикаясь, приступали к делу. Павел Николаевич тоже улыбался, пожимал плечами и разводил руками:
– Я ничего не выиграл. Выиграла мать. Обратитесь к ней!
– Вот как!
К Анне Михайловне не решались идти: знали, что дело это безнадежное. С почты дважды в неделю сыпались письма, которые неизбежно начинались так: «Ваше Сиятельство, всемилостивейший князь! Зная Вашего покойного батюшку, облагодетельствовавшего своих крестьян и погибшего за правду…» или «Ваше Сиятельство! Узнав из газет, что Вы достойно отмечены слепой фортуной, и, будучи сам дворянином Симбирской губернии, я…».
В начале мая из Алатыря приехала депутация: городской голова Тыркин, соборный протопоп, благочинный по уезду, отец Варсонофий, и секретарь земской управы, интеллигент по найму, бывший студент Казанской духовной академии, наш знакомый Елевферий Митрофанович Крестовоздвиженский, устроенный в секретари самим же Павлом Николаевичем. Тыркин – с золотой медалью на шее, отец Варсонофий, массивный, бородатый, громогласный и медлительный, с наперсным серебряным крестом, Елевферий – в белой чесучовой паре и в пенсне. Отец Варсонофий, а за ним и остальные, помолились в передний угол. Павел Николаевич принял благословение и поцеловал благоухающую мягкую руку батюшки. Все честь честью, по старине. Поговорили о благорастворении воздухов, а потом и настоящую цель приезда раскрыли:
– На ближайших выборах в председатели земской управы присланы просить вас, Павел Николаевич, баллотироваться!
Объяснили, что у них дело это сделано, только бы сам Павел Николаевич не упрямился. Не один раз в долгие скучные зимы и он сам об этом подумывал, и теперь радостно всколыхнулась его душенька, стосковавшаяся по службе народу и обществу.
– И рад бы в рай, да грехи не пускают! – вздохнувши, сказал он многозначительно.
Тыркин понял, разгладил бороду и тоже многозначительно ответил:
– Это ведь, Павел Николаевич, только в ад загоняют, а чтобы в рай войти – стучаться надо. Стучите, и отворится вам! Важно, чтобы своя охота была.
Все в три голоса стали упрашивать, утверждая, что все Павла Николаевича уважают и желают иметь председателем земской управы. Павел Николаевич усомнился: среди дворянства у него немало недоброжелателей, назвал три фамилии.
Тыркин ухмыльнулся:
– Не опасны для тебя.
Похлопал Павла Николаевича по коленям, показал сжатый кулак:
– Вот где они сидят, все трое!
– Наконец, со стороны губернатора…
– А уж это мы поглядим, – многозначительно перебил Тыркин.
Подзакусили, попили чайку, пошли хозяйство смотреть.
Павел Николаевич похвастался лошадьми и коровами, племенным быком, породистыми свиньями, новой веялкой, показал, как разводятся шампиньоны, которыми только что потчевал гостей.
– Всюду благолепие! – повторял бархатным голосом отец Варсонофий.
– Вот оно, образованьице-то, что делает, – гудел Тыркин.
Потом гуляли в парке, и тут выяснилось, почему всем захотелось в председатели земской управы Павла Николаевича посадить. Когда-то Павел Николаевич был инициатором неудавшихся хлопот о соединении Симбирска, Казани и Алатыря железными путями. Много поработал над этим вопросом тогда Павел Николаевич, но ему мешали пугливые люди, а в их числе и алатырцы. И сам Тыркин был тогда против: боялся, что железная дорога повредит его пароходному делу на Суре. А теперь говорил:
– Нам без веточки никак невозможно.
Павел Николаевич напомнил ему о прошлом:
– Век живи – век учись! Теперь я полный расчет вывел. Кто будет материалы на постройку дороги возить? Мои же пароходы. Теперь и купечество, и дворянство желают дорогу эту.
