И, уходя с барского двора с затаенной обидою, шептала:
– Погодите, когда-нибудь отольются вам наши слезки… Господь правду-то видит, хоть и не сказывает…
Подобно былинному богатырю, новый царь попридержал на перекрестке дорог своего коня, всмотрелся в туманные дали и, повернувши коня, медленно поехал назад. Сперва надо свой Дом в порядок привести.
И всю жизнь он провел дома, занимаясь хлопотливым хозяйским делом. Человек большой воли и сильного характера, он и внешним образом своим напоминал русского былинного богатыря из тех, что помогали своей богатырской силой Святую Русь от всякой бродячей нехристи спасать.
Великую опасность почуял он от занесенной западными ветрами крамолы, толкавшей землю Русскую в пропасть революции, и, как всякий хороший хозяин, взял в руки метлу и прежде всего начал накопившийся сор из своей избы выметать. Старовера бородатого новый царь напоминал: старозаветных привычек и взглядов придерживался и никаких заморских новшеств не любил. Тяжело вздыхал, вспоминая, чем кончилась эта затея для отца родного. А как подмел наскоро избу, осмотрелся и подумал: «Много тут разных затей заморских покойный родитель понастроил, не подходит это русскому человеку». Помолился да и за перестройку принялся. Ученых строителей да архитекторов на подмогу себе не взял: своим умом, по своему вкусу, хозяйственным порядком дело начал.
В стародавнее «окно в Европу» двойную раму вставил и зановесочку повесил, чтобы ротозеи русские туда не заглядывались. У всех заморских птиц, что свободами называются, крылья и хвосты подрезал, чтобы зря не летали, а как птица домашняя на глазах по двору ходили. Университеты да разные бабьи курсы поприжал: вместо верных царских слуг да хороших матерей и жен глупых умников да умных дур плодят. Чтобы поменьше болтали расплодившиеся умники, везде языки подрезал: и в судах, и в печати, и на собраниях. Городские и земские самоуправления в правах урезал, чтобы не в свое дело не совались, а своим хозяйством занимались. Сам экономный был и слугам своим казенную копеечку беречь приказал. Круто с ворами расправляться начал. Воевать не охоч был: некогда, дома дела много, пускай другие воюют, а мы поглядим, чужого нам не надо, а своего тоже не отдадим!
И стало великое царство русское богатеть на страх и зависть всем иноземным народам. Плохо знали они русского человека и царство русское царством варваров называли. А ну как этот великан-варвар, медведь русский, что лежит на одной шестой части всего земного шара да сосет свою лапу, вдруг на дыбы встанет да на Европу полезет? На земле его сто пятьдесят миллионов варваров, а в земле – богатства не счесть!
И стали все народы света, не исключая тайных врагов и завистников, у царя варваров дружбы искать, а он посмеивался, широкую бороду поглаживал и говорил: «Подождем, торопиться нам некуда!» Поглядывал и думал: «Потише стало, а все еще настоящей тишины да порядку нет», – и на ленивых слуг покрикивал за недоглядки в Доме.
Крамола притихла, в подполье либо за границы ушла, а все нет-нет да и вылезет наружу, точно от старого пня молодые побеги выбиваются. Оно и немудрено: шестьдесят лет через «окно в Европу» крамольный ветер поддувал и царский трон расшатывал. Еще в 1825 году умники из дворян поход против самодержавия начали! Простой народ всегда в Бога да в царя веровал, а крамола сверху ползла. Откуда вышли декабристы, Бакунин, Кропоткин, Софья Перовская? А ведь дворянство искони опорою трона было, недаром и столбовым названо. Подгнили эти столбы, сами шататься стали: земля из-под ног их стала уходить после того, как покойный родитель вольнодумцев послушался. Значит, надо исконную опору утвердить…
Может быть, и на великую дорогу этот царь русский народ вывел, если бы в свое время догадался, что прошлого не воротишь и что старые столбы подгнили и в дело не годятся, что под царский трон надо новый фундамент заложить: сделаться царем крестьянским, а не дворянским. А и сделать-то для этого пришлось немного бы: выкупить заложенные да перезаложенные земли дворянские и передать их мужику, который веками за свою «правду» держался и при каждом новом царе этой правды от него ждал, а не дождавшись, говорил: «Господ боится!» Вот и теперь вместо земли земских начальников получили:
– Все господа крепостное право воротить желают!
За границей царя побаивались и уважали. Дома побаивались, а уважать и любить, кроме тех, кому это было выгодно, было некому. Для миллионов мужицкого царства он стоял выше любви:
– До Бога высоко, до царя далеко. Молитва за Богом не пропадает, а до царя наша нужда и слезы не доходят!
Вот покойного царя, Александра II, любили по-человечески: из рабства господского высвободил, а новый царь остался мистической отвлеченностью в ореоле недосягаемого величия и всемогущества. Как чудотворная икона, которой не дано помолиться и испросить милости, – «Господа прячут».
Интеллигенция, в большинстве своем окрашенная духом наследственного революционного народничества или политическим западничеством, царя не любила и не уважала: «не дорожим мы шагом к крупному прогрессу и с треском пятимся назад», «были накануне конституции и снова вернулись к домострою». Потихоньку ворчали, потихоньку, где было можно, – пакостили, называли между собой «фельдфебелем в Вольтерах» и все чаще жалели, что нет больше «Народной воли». Спрятавшиеся в подполье революционеры царя ненавидели и писали в заграничных газетах о нем, как о кровожадном деспоте, каких еще не бывало на свете, а свою родину и свой народ изображали стонущим под пятой этого варварского тигра. И тут революционерам сильно помогали вообще все передовые люди. И те и другие оплевывали и настоящее, и прошлое своей родины. За границей им верили охотно. Врагам России это было выгодно, ибо сплачивало их между собой и утверждало их культурную гордость перед «варварской страной».
«Отцы» носили маску верноподданничества, а «дети» не умели и не хотели этого делать. Молодость всегда прямодушна и прямолинейна, чем всегда и пользовались расплодившиеся в неимоверном количестве подпольные еропкины.
Продолжая гореть искренней любовью к родине и своему народу, полная жажды самопожертвования во имя благородных идей, молодежь, подстрекаемая этими Еропкиными, летела на огонь революции, как бабочка на свет. Без серьезных знаний, без опыта жизни, с единой верой в благородную идею молодежь продолжала отдавать все, что имела: свое пылающее сердце!
А революционерам помогали и ретивые царские слуги. Вот министр Делянов издал циркуляр, в котором повелительно разъяснил, что гимназии и университеты устроены вовсе не для бедных людей, не имеющих средств прилично кормить и одевать своих детей. Значит, только для богатых? Могла ли молодежь равнодушно промолчать, чувствуя острое оскорбление благородному чувству справедливости? Какой цинизм в устах государственного мужа, который призван руководить просвещением темного русского народа! А разве этот циркуляр не был в духе своего времени и задачи обосновать благоденствие многомиллионного царства на государственном откармливании разорившегося и вырождавшегося дворянства?
И вот по всем высшим учебным заведениям покатились беспорядки, и тысяча молодежи очутилась с «волчьим билетом», и свершилась новая революционная мобилизация.
Всплыла на свет «Молодая народная воля». В 1889 году из Сибири бежали двое бывших народовольцев и, передвигаясь от Нижнего до Астрахани на плотах, останавливались в попутных городах и вербовали молодежь в организацию новой нелегальной партии. А за ними по пятам двигались шпионы, и, когда созрела нива, по всей Волге пошли аресты. Урожай оказался хорошим.
Казалось, что революционный сор выметен начисто. В русской избе на долгие годы утвердились полная тишина и спокойствие.
Некому было любить царя. Кто любил – любил корыстно. Любили только «дворянские бегемоты», вроде Замураевых, да промышленники и фабриканты, вроде пронырливых Ананькиных, ибо торговля и промышленность расцветать начали.
Все надежды интеллигенции рухнули, вера в свою победу исчезла, руки опустились. Оставалось только тайно ненавидеть, тайно мстить, ворчать и с понурой головой ждать лучших времен. Воплотивший эти интеллигентские чувства поэт Надсон, любимец своего времени, писал:
Пусть неправда и зло полновластно царят
Над омытою кровью землей.
Пусть разбит и поруган святой идеал,
И струится невинная кровь!