– Истинное было бы благодеяние для всей губернии, – сказал отец Варсонофий и, потянув ноздрями воздух, прошептал: – Повсюду благовоние!
– Поди не одно благовоние, а и доходы от садов-то имеете? – спросил серьезно Тыркин.
– Много и яблок, и груш, и вишни… Некуда деть. Гниют.
– А вот была бы веточка, уложил бы в лубяные короба да и марш в Симбирск! Да, мы, русские люди, пугливые. Нам надо все на своей шее изучить, чтобы в свою пользу уверовать. А уж если уверуем, против нас никому!
– За границей не бывали?
– Какие там заграницы! Я который уж год в Киев хочу, угодничкам помолиться, и то не угожу. Все недосуг. Делов много, а за ними и Бога забываем.
– Если труды праведные, то Господь простит, – успокоил Тыркина бархатным голосом отец Варсонофий.
– Мы согрешим, ты, отец, замолишь! А что, чай, воруют яблоки-то?
– Конечно.
– А ты вот что… Я вот как в своем саду сделал… Тоже от воров деться некуда, так я того… научили меня… под забором-то кое-где старые двери положил, гвоздями утыкал, вроде бороны, а сверху-то травкой прикрыл. Прыгнет он, вор-то, да и напорится ногами-то голыми на эту штуку! Двоих поймали… Бояться стали.
– Изувечить так можно человека, – усомнился Павел Николаевич.
– А не лезь по чужим садам! Ничего не будет! На меня в прошлом году жалобу подал один: его парнишка напоролся. А я дело нашему аблакату поручил, этому… жидку-то…
– Моисею Абрамовичу, вероятно? – подсказал отец Варсонофий.
– Ему. Хорошо отписался! По собственной, дескать, неосторожности.
– Мне вот поручение от него есть, – вспомнил отец Варсонофий, – креститься хочет в православие. Вашу матушку, Анну Михайловну, в крестные матери желал бы…
– Ну это уж вы, батюшка, сами с матерью моей поговорите. Это ее специальность – всяких инородцев крестить…
– Так вот по этой причине мы и решились вашу почтенную матушку беспокоить.
– Что это ему вздумалось веру менять? – с иронической улыбочкой спросил Павел Николаевич.
– А в этом уж заслуга почтенного Елевферия Митрофаныча. Он его наставил.
– Не верю я таким перевертням, – заметил Павел Николаевич.
– Отец его заставляет, Абрашка! – пояснил Тыркин. – По торговым делам ему свой крещеный человек требуется, чтобы по всей России разъезжать и жительствовать имел права.
– Ну вот… Так я и думал…
– А как сказать, Павел Николаевич, – возразил отец Варсонофий, – Господь всякими путями вразумляет человека. Сказано, что бывает и грех во спасение! Бывает, что и из Савлов в Павлы превращаются. Неисповедимы пути Господни.
– Много разговору идет о железной дороге у нас. Так вот и он, Абрашка, на всякий случай приготовляется. Про всех дела хватит. Абрашка какого-нибудь бедного дворянчика ищет. Жидам не дозволено имения покупать, так вот Абрашка дворянчика подыскивает: куплю, говорит, тебе имение, помещиком в Польше будешь. Лес, говорит, мне отдашь, а всю голую землю себе бери.
Теперь для Павла Николаевича стало ясно, почему Машин муж недавно Абрашку вон из своей квартиры выгнал.
Посидели на скамеечке.
– Ну, так какое же твое, Павел Николаевич, решение будет? С чем домой поедем? – спросил Тыркин. – Не отказывайся, сделай милость!
И снова стали упрашивать в три голоса.
– А вы, господа, не сразу! Дайте срок подумать.
– До осени далеко. Думай! Только скажи покуда, что не отвергаешь…
– Послужить можно, но… Много всяких личных препятствий.
Тыркин похлопал Павла Николаевича по плечу:
– Человек положительный. Сразу видать. Вот нам такого и нужно. Семь раз, говорится, примерь, а потом отрежь! Будем в надежде.