Верь – настанет пора, и погибнет Ваал
И на землю вернется любовь!
Все понимали под «невинной кровью» кровь погибших революционеров, под Ваалом – русское самодержавие, а под ожидаемой «порою» – будущую революцию.
На путях жизни Кудышевых снова всемогущий случай с крутым поворотом; в 1887 году был случай несчастный, а теперь – счастливый. Так было.
Павел Николаевич переживал «смутный период» душевного состояния. Такие приступы повторялись с ним всякий раз, когда были до зарезу нужны деньги, а их не было. Тогда все рисовалось ему в мрачном свете: и люди, и все дела их на свете, и сам себе он становился в тягость. Доходило до того, что и «птичка Божия», то есть Елена Владимировна, не разгоняла уже своим легкомыслием и наивностью мрачных дум, как тучи в ненастный день, носившихся в его голове, и заедающая самокритика ставила вопрос: счастлив ли он в личной жизни?
Именно до такой грани пессимизма дошел теперь Павел Николаевич, ибо нужда в деньгах осложнилась общей семейной ссорой.
Вы уже знаете, что когда-то Кудышевы владели помимо никудышевского еще другим имением, на реке Суре, от которого остались, как говорится в сказке о бабушкином козленке, лишь ножки да рожки: поемные луга (из-за которых не так давно был убит Егор Курносов, а трое виновников пошли в арестантские роты) да старый уютный дом в городке Алатыре, в котором жила теперь тетя Маша с «мужем на пенсии». Павел Николаевич не раз уже в критические моменты поднимал вопрос о продаже этого дома. Предложил этот проект и теперь. Алатырский городской голова купец Тыркин покупал дом за хорошую цену: место большое, около реки, паровую мукомольную мельницу вздумал тут поставить. Сразу можно бы все дыры в помещичьем корабле законопатить. Но мать и слышать не хотела: этот огромный дом с выродившимся садом и заброшенными огородами был единственным кусочком, оставшимся от ее приданого покойному Николаю Николаевичу, в этом доме она прожила раннее детство и видела столько радости, сколько не знала потом в течение всей своей жизни! Она вовсе не желает, чтобы этот родной дом превратился в мукомольную мельницу. С нее достаточно, что симбирский «ампир» попал в руки к мужлану, который опоганил его и изуродовал.
И вот снова сын заговорил об этом доме и о купце Тыркине. И, конечно, снова взволновал душу матери:
– Я тебе раз навсегда сказала уже, чтобы ты оставил этот дом в покое!
– У тебя, мать, не дом для людей, а люди для дома. Сама им не пользуешься и людям не даешь. Как собака на сене: сами не едим и другим есть не позволяем.
Это взорвало старуху: сын позволил себе сравнивать свою мать с собакой!
– Забудьте про этот дом: я оставлю его внукам, Пете с Наташей. Вы – ненадежные. Всё промотаете.
Павел Николаевич почувствовал себя оскорбленным. Он еще ничего не промотал, а лезет из кожи вон, чтобы сохранить никому не нужную Никудышевку, и делает это не для себя, а для них же.
В тот же день вечером, перебирая в уме все возможные источники заимствования, Павел Николаевич вспомнил, что тесть, генерал Замураев, уже скоро два года как не возвращает взятых заимообразно «на недельку» пятисот рублей, и отправил к нему Никиту с письмом, в котором напоминал о долге и просил прислать деньги с нарочным. Никита напоролся на земского начальника и был избит им за неприятное письмо нагайкой, а генерал прислал с ним письмо к дочери с жалобой на Павла Николаевича.
«…Нет ничего противнее, как одолжаться у близких родных, – писал в своей жалобе генерал. – Если бы я это своевременно предвидел, то, конечно, предпочел бы твоему мужу, дворянину и помещику, первого попавшегося жида-ростовщика. Но я…» и т. д.
«Птичка Божия» расплакалась, назвала «жидом» своего Малявочку, – и вот опять драма. И мать, и жена набросились.
Вышло это накануне Нового года, и потому всеми троими почувствовалось вдвойне тяжелым. Хорошо начинается новый год! Предполагался «музыкальный вечер», а вместо него:
– Пошлость и мещанство! Две дуры. Ну, мать из ума выживает, а Елена? Э! – дура. Дура благородных замураевских кровей.