Отец Варсонофий отправился на антресоли: внимание почтенной Анне Михайловне оказать да и о новообращенном поговорить. Надо сказать, что Анна Михайловна действительно имела слабость крестить инородцев в веру православную. Немало у нее крестников было: и детей, и взрослых, среди чувашей и черемисов. Но из евреев еще не было. Первый случай. Абрашка у нее водяную мельницу на Алатырке арендует. Платит аккуратно. Долго пробыл отец Варсонофий на антресолях. Не сразу, видно, убедил Анну Михайловну согласиться на нового крестника. Однако вернулся с удовлетворенным сиянием на лице.
– Как дела? – тихо спросил его Елевферий.
– Господь даже одной заблудшей овце, возвращенной в стадо, радуется на небеси, – тихо же ответил батюшка, отирая клетчатым платком пот с лица своего.
Тыркин посмотрел на часы:
– Ехать пора.
– Ничего, жары нет, по холодку-то лучше…
Все встали. Захватив шляпы, двинулись на двор. Павел Николаевич провожать гостей пошел.
– А что я попросить хочу… – начал отец Варсонофий, задерживая шаг. И Павлу Николаевичу пришла мысль – вероятно взаймы попросит. Оказалось не то. – Не продадите ли одного поросеночка из тех, что показывали нам давеча? Очень уж понравились породой своей. Почем вы их оцениваете?
– Полноте, батюшка! Да я вам подарю…
– Зачем же дарить? Нет, уж вы продайте!
Павел Николаевич подманил Ивана Кудряшёва:
– Возьми корзинку, набей сеном и пару поросят туда… В тарантас, для батюшки…
– Зачем двух-то? Господи! Напросился… Стыд-то какой…
– Боровка и самочку!
– Как вас благодарить? Слов не нахожу.
Кудряшёв приволок корзину с поросятами. Павел Николаевич принял благословение, попрощались, одарив друг друга всяческими благопожеланиями. Гости стали усаживаться.
Звякнули колокольчики. Покатился тарантас. Завизжали поросята.
Все: и гости, и ямщик, и лошади – уезжали довольными, сытыми и веселыми. Когда проехали плотину и стали подниматься на гору, ямщик спрыгнул с козел и, придерживаясь за край кузова, пошел рядом с тарантасом.
– Хороший господин, – говорил он, покачивая кнутовищем.
– Кто? – спросил Тыркин.
– Да он, барин никудышевский! Сколь раз ни случалось сюда бывать, завсегда напоят, накормят, лошадям овса дадут.
– Истинно добрый человек, – откликнулся отец Варсонофий.
Тыркин тоже откликнулся:
– Разное про него болтают, а я одно скажу: башковатый, мозги хорошо положены. Ну а нам без таких невозможно. Без них нас загрызут. Дельный да зубастый нам нужен, а то позабудут, что и город Алатырь на свете есть. Сколь годов примерно хлопочем, чтобы нам заместо прогимназии полную гимназию дали? А ничего не выходит. А почему? Зубастый человек нужен, чтобы и зубами крепко за укус держался да и языком острым, где нужно, растравлял дело. А у нас? Не председатель, а видимость одна. Его и слушать не хотят, когда языком звонит. Все знают, что ничего умного сказать не может. Скучаешь только да ждешь, когда замолчит.
– Ну, не будем осуждать: у нашего лета значительные…
– Так иди на печь спать!
– Придет час, и мы состаримся…
– Состаримся, сами от дела отойдем…
Долго молчали. Потом ямщик обернулся и спросил:
– А что, сколько это будет миллионт целковых?
– А зачем тебе это знать понадобилось? – неприветливо спросил Тыркин.
– А слыхал я на дворе, быдта барин никудышенский миллионт в карты выиграл?
– Слышите звон, да не ведаете отколь он, – наставительно сказал отец Варсонофий.
Ямщик прыгнул на козлы, подобрал под себя кафтан и ударил по лошадям. Небеса хмурились. Из-под горизонта ползла дождевая туча. Вдалеке погромыхивала приближающаяся гроза…
Приближался срок освобождения Григория из тюрьмы, и отчий дом был в радостном волнении. Все было уже сделано: послано триста рублей в контору московских «Крестов» для вручения выходящему на волю политическому арестанту, дворянину Симбирской губернии Григорию Николаевичу Кудышеву; послано письмо милому Гришеньке с бесчисленным количеством ласковых слов и поцелуев, с наказом дать телеграмму в Алатырь тете Маше о дне приезда в Симбирск, чтобы встретить блудного сына; за месяц вперед приготовлена на антресолях комната для Гришеньки, чтобы он непрестанно, и днем и ночью, был поближе к истосковавшейся матери. Комната отремонтирована, полы, дверь и окна покрашены заново, светло, бело, уютно, словно в девичьей спаленке. Каждый день Сашенька на стол свежие полевые цветы ставит. Мать заходит и подолгу в пустой комнате сидит, предчувствуя близость с любимым сынком. От радости поплакивает. Павел Николаевич все, что про «толстовщину» в журналах и газете прочитает, здесь же складывает, все надеется от этой ереси брата оттолкнуть.
Ждали все по-разному. Мать горячо, тревожно, без всяких рассуждений о прошлом и будущем блудного сына своего. Легко сказать: больше двух лет тревожной разлуки! Сколько дум передумано, сколько слез по ночам выплакано! Теперь все это прочь! Только радость скорого свидания! Скорей, скорей лети, время! Приходи, желанный час! А дни ползут, как тараканы. Так мучительно ожидание, когда нарочный от Маши с телеграммой приедет.
Елена Владимировна ждала радостно, но терпеливо и спокойно. Когда-то они с Григорием были большими друзьями, много откровенничали. Интересно, что за человек выйдет из Гриши после двухлетнего одиночного заключения. Вот женился бы на Сашеньке! Когда-то влюблен в нее был. Сколько таких браков между двоюродными братьями и сестрами бывает! Уехали бы куда-нибудь подальше, да и повенчались! Сашенька такая ласковая, такая застенчивая смиренница, у нее много общего с Гришей в характерах, вышла бы счастливая пара…
Сашенька тоже ждала. Первая любовь как в тумане плавала, образ повешенного любимого покрылся ореолом святости и отодвинулся, не рождает уже тревоги в крови, а лишь отвлеченное благоговение перед его «геройской жертвой». Никто и ничто не могло бы поколебать в Сашеньке такого восприятия гибели юноши Ульянова и тех неизвестных, что были с ним. Через эту жертву Сашенька смотрела и вообще на революционеров. Она плохо разбиралась в политических событиях, но сердцем чуяла, что это совсем «не злые изверги рода человеческого», а совсем напротив. Вот и Гриша, просидевший в одиночной тюрьме, пострадавший вместе с ними, окрасился в ее представлении в геройский цвет. Сашенька много наслушалась от Елены Владимировны и Анны Михайловны о Гришеньке, вспоминала его влюбленность в нее, и теперь ее тоже тревожило ожидание… Ах, сокрытая в деревенской глуши девушка всегда ждет, что зазвенят колокольчики, подъедет экипаж, ловко выпрыгнет из него некто красивый и статный и… они полюбят друг друга. А ведь на сей раз это не пустая фантазия, и действительно скоро подъедет тарантас с тем, кто влюблен в девушку. Как же не вздрагивать и не замирать сердцу перед близкой грядущей неизвестностью?
Шумно ждали ребята, Петя и Наташа. Мечтали как о друге, с которым будут жить душа в душу. Оба помнили одно только: с дядей Гришей всегда было интересно.
В ожидании Павла Николаевича, помимо родственных чувств, были и практические соображения. Он решил принять предложение баллотироваться в председатели алатырской земской управы. Мать этого еще не знает, но Елена Владимировна посвящена в тайну и согласна. И теперь Павел Николаевич надеется, что Григорий до некоторой степени заменит его и поможет матери в хозяйстве. А то мыкаться в разъездах между Алатырем и Никудышевкой, разрываясь надвое, тяжело и непродуктивно.