Павел Николаевич заперся в своем кабинете и, раскуривая папиросу за папиросой, ходил взад и вперед, мрачно, на весь притихший дом отбивая шаг громким стуком больших охотничьих сапог…
О, если бы он знал, что счастье быстрыми шагами приближается к Никудышевке!
Но не дано знать капризы судьбы человеку даже и столь просвещенному, как Павел Николаевич.
Он оставался мрачным. Потребовал ужин в кабинет, причем крикнул повелительно вдогонку ходившему на цыпочках лакею, почтенному Фоме Алексеичу:
– Подай водки!
– Слушаюсь, ваше сиятельство!
– Я не сиятельство. Не смей так называть меня. Я не желаю быть самозванцем.
– Слушаюсь, ваше сиятельство.
– Дурак!
И спать не пошел на обычное место, лишив во гневе своем «птичку Божию» супружеского ложа. Она ждала и вздыхала до полночи, а жестокий Малявочка улегся на диване и читал Гоголя, «Мертвые души». Читал зря: все знакомо; скорей перелистывал, чем читал. Очень злорадствовал над последними страницами поэмы, где Гоголь так восторженно сравнивал Русь с бешено мчащейся, необгонимой тройкой с колокольчиками.
«…Не так ли и ты, Русь, что бойкая необгонимая тройка несешься? Дымом дымится под тобой дорога, гремят мосты, все остается и остается позади».
– Эх, господа писатели! И врете же вы!.. Почему Русь, когда в тарантасе сидит Чичиков, скупщик мертвых душ? Теперь другой пассажир: не Чичиков, а купец Ананькин или Тыркин, скупающие наследие душ дворянских. Разве мы, дворяне, не живые мертвецы?
Мысль Павла Николаевича перескакивала на дела государственные, правительственные, на ненавистных Замураевых, земских начальников. Читал: «Что значит это наводящее ужас движение?» – и хохотал.
– Движение! Шаг вперед и два назад!
Читал: «Русь, куда ж несешься ты? Давай ответ! Не дает ответа…»
– Под овраг! В пропасть, которую сами себе роем изо всех сил.
Читал: «…чудным звоном заливаются колокольчики, гремит и становится ветром разорванный в куски воздух, летит мимо все, что ни есть на земле, и, косясь, постораниваются и дают ей дорогу народы и государства!»
Тут уж нет сил не бросить книги и не расхохотаться. «Другие народы и государства»! Каково русское патриотическое самомнение?!
– Квасной патриотизм! Славянофильщина.
Злорадство над гоголевской «Русью на тройке» кончилось, но сама тройка осталась. А в самом деле, хорошо бы теперь плюнуть на эту семейную пошлятину на дворянской подкладке и махнуть куда-нибудь на троечке! Морозец окна кружевами расписал, звездное сияние на нем синими мерцаниями сверкает. Дороги хорошо накатаны. Лошади застоялись. Не махнуть ли в эту морозную ночку, полную величавой тишины, подальше? В Алатырь-городок, например? Хорошо! Отложить всякое житейское попечение и, поглубже забравшись в сани, в мягкие валяные сапоги и в сибирский ергак, помчаться так, чтобы все летело мимо, что есть на земле: и дороги, и родственные генералы, и все дураки, и дуры вообще!
Павел Николаевич оделся и пошел будить кучера Ивана Кудряшёва:
– Запрягай тройку! В корень Ваньку, пристяжками молодых: кобылу Игрунью и мерина Лешего! Потеплей одевайся – поедем далеко!
На дворе торжественное безмолвие. Здоровый такой морозище молчаливый стоит – призадумался. Ночь звездная и звонкая. Собака пробежит – словно человек ногами похрустывает. Весь мир словно в серебристо-синем сиянии дымится. Звездное сверкание на небе и на земле, на крышах, на окнах, на взлохмаченных инеем деревьях сада и парка. Из парка маленькая церковка-часовня выглядывает и крестом со звездочками перемигивается – могилы там прадедовские. Все застыло, окаменело. Словно в заколдованном царстве.