И вот однажды ночью к воротам подъехал нарочный от тети Маши и поднял на ноги весь барский дом. Запрыгали в окнах огни, забегали полураздетые обитатели. Телеграмма:
Надеюсь быть Симбирске пятнадцатого мая. Целую всех.
Григорий.
Буйный взрыв торжествующей радости! Закрутила, как вихрь, эта радость старый дом, видавший много уже и радостей и печалей. Но такой радости, пожалуй что, и не видал еще он. Мать разрыдалась до обморока. За фельдшером в Замураевку послали. Сашенька, бегая по лестнице, ногу вывихнула. Елена Владимировна нарочному три рубля подарила. Так и не ложились больше: проголодались все вдруг и затеяли второй ужин на рассвете. На все лады обсуждали, что и как теперь будет и что надо сделать.
– Я сама поеду Гришеньку встретить в Симбирск! – заявила Анна Михайловна.
– Когда пятнадцатое? Сегодня какое число?
– Боже! Да пятнадцатое через три дня!
– Может быть, Гриша уже едет…
– Лена! Дай-ка наливочки! Выпить захотелось…
Шумом и криками разбудили ребят. Вышла неожиданность, встреченная взрывом хохота: Петя с Наташей, прикрывшись одеялами, сбежали вниз и предстали в столовой с вопросительными личиками:
– Дядя Гриша приехал?
Усадили и ребят за стол. Словом, весь установленный порядок в доме кувырком полетел. Впрочем, даже бабушка не сердилась на это: день и ночь – необыкновенные, исключительные. На все прочее можно рукой махнуть…
На другой день Анна Михайловна уже собиралась к отъезду. Лучше приехать раньше, чем опоздать. Не догадались условиться, как встретиться в Симбирске. Придется все пароходы из Нижнего встречать. И пропустить можно. Пройдет в толпе пассажиров и затеряется. Одна не справишься. Пусть поедет с ней Сашенька. Сашенька в восторге, а ребята хнычут:
– Ба-буш-ка, возьми меня!
– Куда я вас наберу?
– Дядю Гришу встречать…
– Кыш отсюда! И так голова вертится…
А Елена Владимировна наказы делает, что купить надо в Симбирске.
– Напиши и дай мне записочку, а то все позабуду!
И Никита доволен: знает, что с ним старая барыня поедет. Давно на козлах не сидел. Шутит на кухне с бабами:
– Троечкой поправлю, на козлах поцарствую, а то мозоль моя на энтом месте больно чешется, так размять ее надо.
С большим шумом выехала старая барыня навстречу Гришеньки. До моста все провожали, а ребята в экипаже ехали. Тут долго расставались, целовались, платками махали друг другу, а деревенские посматривали и посмеивались над Никитой: шляпу с пером старая барыня велела ему надеть. Долго упирался Никита, а пришлось надеть.
– Микита! Ты ровно Иван-царевич!
В Симбирск накануне пятнадцатого приехали. Весь город в яблочном да вишневом цвету потонул. Красота неописуемая. Точно в раю.
– Эх, дух какой хороший от города, – сказал Никита, подвязывая колокольчики, и сравнение подыскал: – Точно и не город, а барыня душистая!
Под горами Волга сверкала, разлившись вширь версты на три. Веселая кутерьма у пристаней гудела. А на горах, по садам уже соловушки зажаривали…
И у Анны Михайловны, и у Сашеньки на глазах слезки: одна от радости, другая от восторга плачут через улыбку, застывшую на лице.
– Где, ваше сиятельство, остановимся?
– Поезжай в «Дворянские номера». Знаешь?
– Знам, знам, найдем.
Остановился, с козел спрыгнул. Вскинула глаза Сашенька на дом и спрашивает:
– А зачем ты нас в баню привез?