Хорошо в такие ночи колокольчики звенят, бубенцы булькают и обозы по большим дорогам скрипят, и все больше с хлебом. Недаром эти места житницей России зовутся. А спросишь, чей обоз? – непременно либо Ананькина, либо Тыркина назовут.
Перед выездом Павел Николаевич Ваньке Кудряшёву два стаканчика водки поднес, да и сам барин «как будто бы маленько выпимши». Значит, дело знамое: любит, чтобы лошади не бежали, а летели. Лихо покрикивает Ванька Кудряшёв, помахивая кнутиком, поют-заливаются колокольчики, и ныряют набитые сеном сани, словно по речным волнам, убаюкивая всю печаль и огорчения спрятавшегося в сибирский ергак Павла Николаевича, и все, как в гоголевской тройке, кроме народов и государств, остается позади: верстовые столбы, взлохмаченные избы деревенек, обозы и шагающие около них мужики с засеребренными бородами…
Всю ночь в ушах колокольчики, скрип санных подрезов, ныряние по волнам и заунывные вскрики Ваньки Кудряшёва: «Иех, голубчики!» Потом остановка на постоялом, двухчасовый отдых и кормежка лошадей, и снова то же самое…
А к вечеру на другой день на снежном взгорье, под темным сосновым лесом, над окутанной снегами Сурой рассыпанные по снегу огоньки запрыгали, словно брошенные с небес звездочки:
– Ну вот и Алатырь – Бел-Камень видать! – весело бросил Ванька Кудряшев и взвизгнул, ударив по пристяжкам: – Иех, милые!
И приударили лошадки, чуя конец далекого пути и теплую конюшню с овсом и сеном: только комья взбитого коваными ногами пристяжек снега в сани полетели…
Городок маленький, а как много подмигивающих огоньков! Точно звездочки прыгают по взгорью, скатываются вниз, ползут на высоту. После долгого пребывания в никудшевских сугробах как веселят душу эти приветливые, то желтоватые, то красноватые искорки! Так много людей. Все-таки есть с кем словом перекинуться: два врача, городской и земский, судебный следователь, городской судья, почтмейстер, путейский инженер, или, как его здесь называют, – «водяной», лесничий, воинский начальник, учителя прогимназии, уездного училища, ветеринар, земский страховой агент – все это публика довольно интеллигентная, с «прогрессивным направлением мыслей», не считая служащих городской и земской управы, полицейских властей, духовенства, купечества, съезжающихся на зиму помещиков. Клуб общественный имеется, где люди сходятся, чтобы, приняв праздничный облик, повидаться друг с другом, посплетничать, пофлиртовать, поиграть в картишки, выпить в приличной компании, посмотреть любительский спектакль. Все-таки есть где маленько освежиться можно после никудышевской берлоги. На людей посмотреть да и себя показать. А Павел Николаевич здесь в почете и уважении: самый популярный земец. Давно на очереди в председатели земской управы числится, да сам уклоняется, не надеясь на то, что губернатор не опротестует его избрания: свежа еще память об истории на Невском проспекте и об обысках у Павла Николаевича.
Тетя Маша с мужем и обрадовались и испугались приезду Павла Николаевича. Под Новый год семью бросил! Не произошло ли опять чего-нибудь «политического»?
– Освежиться маленько. Ну а кстати где-нибудь деньжонок призанять.
До полночи сидели за самоваром, семейные разговоры вели. Что и как там, в Никудышевке, в Замураевке?
– Ну а что у вас тут, в Алатыре?
– А наш городской голова Тыркин не приезжал к тебе?
– Нет.
– Опять о железной дороге в Симбирск думают у нас хлопотать! Так тебя хотят просить докладную записку составить. Ты по этой части собаку съел.
Мечтать о железной дороге стали. Теперь, как зима, точно от всего мира оторваны, а тогда – рукой подать – Симбирск, Казань, Волга. Если ветка на Симбирск пройдет – непременно через Никудышевку. Земля сильно в цене поднимется. Может быть, и отчуждение частных владений… если через никудышевское имение пройдет. Это не то что мужикам за бесценок продавать! И алатырский дом, и место новую оценку приобретут. Тыркин двадцать тысяч предлагал, а тогда можно тысяч за пятьдесят продать. Около реки. Тут и пароходная пристань, да и вокзалу лучшего места не найдешь. Сто тысяч дадут! Машин муж, неслужащий дворянин на пенсии, когда-то прогрессивный мировой посредник, неудачно попытавшийся служить в земских начальниках (оказался неподходящим!), мог бы на постройке место получить. А вот, кстати, у них Егорушка весной Казанский университет кончает, врачом сделается.
– У тебя большие связи в земстве. Устрой его поближе!.. Земским врачом, Пашенька!
– Это можно, можно… А вот где бы тысчонку перехватить?
– Да попроси у Тыркина – не откажет тебе.
– Так-то так, да… уж больно противно кланяться.
– Так зачем же кланяться? Он за честь сочтет, что тебе одолжение сделает.
– Эти времена, тетушка, давно уже прошли.
Два дня Павел Николаевич никому в Алатыре носа не показывал. Жил инкогнито. Как вспомнит, что надо денег клянчить, так и завянет гордая душа. На третий решился в клубе побывать. Настоящий фурор произвел: все общество взбаламутил. Точно чудо увидали. Все в радостном волнении, трясут руки и поздравляют…
В чем дело? Павел Николаевич смущен и ничего не понимает. Дамы кокетничают и называют «счастливчиком». На клубной сцене ставили «Не было ни гроша, да вдруг алтын». До поднятия занавеса прошло не более десяти минут, в течение которых его мимолетно поздравляли и называли счастливчиком, а потом пришлось сесть на место и смотреть представление. Павел Николаевич заметил, что и сейчас на него публика таращится изумленными глазами.
В антракте разъяснилось: сегодня вернулся из Симбирска голова Тыркин и привез экстренный выпуск «Листка» с опубликованием номеров тех билетов первого выигрышного займа, на которые пали главные выигрыши. В сноске к одному выигрышу в двадцать пять тысяч рублей было напечатано жирным шрифтом с патриотической гордостью: «Этот выигрыш пал на билет нашего симбирца, бывшего члена земской управы П.Н. Кудышева».
– Коли не веришь, погляди сам, – сказал Тыркин и сунул Павлу Николаевичу смятую бумажку.
Большого труда стоило Павлу Николаевичу досмотреть «Не было ни гроша…». Притворялся, что смотрит и слушает, но на деле он ничего не видел и не слышал. На душе точно арфы играли, горели по временам уши и щеки, точно вдруг совестно делается человеку; хотелось вскочить с места, выбежать из клуба и мчаться домой. Пришлось все-таки уступить знакомым и приятелям – поужинать с ними в клубе. Тыркин потребовал шампанского. Пришлось оставить в клубе все двадцать пять рублей, что имелись в кармане.
– Я вам, господа, очень благодарен за привет и поздравления, но должен признаться, что выиграл не я, а моя мать. Я только закладывал билеты в банке!
– А тогда выпьем еще за матушку Павла Николаевича! Вот оно и вышло, как на сцене: не было ни гроша, да вдруг алтын!.. Ура!
На другой день ранним мутно-серебристым утром Павел Николаевич мчался на тройке домой в Никудышевку и удивлял Ивана Кудряшёва своей веселостью: шутил, напевал, угощал папиросами. «Надо полагать, вдоволь погулял ночью-то, вот хмель в нем и бродит», – решил Иван Кудряшёв и старался угодить веселому барину: гнал лошадей и посвистывал соловьем-разбойником. В сугроб вывалил, испугался, что ругаться будет. Ничего, смеется…
Только огни зажгли, а они уже во двор въехали. «Птичка Божия» на крыльцо в одной шали выскочила. Глаза заплаканы.
– Что ты, Павел, с нами делаешь? Мы третью ночь не спим. Мама захворала…
– Клад я нашел! На-ка вот, прочитай! Двадцать пять тысяч! Я точно предчувствовал…
Анна Михайловна сразу поправилась! «Птичка» без умолку трещала. Словно канарейка. Сашенька радовалась чужому счастью. Ребята соскучились по отцу и оседлали отцовские колени. За ужином чокались наливкой и поздравляли друг друга:
– С Новым годом, с новым счастьем!