Дураком обозвала старая барыня Никиту: к «Дворянским баням» подвез!
– Дальше! Вон там, где извозчики стоят!
Сняли большой номер с балконом на Волгу и долго любовались вознесенными над цветущим садом огоньками на реке и на пароходах и баржах, слушали вздохи буксирных и тревожную стукотню легких пароходов, заунывные свистки и врывающиеся в эти звуки соловьиные вскрики, приносимые ветерком из цветущих садов. Боже, как прекрасен Симбирск в майскую пору! Одуряющий аромат цветущей сирени, черемухи, ландышей, яблонь, груш, вишен. А с берегового «Венца» уже доносится оркестровая музыка…
Сколько счастья и радости разлито в весенней природе! Не хочется уходить с балкона. А встать надо раненько: завтра четыре парохода сверху, а на котором едет Гришенька – неизвестно. Два – в семь утра, два – вечером в 6 и 10 часов.
Улеглись, а не спится: соловьи мешают спать Сашеньке, радость ожидаемой встречи с сыном – Анне Михайловне.
Не дается в руки счастье, когда люди ловят его. Вот не гадали не чаяли, а оно влетело и двадцать пять тысяч бросило. А тут ждали, ловили, а одно огорчение и слезы…
В пять утра поднялись и весь день пароходы встречали. Даже и обедали на пристанях: не ехать же на горы, в город, чтобы через час снова к Волге сползать? И гор Анна Михайловна боится, да и опоздать недолго.
Все четыре парохода встретили – четыре раза порыв волнения пережили, все глаза проглядели, а Гришеньки нет! Вернулись в номера в страшном отчаянии и плохо спали, утешая друг друга: опоздал на день, завтра должен приехать…
Пришло завтра, и снова то же самое: нет Гришеньки! Анна Михайловна ночью и молилась, и плакала, а Сашеньке мешали спать соловьи и песнями своими убеждали девушку, что она любит Григория… Перебежала Сашенька с дивана на постель к Анне Михайловне и, утешая ее, обнимала и сама плакала…
– Может быть, завтра приедет?
И снова огорчение, перешедшее у матери в отчаяние. Не случилось ли чего-нибудь страшного? Не похоже это на Гришеньку: знает, что мать мучается, ждет.
Приходил с постоялого двора Никита и спрашивал:
– Не приехал молодой барин?
– Нет.
– Что же, ваше сиятельство, обратно сегодня поедем аль еще останемся?
– Подождем еще один денек. Может, подъедет.
Пять суток прожили в Симбирске. Анна Михайловна мучалась в догадках. Пошла в Спасский монастырь помолиться, успокоить свою тревогу и там с матерью Ульянова встретилась. Пошептались на паперти: посоветовала в жандармское управление сходить, пусть телеграмму в департамент пошлют с оплаченным ответом или, еще лучше, – к прокурору по политическим делам Петрушевскому, который у них в Никудышевке обыск делал.
Так и сделала Анна Михайловна. Прокурор телеграмму послал. Два дня подождали ответа. Окончательно измотались, измучались тревожными предчувствиями.
На третий день Анна Михайловна пошла за ответом, и, как говорили накануне карты, так и вышло – удар в сердце!
– Ваш сын, Григорий Кудышев, в административном порядке выслан на три года в Астраханскую губернию, в город Черный Яр.
– За что еще? На каком основании? – возмущенно воскликнула Анна Михайловна.
– Это сделано в административном порядке, и потому я не могу дать вам никаких объяснений. Меня это не касается.
– Да какие же это, батюшка мой, порядки, если за одно преступление два наказания дают? – возвысила голос Анна Михайловна, у которой, как всегда при сильном волнении, запрыгала правая бровь и заходила ходуном высокая забронированная корсетом грудь. Почти задыхаясь, она сказала: – А потом вы придумаете еще какой-нибудь порядок, и в этом порядке моего сына снова посадите в тюрьму. Это, сударь мой, не порядок, а беззаконие?
Прокурор обиделся:
– Я, милостивая государыня, не сударь, а прокурор и призван не сочинять законы, а лишь следить за их точным исполнением…
– Значит, нет правды в наших законах! Вон у вас же написано: милость и правда да царствует в судах. Где же эта милость и правда? Это жестокость и кривда!
– Разрешите, милостивая государыня, не критиковать мне вместе с вами действия правительства, – вставая, раздраженно сказал прокурор и, поклонившись, вышел из кабинета, бросив посетительницу.
Анна Михайловна посидела на стуле в полном одиночестве и, полная возмущения, сдерживая с трудом слезы, пошла из кабинета. Не сдержалась.
– Совершенная правда! – громко сказала она в передней, вспомнив слышанное от Павла Николаевича. – В России нет закона, а столб и на столбе корона!
О, если бы охранительные власти могли заглянуть сейчас в душу огорченной и возмущенной столбовой дворянки, бывшей княгини Кудышевой! Ужаснулись бы. Выходя с крыльца, Анна Михайловна шептала кому-то:
– Ну вот и опять дождетесь этих… снарядов!
Потом в номерах, вспоминая все свершившееся, она и сама удивлялась своим словам и мыслям. Чуть только не пожалела, что не убили тогда на Невском государя-императора!
Была мысль пойти в храм и исповедь принять, очиститься от слов и чувств дьявольских, да Сашенька остановила: а вдруг поп жандармам донесет?..
– Да что ты, милая, говоришь? В своем ты уме?
– Да вон наш алатырский благочинный постоянно на сектантов доносы пишет…
– Ну что ж, уж не знаю, право, как поступить. Помолюсь да перед образом покаюсь. Ехать домой надо. Собирай вещи, Сашенька! Без Гришеньки вернемся.
Припала к Сашеньке и завыла по-бабьи. Не похоже, что и дворянка столбовая.
Вместо радости большое огорчение в отчий дом привезли. Но прошла неделя, и все, кроме матери, успокоились. Только душа матери не успокоилась и никак не могла прийти в равновесие. По ночам зажигала свечу и шла в приготовленную для Гришеньки комнату. Садилась в кресло, закрывала глаза, и чудилось ей, что через эту комнату она делается ближе к своим «несчастным мальчикам»…
Точно что-то переломилось после этой неудачи в душе Анны Михайловны. Все по-прежнему она была величественна и внушала робкое почтение посторонним, а мужикам и бабам даже боязнь, все так же повелителен был тон ее с прислугой, но все-таки это была только копия прежней старой гордой барыни. Переломилась гордость, сознание своей избранности. Стали появляться прорывы в исполнении той царственной роли, которую, казалось, она продолжала играть на подмостках жизненного театра. Точно пошатнулась в вере в самое себя. То чрезмерно величава, то чрезмерно кротка, то грозна, то моментами необычайно ласкова, то придирчиво хозяйственна, то совершенно невнимательна ко всем благам жизни. Повадилась одинокую прогулку предпринимать в проданную Ананькину березовую рощу, к его келье – кукушек слушать.
– Мама! Что-то вы обмякли очень…
– Ты еще вперед, Пашенька, смотришь, а я больше назад. Все ищешь, чего уже нет и не будет.
А Павел Николаевич усиленно смотрел теперь вперед. Злобился на властей, что Григория на три года от отчего дома отняли. Все письма из Алатыря получал: со всех сторон осенью баллотироваться просили! И еще сообщили, что весь уезд словно с ума сошел: узнали, что скоро инженеры приезжают изыскания для железной дороги делать. Крупными деньгами в воздухе запахло. По ночам с женой совет держал. Придумали: тетю Машу с мужем в Никудышевку переселить на подмогу матери, а самим в Алатырь перебраться, в старый бабушкин дом. До осени проживут, а зиму, если в председатели выберут, снимутся всей семьей и в Алатырь – Бел-Камень!